Часть 1
12 мая 2018 г., 21:41
У Джона руки в краске и тонких порезах от бумаги, в синяках и ярких царапинах от когтей бездомной кошки. У Джона душа нараспашку, сердце на выдаче, любви до краев с избытком, и он готов делиться всем до последней капли.
У Александра перехватывает дыхание от тепла, что окружает этого парня, проникает в грудь и топит холодное сердце.
Его энергия заразна, его жесты размашисты, но на удивление чутки — такое бывает у творцов, что готовы отдавать себя делу целиком и полностью, воплощать идеи ценой сна и еды. Они бодрствуют сутками, от чего движения их широки и небрежны, но доведенные до автомата жесты все равно полны трепета и уважения к работе — такое не сыграть ни одному актеру.
И Александр влюбляется. Влюбляется просто потому, что иначе невозможно, просто потому, что это Джон Лоуренс с его невозможно живой улыбкой и чарующим взглядом из-под пушистых ресниц.
Его веснушки — это чертово звездное небо, его глаза, кажется, темень ночных садов: зелень и темная кора мешаются в радужке, но, боже, к черту цвет, этот взор сам по себе горит, и важно только чувство, что лишь один вскользь брошенный взгляд может вызвать внутри.
Призрак счастья, запах кофе и старых книг, тепло пледа и горящего камина — пожалуй, Гамильтон мог бы расписывать эти ощущения долго, с трепетом, с придыханием и максимализмом влюбленного юнца, кем по сути своей и являлся. Да только впервые за все время Александр способен описать весь этот ворох смешанных чувств одним лишь емким и точным словом.
Дом.
Дом в самом лучшем, самом удобном и нежно-теплом его проявлении.
Александр, на самом-то деле, вообще не помнит, чтобы он хоть кого-то до Лоуренса имел смелости так назвать. Это ведь не простое и банальное «люблю» или пригорчившее с годами «друг» — это, скорее, как признание полного владения, как выражение собственной самоотдачи и клятва верности на всю оставшуюся жизнь. Ведь, как бы ни хотелось отрицать очевидных и глупых вещей, дом всегда будет лишь там, где сердце.
Сердце Александра Гамильтона в руках Джона Лоуренса, и, черт бы подрал этот мир, потому что Александр от своей возвышенности и от собственных мечтаний, кажется, совсем не замечает сердца Джона в своих руках.
Что и говорить, Алекс всегда был ужасно невнимательным в столь трепетных и хрупких вещах.
Джон бы посмеялся, но не смеет, потому что смех этот выйдет излишне горьким и не пристало счастливому юноше с взаимной любовью смеяться так истерически и надрывно, словно сердце вынимают из груди отнюдь ни фигурально выражаясь.
Джон в его слова верит, хочет верить и просто не может иначе — это же Александр, его Александр.
Тот самый, который может прибежать к нему в час ночи с глупой просьбой помочь написать сто экземпляров какой-нибудь ненужной бумажки. Александр, который самозабвенно целует его, Джона, заклеенные нелепыми пластырями пальцы. Алекс, который строит по новой весь его прогнивший и изломанный мир.
Просто что-то неприятно гложет по вечерам и горчит на языке имбирным соком.
И нужно бы уже понять, смириться и перестать самозабвенно грызть и корить себя (самобичевание всегда было сильной стороной Джона), но даже при всем желании успокоить взвинченные нервы не выходит, как не пытайся.
Они пьют вино из дорогих бокалов, беседуют о красотах свободной Америки и современном падении искусства, а позже, через пару часов пиво из холодильника и душные объятья в кресле у тлеющего камина заменяют напускную интеллигентность.
И тепло, и запах корицы, и Алекс треплет мягкие кудри, зарывается пальцами и перебирает отдельные каштановые пряди.
Боже, помилуй Америку, где это все законно и легально, где они существуют и дышат, и пусть весь прочий мир подождет в сторонке.
Музыка плывет, каблуки чеканят по паркету и голоса милых дам звенят в переливах позднего вечера. Этот бал и этот прием полон старого Американского очарования, но Джону немного душно в подобных маскарадах под слоем знакомых камзолов и кружев. Черная маска закрывает половину лица, красная лента сползает с непослушных кудрей, но Джон улыбается, потому что Гамильтон непозволительно нежно поправляет его волосы и касается рук.
