Уязвимый.
Мирон осознает, что он пиздецки уязвимый, потому что его голос дегтем покрывает лёгкие, сигарета в хуй его знает от чего трясущихся руках тлеет алым, пеплом осыпаясь на розовую рубашку. Блядские звёзды на иссиня-черном небе мерцают пронзительно ярко и гаснут в одну ебанную секунду – Карелин занимает каждую мысль, побочным эффектом в венах. Слава, блять, везде. Лёгкие забиты его сигаретным дымом до отказа, Карелин горечью жжётся на кончике языка, и Мирона ведёт от осознания собственного проеба – вечно-спокойный – а сейчас не может признать собственное поражение, потому что, блять, сам виноват – «да забей на него, Миро, он никто» – а потом разгромное 5:0, сучий взгляд Славы из под длинных дрожащих ресниц и улыбка ненормально-живая, прожигающая до кровавых дыр прямо там, за солнечным сплетением, куда никто ещё не забирался. Фёдорову мало сигарет – в них чертовски мало несуразного мальчика – а в Мироне слишком много жгучей ненависти к себе и напускного похуизма, который в один момент испаряется – Окси рычит и вбивает побелевшие костяшки в стену напротив, потому что Карелин такая сука, потому что он где-то на подкорке, в бешенно стучащем четырехкамерном. Успокаивается лишь тогда, когда алые струйки крови стекают по ребру ладони, задевая край рубашки.– Блять.
Дверь из 1703 с грохотом распахивается, и на улицу вываливается пьяный Карелин, задумчиво нахмурив лоб. Сердце на лоскуты рвётся и кульбитами по грудной клетке скачет – Слава ведь не поймёт, подумает, что Мирон растроен, а он просто заебался держать все ебучие эмоции в себе, заебался спокойно качать головой и сдержанно пожимать руку, дольше задерживая взгляд на мерче «Антихайп», чем следовало бы. — Ты в норме? – у Карелина радужка со зрачком сливается – черничная – черти аргентинское танго на костях отплясывают – а Слава прижимается лопатками к стене, запрокидывает голову и ловит первые срывающиеся капли дождя на догорающем косяке. Фёдоров только спустя ебанных пару минут понимает, что завис.Завис на ебанном Гнойном.
Слава задумчиво ведёт бровью, замечая сбитые в кровь костяшки, тянется пальцами к кисти, и ледяное прикосновение подушечек судорогой отзывается во всем теле. — Иди нахуй, Карелин, – шипит Мирон, резко вырывая руку и шарясь по карманам в поисках пачки – а Слава, с прилипшими ко лбу прядями и косяком во рту, выглядит охуеть как – прошибает. — Ты просто пиздец, хуяришь стену из-за меня, так ещё и выебываешься. Просто признай, что ты феерически проебался и просрал, – Карелин надеется, всем Богам, блять, молится, что его отпустит. Ему откровенно поебать на 5:0 и прочую хуйню, ему нужно было, до подрагивающих губ и дрожащих пальцев нужно было увидеть Мирона Яновича – потому что давно уже, с головой в него, потому что ненависть – побочный эффект нездоровой зависимости, которая заставляет выть в удушающую пустоту одичало-ледяной однушки на окраине Питера. / Всё с самого начала пошло по пизде, стоило Славе переступить порог 1703 – Мирон почувствовал себя в клетке, только прутья застряли между выпирающих рёбер – Карелин выглядел слишком-слишком, слишком поправлял вечно спадающую на лоб челку, слишком звонко смеялся и слишком часто залипал на темном силуэте в другом углу бара – на его силуэте. Мирон лишь чувствовал образовывающиеся трещины посреди грудной клетки – Карелин был другим. Фёдоров читает безупречно, подает текст также, он знает, что это всё его, абсолютно всё, кроме Карелина, конечно же. Мирон видит в Славе себя – слишком много – и это кроет. Слава преданный до мозга костей – не ему, а им – он так боролся с Федоровым, словно он – единственное божество в славкиной жизни, которое заслуживает быть свергнутым. И слова его яркими вспышками колючего пламени разъедают органы Мирону, а глаза – черничные, бешеные такие, с отпечатками поблескивающих звёзд на сетчатке – с сучьей верностью к нему, Мирону, и его несет так не по-детски. И Слава вообще не такой, каким он его представлял – гордый. Совершенно не такой – сильный. И Мирон знает, что проиграет ещё в середине второго, потому что Славу хочется – до зуда выпирающих позвонков, до заламывания суставов и распускающихся фиалок на его шее – хочется пиздец как – и он касается плеча кончиками пальцев, совсем невесомо, поглаживает гребанный антихайповский шмот и думает, что это, блять, лучшее, что с ним случалось – потому что не вывозит совсем, потому чтокажется, мне нужен спасательный круг, я задыхаюсь тобой.