Александр в белой шелковой рубашке с накрахмаленным воротником и черной атласной лентой в волосах выглядит под стать местному антуражу, Лоуренсу даже немного завидно.
Они не танцуют, просто стоят у белоснежной колонны и говорят о политике нового времени, Лоуренс, как ни пытался, не смог перевести разговор в другое русло, но Александр, кажется, был только рад. Геркулес по правую руку оживленно рассказывает о новом изображении на десятидолларовой купюре, Лафайет приобнимает Джона за плечи и говорит о Вашингтоне и ненависти к Южной Каролине.
Лоуренс рад, Лоуренс просто, черт подери, счастлив, потому что они, наконец, снова все вместе и больше никуда не пропадут, а этот чертов бал, кажется, наконец-то указал им с Алексом дорогу. Это было действительно неожиданно — Джон просто почувствовал крепкие, почти удушающие объятия на мраморной лестнице и вереница воспоминаний утянула его в свой водоворот с головой, так, что всплыть и оттолкнуть стало просто невозможно, лишь только обнять Лафа и Герка в ответ. Лафайет, кажется, вообще решил не отпускать Джона от себя ни на шаг, но Лоуренс ничего не имеет против, ведь встреча с друзьями — это как глоток свежего воздуха под толщей мутной и грязной воды повседневности.
Разговоры текут плавно, обходят больные темы, но в один момент что-то резко идёт не так, но Джон до последнего не смог понять что именно.
Гамильтон злобно шипит от противно-странного «Джефферсон» и с блеском в глазах говорит, что сегодня здесь должны быть сестры Скайлер.
Сердце в груди Джона делает кульбит.
Сестры Скайлер по-прежнему превосходны: Анжелика стала ещё прекраснее, Элайза милей, даже Пэгги можно фоткать на обложки глянцевых журналов, и Джон самую малость в ступоре, потому что слишком много знакомых, родных и убивающих лиц вокруг.
Обманчиво хрупкая Анжелика обнимает его неожиданно крепко, так, что просто до треска костей, но Джон слишком рад ее видеть, чтобы думать об этом. Об этом, а еще о том, что Элайза и Алекс отходят поговорить на балкон с улыбками, которые Джон, к своему сожалению, знает очень (даже слишком) хорошо. Эти ужимки, эти жесты, эти взгляды, они просто такие…
Беспомощные.
Такие же беспомощные, как Джон во время их общих с друзьями прогулок, когда он уступает Гамильтона буквально всем, отходя во вторые ряды. Они такие же беспомощные, как надежды поговорить с Александром, когда он, извиняясь, собирается в кафе к Анжелике, и такие же беспомощные, как попытки Лоуренса не скулить, когда на очередной марафон просмотра старого кино Алекс вместо Джона приглашает Элайзу.
Скулеж Джон, может, и подавил, да только слез не мог, как не пытался.
У Джона улыбка на губах, любовь на словах и боль на сердце, но Александр этого, видимо, не замечает абсолютно, потому что перед его глазами Элайза и, Господи боже, Джон действительно может его понять.
Правда от понимания легче не становится.
Джону бы смириться: перестать терзать себя мыслями о чужих руках, что крепко обнимали в особо горькие моменты, о чужих словах, что разжигали огоньки на пепелище едва тлеющей души. Ему бы думать о милой даме, о доме с садом и теплом вечере с семьёй у камина, да только вокруг один толстый лёд — что от дам вокруг, что от дома, что от камина — могильный холод пробирает до костей, но где-то там, за надгробными плитами собственных мечтаний еле горит огонек надежды.
Надежды на ещё одно мгновение плечом к плечу, на ещё секунду объятий, громких клятв и обещаний, надежд на глупую, но от того не менее пылкую и страстную привязанность Александра к нему — несуразному, странному Джону Лоуренсу, чье сердце всегда было в его, Гамильтона, руках.
В нем ещё горит надежда на завтрашний день, в котором Александр будет рядом.
Глупый, глупый Джон, с его глупыми-глупыми мечтами и пустыми надеждами. Ведь Джон, сам подумай, как можно любить пустышку, если сам создаёшь целый мир?
И сейчас, смотря на себя в зеркало, Джон, кажется, наконец-то понимает, почему Гамильтон его полюбил когда-то.
Его волосы непослушно вьются, сплетаются, падают на плечи каштановыми кудрями, лоснятся и слегка электризуются от расчестки — это, возможно, не шикарные кудри Анжелики, но сейчас, смотря на себя в отражение, Джон видит лишь ее мотивы и черты в слегка загорелой коже, в эти секунды неестественно бледной. И чем дольше Джон смотрит, тем больше видит, и это виденье причиняет боль пострашнее любой раны от чужих винтовок и штыков, потому что его глаза в мутном свете ванной комнаты слишком похожи на кофейные глаза Элайзы и веснушки на бархате кожи лишь созвездия чужого лица.
Джон смотрит на свои руки и не замечает ничего.
Ничего, кроме ножниц, так заманчиво лежащих на поверхности стиральной машины.
Пышные кудри падают на холодный кафель, мягкие пряди покрывают его плечи — Джон стрижет себя неровно, косо и криво, уродует, как может, но от ощущения преданности это его не избавляет, лишь только когда волосы чуть достигают скул, Лоуренс находит в себе силы остановить это латентное безумие.
Его волосы кое-как теперь можно собрать в небольшой кроличий хвост, но Джон доволен, пусть и кривые пряди теперь свисают неровными огрызками.
Фантомное облегчение поможет ненадолго, но, возможно, ему хватит времени на раздумья.
Гамильтон долго и непонимающе смотрит на Джона, но тот молчит, закрываясь. И Александр мог бы выбить из него все признания, мог бы растормошить и вытянуть из пучины собственного отчаяния, но он лишь наливает им обоим по чашке крепкого кофе и треплет Лоуренса по волосам, пропуская через пальцы непривычно короткие пряди.
Возможно, он что-то понял, но Джон не может знать наверняка.
Лоуренс только надевает все браслеты, выкидывает старые рисунки и закупает больше цветного пластыря с изображением нелепых черепах.
И вроде мир не рухнул, экономика стабильна и политика процветает с каждым днём, но пустота и разруха все равно захватывают Джона с головой, и только редкие встречи с Лафаетом и Геркулесом держат на плаву.
«Джон, что-то случилось?»
«С чего ты взял?»
«Я знаю тебя слишком давно, чтобы не заметить подвоха и печали в твоих глазах. Мне знакомо это выражение лица, mon ami»
«Лаф дело говорит. Такое же состояние было у тебя во время свадьбы Гамильтона. И у нас всех после… Южной Каролины. Мы беспокоимся»
«Хах, не стоит, Алекс позаботится обо мне!»
И где именно Джон лжет? Ему и самому не ясно, потому что он правда в порядке: академия требует денег, которых нет, его вещи собраны, и осталось только найти хату на переезд, да и денег хотя бы на месяц, но его друзьям об этом знать не обязательно.
Как не обязательно об этом знать и Александру, который улетел на крыльях истинной дружбы на пару с прекрасной Элайзой в закат на премьеру какой-то романтичной комедии.
«Просто знай, что мы всегда тебя поддержим» — говорит Геркулес, и Джон старается придумать, как не ответить слишком резко, но все его попытки просто чертов огромный провал, поэтому он просто не отвечает ничего.
Вот нахера ему эта поддержка, когда от любви, сердца и веры остались лишь ошмётки и жалкие (недо)надежды.
Лоуренс пьет красное вино из горла и думает о смысле бытия, о собственной деструкции и о нездоровой любви, потому что ненормально обожать кого-то настолько сильно, чтобы наслаждаться одним лишь голосом, одним лишь взглядом и одинокими строчками писем и записок. Вино слабо ударяет в голову, и Джон думает, что ему плевать, где ходит Алекс в 2 часа ночи, главное чтобы счастлив и цел, и эти мысли нихуя не нормальные по меркам простых людей, но Джон же просто ебанное исключение, так что можно.
Лоуренс пробует курить: ему это не нравится совершенно, но это действо хоть немного успокаивает, пока Александр не приходит в 3 часа ночи и не морщится, заходя на кухню.
Это была одна из немногих их ссор, но они оба запомнят ее надолго. Лоуренс — потому что от Александра пахло чужими духами и воротник его белой рубашки, которую они вместе с Джоном покупали на прошлых выходных в Macy's, покрыли следы приятного цвета помады. Алексу же этот вечер забьется в память на многие годы просто потому, что таким жалким, потерянным и уставшим он Лоуренса не видел и боже упаси увидеть снова.
А еще эта ссора запомнится душными объятьями, в которых Джон задыхается в эту самую секунду от приторного сладкого запаха и скулит от собственной беспомощности.