И он проигрывает себя, а уже потом баттл – у Славы на голове красуется его – Мирона – корона, и улыбается Карелин так заразительно, изломанно, что почти веришь, что его это всё ебет. Корона у него на голове заслуженная, но ветхая такая, разваливающаяся – и Карелину эта победа обжигает лёгкие, потому что победителем он себя не чувствует – Фёдоров улыбается так презрительно-спокойно, пожимает руку и отходит в другую сторону бара. А у Славы ладони от его прикосновений пылают, и он глотку рвать готов, потому чтоЯ, блять, так хотел твоего внимания – просто посмотри, коснись, сделать со мной хоть что-нибудь – только сделай.
Гнойный разъебывает оппонента, обгладывает кости и хищно скалится кровавой улыбкой – с Мироном всё совсем не так, совершенно по-другому – хочется пальцами по татуировкам, носом вдоль шеи, покрытой звездопадами мурашек, и дрожащими пальцами высчитывать-пересчитывать ребра. Крики, овация, фанфары – потому что 5:0, потому что 1703 разрывается от скандирующегося «Гно-о-о-о-ойный». Слава смотрит на Мирона все ещё как на идола, Славу нихуя не отпустило, а за изломанными рёбрами лихорадочно бьётся желание на колени у его ног упасть и просить прощения. И Славу ведет – не от щекочущей под ребрами пресловутой победой – а от фениксовых глаз Федорова, которые так и твердили – упрямо, напрасно – закопай меня прямо здесь, мальчик, давай – сломай, сожги в пепел, только смотри, смотри так ещё – чаще, больше – касайся. И Слава наклоняется ближе и смотрит–смотрит–смотрит , пока легкие не вспыхивают ебучей болью, крадущейся вдоль позвоночника – потому что больше они не встретятся никогда, гасите прожектора – закончились они, истерзали себя. А Федоров запускает руки в карманы, щурится и ледяным спокойствием смотрит на Славу – до дрожи под коленками – потому что похуй – должно быть – но за грудной клеткой – руины, развалины и горьчащий запах Карелина, навсегда отпечатавшийся на воспалённых лёгких. / – Слав, отъебись, – и это «Слав» – ржавым лезвием вдоль артерий, и Карелин понимает, что не дышит, потому что не дышится, потому что вдох-выдох, а воздуха нет. — Тебя не должно ебать, что я делаю тут, иди к своим, – но мальчик в красной антихайповской толстовке продолжает стоять рядом, опираясь на стену, закрыв глаза и наслаждаясь прохладным августовким дождём. И Мирон впервые ловит себя на мысли, что Слава – красивый, охуеть, какой красивый. Ему кажется, что биполярка смеется и машет ему из-за угла своей окровавленной ручкой, потому что нельзя же так быстро, с головой и до дрожи между лопаток в Славу – в него вообще нельзя никак, табличка с восклицательным знаком и пестреющей надписью «не влезай, убьёт.» — Блять, просто признай, что проиграл, – Слава замолкает, чиркает зажигалкой, разрезая монотонную тишину и напряженный влажный воздух, затягивается и прикрывает глаза от нахлынувших эмоций. – Проиграл мне, – у Мирона за ребрами смерчи и торнадо бушуют, разбиваются о крепость рёбер и грозятся вырваться наружу – Карелин разбирает его, как лего, медленно и по кусочкам, оставляя ничего – выедающую сознание пустоту и дыры блядски–чёрные. – Да, проиграл тебе, так достаточно, блять? Заебал, – Окси сплевывает вязкую слюну на промерзшую землю и отводит взгляд в сторону – потому что на Славу посмотреть и сорваться – а у Федорова на лице презрительно – искалеченная гримаса красуется – Мирон себе не изменяет. — Звучит охуенно, Мирон Янович, – Окси поднимает глаза вверх и – блять – натыкается на черничные, залитые чёрным–чёрным – и внутри всё дрожит, а лопатки лишь сильнее вжимаются в стену. Но Слава не смотрит на него, лишь аккуратно обвивает его запястья ледяными пальцами и подушечками скользит по разбитым костяшкам. — Больно? – Мирон шипит сквозь сжатые зубы и смотрит на него, а Карелин так тепло и нежно подушечками пальцев касается, поглаживает, успокаивает, что Фёдорова, кажется, клинит на этом, и он думает, что действительно не в порядке. Слава поднимает взгляд, сталкивается с его тяжелым фениксовым, брошенным из-под ресниц, и задерживает дыхание, тянется к нему словно инстинктивно, мажет пересохшими и потрескавшимися губами по щеке и носом зарывается в шею, ведет вдоль кожи и чувствует мурашки, звездопадами раскинувшиеся по ней. А Мирона нет – испарился, исчез, блять, да что угодно, лишь бы это не закачивалось, лишь бы так навсегда.пожалуйста.