Алекс извиняется, шепчет слова утешения и сам старается сдержать слезы, потому что понял. Понял, как долго, как самозабвенно разрушал Лоуренса изнутри, как слепо сам толкал его к краю этого обрыва, с которого они сейчас вместе падают вниз. Гамильтон сам не в силах сдержать жалкий скулеж, а Джон просто ощущает какую-то пугающую пустоту.
Любой бы на месте Лоуренса, наверное, ушел — взял бы сумку уже собранных вещей, помахал на прощание ручкой и перешагнул порог их совместной обители, но Джон, давайте-ка вспомним вместе — ебаное исключение, поэтому он позволяет убивать себя Алексу снова.
На кресле у камина, на диване и на подоконнике у окна — поцелуи удушливые и отчаянные, касания пылкие и испуганные, потому что эту грань уже видят оба, и Джон старается не думать, что это все просто до боли похоже на прощание.
Что они оба просто отчаянно хватаются за соломинки и ниточки в попытке вернуть то, что было у них когда-то до бала маскарада.
С утра Джон не пьет кофе, не улыбается, не говорит Александру слова любви, и Гамильтон, кажется, теперь окончательно понимает, что все рушится: нити уже оборваны под корень, все соломинки переломаны пополам и их дороги опять потеряны.
Он сбегает как последний трус, а Джон комкает заявление об отчислении из академии искусств в правой руке.
У Джона отчаяние во взгляде, боль на сердце, и любовь на душе, хотя, вроде как, не положено, но изменить этого Джон не в состоянии.
Он идет по улице и вокруг кипит жизнь, но вокруг Лоуренса фактически вакуум смерти и обреченности, хотя он сам старается гнать эти глупые мысли прочь.
Светофоры мигают всеми цветами и Джону просто физически больно дышать, но он упрямо идет вперед, а зачем и почему он не знает и сам.
Просто в один момент, в один бесконечно долгий момент Джон чувствует боль и видит свет фар какой-то машины, а потом все меркнет и вместо ожидаемого покоя приходит дикий страх.
«Алекс…»
И мир исчезает.
***
Лафайет нервно мерил шагами небольшой коридор, Геркулес сидел в кресле и сверлил взглядом закрытую врачами дверь, Александр же не находил в себе силы даже поднять на друзей глаза, ощущая боль вины и ненависти к самому себе.
Это произошло около двух часов назад, возможно, еще раньше, Гамильтон не мог бы с уверенностью сказать, сколько прошло времени, ведь по его внутренним часам прошло чуть больше пары веков и десятка бесконечностей, но это мелочи, на самом-то деле.
Мелочи, по сравнению с Джоном, который несколько часов назад был доставлен в больницу после серьезного ДТП, где пострадали, по меньшей мере, еще четыре человека, не считая криворукого водителя, что не справился с управлением и на полной скорости выехал на тротуар.
Гамильтон в это время сидел у телевизора с друзьями, изливал душу и признавался в собственной никчемности, запивая внутренние страхи янтарным джеком с подтаявшим льдом. Он тогда говорил много, по настоящему много: рассказывал об их с Джоном встрече в этом времени, как он, Гамильтон, бросился ему на шею будучи еще тринадцатилетним пацаном и узнав в забавном пареньке с нелепыми пластырями и любовью к черепахам своего старого лучшего друга. Ну да, в тот момент он еще не помнил и не знал этого наверняка, но Лоуренс тогда показался ему просто безумно важным и ценным, и Александр, сам не зная почему, прицепился к кучерявому недоразумению, стараясь узнать о нем как можно больше. Он рассказывал Лафайету и Маллигану об их признаниях и воспоминаниях, что медленно возвращались в их головы отдельными кадрами, рассказывал о первом поцелуе и о том, как после него все встало на свои места и они поняли и вспомнили свою прошлую жизнь окончательно. Он с благоговением и надрывом в дрожащем голосе повествовал, как отчаянно они обнимались тогда, как поняли, что теперь по отдельности быть просто невозможно, и как Джон мурлыкал довольным котом под лучами утреннего солнца.
Гамильтон и сам не знал, почему говорил все это, но друзья слушали внимательно и он просто продолжал вещать: о звездопадах и холодных вечерах, о рисунках и сотнях браслетов, о книгах и стихах забытых поэтов. В общем и целом он говорил о Джоне и времени, которого у них было так непозволительно много и одновременно мало, о моментах, которые тянулись целые вечности и пролетали за краткие, неуловимые мгновения.
Он говорил еще об Элайзе и Анжелике, их улыбках, теплоте, переливах их голосов, но все равно лишь сталкивался с образом Лоуренса — такого домашнего и милого, такого любящего и преданного, что слова о двух прекрасных девушках застревали где-то в горле.
Он говорил о том, как вернувшись домой увидел обрезанные волосы Джона. Он рассказывал, как паниковал, когда тот опрокинул на себя горячий чайник, когда вынес и выкинул рисунки, над которыми корпел вечерами, когда похудел и перестал нормально есть и спать. Он винил, проклинал и просил совета друзей, когда его телефон неожиданно зазвонил.
«Hit the lights and bang your drum
And let your flag unfold
Cause history will prove itself
In the hall of justice and lost souls
It’s 99 revolutions tonight…»
И именно так, именно в этот момент от бездушного голоса по ту сторону телефона он узнал, что в больницу поступил парень в тяжелом состоянии и с номером Александра в избранных. Девушка по ту сторону говорила что-то еще про документы и страховку, про деньги и неотложку, но Гамильтон уже ее не слышал — воздух исчез, кислорода просто катастрофически не хватало, и Алекс с ужасом понял, что не может сделать не одного вдоха.
«Алекс? Черт, Александр, что произошло?!»
Он не понимает и не осознает момента, когда Геркулес выхватывает телефон из его рук и начинает что-то быстро говорить и уточнять. Он вообще не понимает окружающей действительности, только ощущает, что кто-то настойчиво трясет его за плечи.
«Алекс, все хорошо»
«Нет» — думает Александр в тщетной попытке вдохнуть хоть немного воздуха — «Нет, ничего не хорошо. Ничего из этого не может быть чем-то хорошим, нет, нет, НЕТ!»
«Алекс, Александр, все хорошо, Джон в порядке, он будет в порядке, и ты тоже в порядке, просто дыши, ну же, вдох-выдох, вдох…»
Кажется страх и паника чуть отходят в сторону и он наконец понимает, что перед ним Лафайет который, кажется, сам паникует не меньше, но при этом умудряется справляться со своим голосом.
Хотя бы с голосом, Алекс видит, как мелко подрагивают его руки и переводит взгляд на свои собственные ладони, которые трясет, хотя нет, не только ладони, его всего трясет, словно от озноба.
Господи, пусть это все кажется просто бредом, пусть Александр просто проснется от этого кошмара, и рядом будет Джон, обязательно будет, и непременно прижмется ближе, обнимет, успокоит, как умеет только он, и, конечно, улыбнется так успокаивающе, что весь расколотый мир Александра снова соберется воедино.
Но этого не происходит.
Лафайет придерживает его за локоть, сует стакан воды и успокоительные таблетки; Гамильтон краем глаза замечает, как Герк и Лаф тоже съедают пару штук явно превышая положенную дозировку, но он молчит.
Они собираются быстро, по пути заезжают в их с Джоном квартиру, где тратят порядка пяти минут на поиск документов и страховки, но эти пять минут тогда казались просто чертовой бесконечностью.
Как и сейчас, сидя около палаты и ожидая выхода врачей секунды тянутся подобно векам.
— Алекс, ты в порядке? — Интересуется Лафайет, хотя и сам знает, что он нихера не в порядке. Никто из них не в порядке, никто из них не может перестать считать мгновения и дышать полной грудью, пока эта ебаная дверь не откроется и не спасет или уничтожит их окончательно.
— Нет, — честно говорит Александр, и Лафайет, наконец перестав маячить перед глазами, садится рядом, — я ни черта не в порядке.
Они сидят в тишине, в полном, гробовом молчании, но Александр старается выкинуть эти ассоциации из головы, вот только выходит отвратительно и откровенно хреново, а на душе скребут кошки когтями армейской заточки.
Долго, слишком долго, слишком много мыслей в голове — они тянут, режут сознание, терзают, но Гамильтон не может прогнать их прочь, потому что все это его и только его вина, хоть и звучит это глупо и нелепо.