Фёдоров кожей чувствует, как дрожит Карелин в его руках, как он бешенно дышит, как пульс у них сливается в один – и вдруг резко превращается в одну сплошную толстую линию-прочерк, потому что Слава смотрит на него так, как никогда раньше, и Мирон задыхается, отталкивается от стены и отталкивает от себя Карелина – осознанно сдаётся. А Слава всё также непроницаемо смотрит не на него, а сквозь, оставляя всего себя резким мазком губ на белоснежной шее. — Да пошёл ты, пошёл ты нахуй, Оксимирон, блять, – шипит Карелин и быстро скрывается за поворотом, оставляя Федорова с небьющимся сердцем и пылающе–дрожащими пальцами от его прикосновений.* * *
Дни по кругу циркулируют, деградируют в одно большое ничего, и бабочки все сдохли – кремовые мотыльки острыми крыльями разрезают Мирона изнутри – после баттла он ни с кем не говорил, не виделся, просто пришёл домой – ледяной душ, удушающая пустота и холодная белоснежная постель, сон двое суток подряд и, кажется, признаки биполярного расстройства – он не знает, не уверен, ему похуй. Просыпается, когда персиковые лучи мажут по скулам и отпечатываются на ключицах ожогами – варит кофе и смотрит сквозь грязные стеклопакеты на искалеченно–надломленный Петербуг и понимает, что он такой же – за изгородью ребер что-то треснуло, и кусочки затерялись где-то между пальцев Карелина. Его пытаются спасти – но все не те, то морозная радужка глаз, то орехово-медовая, только чернично-чёрная нигде не мелькает – больно, блять, до кровоточащих костяшек и алых разводов на разбитом зеркале в ванной, белоснежных простынях и сигаретах в дрожащих пальцах, потому что его ломает – пополам буквально – без Славы. А Карелин потерялся в днях, осыпался пеплом своих дешевых ларьковых сигарет на окраине Питера, исчез с лица земли, поэтому, когда от него приходит смс, Мирон думает, что это определенно сведения о времени смерти и последнем желании.2:34 – приезжай.
Федоров так и остается стоять посреди кухни с потухшей сигаретой в одной руке, октябрьский ветер до костей пробирает, а он улыбается до покалываний в скулах и выпускает сигарету из дрожащих пальцев.2:35 – пожалуйста, мирон, ты мне нужен.
2:38 – всегда был.
И не получив ответа, Карелин отправляет адрес в надежде, в сдавливающей легкие надежде, что он будет рядом – прямо сейчас и навсегда. Фёдоров срывается, наспех охрипшим голосом диктует адрес таксисту и жадно затягивается сигаретой, выпуская сизые спирали в тёмное небо – он просто хочет к нему, просто так невъебически сильно хочет к Славе. Карелин заливается водкой, глушит все давно проросшие чувства, надеясь вырвать их с корней – но слишком больно, слишком невозможно – Слава сдаётся осознанно. Самый тёмный угол 1703 кажется отличным прикрытием, все демоны и ужасающие тени замирают на стене, ползут по ней, вгрызаясь в позвоночник – ему поебать, честно, у него ребра болят, потому что сердце об них разбилось на мелкие-мелкие осколки – не склеить никак. Мирон находит его не сразу, а когда подходит, то сразу же тянет в объятия, на улицу, домой. Они едут в такси и молчат, поднимаются в квартиру, находясь в лифте в считанных сантиметрах друг от друга, и молчат, они сидят на кухне, пока малиновые блики солнца прокрадываются сквозь распахнутые настежь окна, и молчат. Они слушают –слушают, как шумят осколки разбитого сердца внутри.
Мирон не выдерживает первым, подходит и сгребает Славу в объятия, носом чертя дорожку вдоль линии челюсти и ловя рванные выдохи Славы. — Ты всё ещё идешь нахуй, Фёдоров, – и Карелин прижимает его костяшки к губам и нежно проходится ими по каждой – залечивая. А Мирон не дышит, смотрит на его лохматую макушку и напрочь забывает как дышать, потому что эфемерное колючее тепло острой проволокой обвивает всё тело – и так хорошо, так по-родному. — Взаимно, Слав, – пальцами неровные дрожащие линии по скулам и смазанный поцелуй в подбородок, а потом губы в губы – и оба хоронят себя прямо здесь и сейчас, потому что приторно-сладко, обжигающе важно и по-настоящему. И Мирон стонет жадно, почти рычит в изломы потрепанной подушки, на каждом выходе только «ещё, Слав, пожалуйста», да так, что все тело до тлеющих углей и обсыпанного пепла его дешевых ларьковых сигарет. И судьба в углу недоверчиво качает головой и хмурит брови, потому что «ну ты и шлюха, мирон янович, последняя.» Но их уже не ебет совсем – потому чтосчастливые.