Это его вина просто потому, что не был рядом, потому что ушел этим утром и чуть было трусливо не ретировался из его, Лоуренса, жизни, хотя Джон и явно был против. Александр думает, в очередной, боже, раз, насколько же он ужасен, как много боли испытывают люди, дорогие ему, как много страданий и скорби он приносит вместе с собой.
— Ты не виноват.
— Ты ведь и так знаешь, что виноват. Не в самой аварии, но во всем…этом. Джон заслужил лучшего.
— Но он не хотел лучшего, ему всегда хватало одного тебя.
И, кажется, врачи специально ждали именно этого момента чтобы выйти и предстать перед встревоженными друзьями. Гамильтон, должно быть, подскакивает слишком резко, потому что один из врачей выглядит немного напугано, когда Александр практически набрасывается на него.
Возможно, он выглядит по настоящему диким, но ему плевать.
Одна из медсестер подходит к Гамильтону, начинает успокаивающе поглаживать его плечо, и, черт возьми, если она продолжит в том же духе, то Александр просто отгрызет ей руку, потому что такие «успокаивающее» жесты обычно не предвещают ничего хорошего. Гамильтон знает, опыт в этом дерьме у него порядочный.
Элайза так же успокаивающе поглаживала его плечи после письма из Южной Каролины.
Гамильтон чувствует, как сердце перестает биться в груди.
— Он будет в порядке. Ему повезло, большая часть повреждений носила наружный характер, внутренние органы почти не пострадали. У него черепно-мозговая, сильные вывихи, перелом трех ребер и лопаток, но обошлось без открытых переломов, так что он, можно сказать, легко отделался. Мы боялись серьезных повреждений позвоночника, но, к счастью, наши опасения не подтвердились. Пациент сейчас под наркозом, думаю, через несколько часов он уже придет в себя. А сейчас я бы попросила вас пройти со мной и оформить документы.
— А… а к нему можно?
— Я же вроде сказала — он под наркозом, вам нужно подождать.
И сейчас, когда можно наконец выдохнуть, Александр понимает, что готов расплакаться подобно маленькому ребенку от навалившегося на него облегчения. Он уже практически не видел лица медсестры за пеленой слез, но та, кажется, была не готова успокаивать ревущего взрослого, да и вообще растолковала эмоции Гамильтона совершенно не верно.
— Прошу прощения, но напомните, кем вы являетесь пациенту?
— Он его парень, — быстро отвечает Геркулес.
— Я его жених, — перебивает его Гамильтон.
Медсестра выглядит шокированной, да что греха таить, Лафайет и Маллиган выглядят не многим лучше.
— Тогда, думаю, вы можете пройти…
— А документы?
— Мы заполним.
Лафайет ободряюще улыбается, Геркулес просто шокировано кивает головой. Александр благодарен, просто, господи, как же он благодарен этим двоим.
Медсестра настойчиво пытается накинуть на него халат, пока Гамильтон сует документы Джона в руки Лафайета и чуть ли не бегом направляется в сторону двери в палату.
И неловко тормозит на входе, замирая.
В палате, на удивление Александра, не пахло медикаментами, лишь слабый запах спирта щекотал ноздри. Гамильтон не помнил, как нашел стул, как сел и в какой момент взял в свои ладони перебинтованную руку Лоуренса; он лишь понимал, что никуда не уйдет отсюда без этого недоразумения, которое упорно отмалчивалось о своих переживаниях так долго.
Джон белизной своей кожи сейчас мог бы сравнится разве что со стерильными бинтами, что покрывали его руки, шею и грудь. Веснушки, обычно и без того довольно заметные, сейчас казались невероятно яркими в свете больничных ламп. Гамильтон с какой-то щемящей нежностью и болью в сердце рассматривал повязку на голове его возлюбленного, пластырь на рассеченной щеке — совершенно обычный и неприметный, он просто чертовски не шел всегда такому яркому Джону.
И почему-то сидеть так, держа в руках чужую ладонь, упираясь лбом в подушку и вдыхая запах порошка и едва уловимый - Лоуренса, казалось чем-то чертовски правильным.
Аппаратура мерно пикает, капельница капает, но Александру плевать, потому что кроме Джона в это мгновение нет ничего значительного, не существует ничего вокруг.
Потому что Джон, по сути, и есть весь его, Гамильтона, мир.
Коряво остриженные кудри Джона, разметавшиеся по всей подушке, создают настоящий хаос, и Александр аккуратно перебирает спутанные пряди, пропускает локоны через пальцы и невесомо касается белоснежных бинтов. Даже сейчас, нелепо торчащие и толком не мытые, волосы Джона были самыми мягкими и потрясающими, и даже так, с закрытыми глазами, Лоуренс был самым прекрасным, чарующим и волшебным человеком в жизни Александра.
У Анжелики никогда не будет такой поистине детской, счастливой и невинной улыбки, у Элайзы никогда больше не появится такая преданность и щенячий восторг в глазах, и это не потому, что сестры Скайлер недостаточно хороши, а потому что Джон слишком невероятен и непостижим.
Его рисунки, его плавные, но не женственные жесты, его сила и нежность, его любовь и доброта — это лишь малая часть его характера, то, за что можно любить этого человека. Это лишь малая капля в огромном океане его увлечений, интересов, хобби, слов, черт и идей, что делают его, Джона, по настоящему особенным.
Александр не простит себе его потерю.
Не так. Не сейчас.
Не снова.
И речь идет далеко не о Южной Каролине.
Александр и сам не знает, как долго сидит у больничной постели и вглядывается в родные черты лица, считая веснушки, прежде чем в одно мгновение Лоуренс не морщит нос, слегка постанывая.
— Джон? Джон, ты слышишь меня?
— А… Алекс?
Лоуренс с заметным трудом открывает глаза, жмурится, но кое-как фокусирует взор на Александре.
— Что… что произошло?
— Я чуть вновь не потерял тебя.
И только сейчас, озвучив, наконец, то, что терзало и билось в его голове, он понимает, что слезы сами текут по его лицу, падая на белесую простынь.
— Прости, прости меня, я так виноват перед тобой, я был таким идиотом, боже, Джон, прости меня…
— Алекс… я… я не совсем…
Но Гамильтон не может остановиться. Он аккуратно придерживает руку Лоуренса, подносит к лицу, опаляет горячим дыханием, целует заклеенные пластырями длинные пальцы, шепчет слова извинений и признаний, а Джон только заворожено смотрит на него, почти не моргая, ведь стоит только закрыть глаза, как Александр пропадет, растворится в воздухе.
— Я люблю тебя, Джон, боже, как же я тебя люблю, прошу, прости, я знаю, что не заслуживаю этого, но последний раз, пожалуйста.
После всей этой тирады Джон, как не странно, улыбается. Улыбается той самой искренней, любящей, предназначенной только для Гамильтона улыбкой. Он еще пытался присесть, но боль и Александр приковали его к койке сильнее любых цепей и надежней любых оков.
— Алекс, ты такой… мудак.
— Да. Да, я знаю, я просто…
— Но я все равно безумно люблю тебя.
И они улыбаются, и слезы текут из их глаз, и Гамильтон аккуратно поправляет непослушные волосы, пока Лоуренс, подобно уличному коту, чуть ли не мурлычет, так доверчиво и невинно подставляясь под родные мягкие касанья.
— Кстати, меня тут спрашивали, кем я тебе являюсь, и я, в общем, запаниковал, и…
— Боже, Александр, прошу, скажи, что ты не натворил глупостей и не назвался моим, скажем, отцом.
— Боже, нет! Я просто, кхм, я сказал, что я твой жених.
Лоуренс на секунду замирает, смотрит широко распахнутыми глазами прямо Гамильтону в душу, и в том снова зарождается какой-то нелепый, совсем детский страх.
— Это было самое оригинальное предложение руки и сердца, Алекс.
— Хах, я ведь сказал, я запаниковал, но, знаешь, если ты согласен, то я…
— Боже, как же я тебя обожаю.
Лоуренс проводит перебинтованной рукой по щеке Александра, обводит линию губ и настойчиво тянет Гамильтона вниз, вовлекая в пылкий, жаркий и безумно желанный для обоих поцелуй. Александр осторожен, он старается причинить как можно меньше боли, аккуратно поправляет повязку на голове Джона, проходясь пальцами по чувствительной шее, а тот, в свою очередь, слишком отчаянно цепляется свободной слабой рукой за Александра, как утопающий хватается за спасательный круг.
— Ты…ты ведь не уйдешь больше?
— Никогда. Боже, никогда.
И оба, наконец, начинают дышать.
Примечания:
Да, это может показаться странным, но текст почти что основан на реальных событиях, так что...
Буду рад любым советам и исправлениям в ПБ. Буду рад вашим комментариям и оценкам)