ID работы: 6869170

Wonderful Life

Слэш
R
Завершён
968
Your homework бета
Размер:
37 страниц, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
968 Нравится 55 Отзывы 256 В сборник Скачать

JBB

Настройки текста

а мне ни один не радостен звон кроме звона твоего любимого имени — владимир маяковский

—***—

Стояло лето. Баки впервые ощутил То Самое чувство, когда ему было девять. Это был 1926 год, и они со Стивом познакомились в конце душного и хмурого августа. Баки сразу смекнул, что к чему: Стив был его соулмейтом. Его имя было вырезано на безымянном пальце левой руки Баки — там, где у каждого в мире было свое Имя, — с тех пор, как Баки стукнул год. Они повстречались во дворе, когда Стива попытался «поставить на место» говнюк Джекки Пэроу. Баки поначалу вообще не хотел вмешиваться — шел себе мимо и шел бы дальше, но — потом он понял — по воле судьбы он все равно не смог бы просто остаться в стороне. Позднее мама сказала ему, перебирая его темные, чуть вьющиеся волосы, что это было задумано самой Вселенной еще задолго до его рождения, и он поверил, будучи самым обыкновенным глупым ребенком. В тот августовский день он подошел и без слов разбил говнюку Пэроу нос, и, когда их со Стивом глаза встретились впервые, на руках Баки была теплая липкая кровь — вот же злая ирония. В одну секунду Имя на пальце Баки зажглось болью и — побледнело. Он влюбился с первого взгляда. На следующий день, перед школой, его вырвало водой, выпитой незадолго до завтрака, и двумя лепестками ромашки. Баки очень хорошо помнил, даже спустя много лет: мама рыдала. Она рыдала и рыдала, как сумасшедшая, пока Баки просто пялился на два белоснежных лепесточка, мокрых и скользких в его руках. За окном шел дождь — впервые за долгие недели засухи. Папа молча убирал лужу с пола, малышка Бекка — ей было шесть — забилась в угол, напуганная возней и всхлипами, и прижимала к груди большеглазую куклу обеими руками.  — Нет, — стонала мама, будто раненая, — Баки помнил это потом так хорошо, помнил спустя ад, слышал в своих кошмарах ее надломленный голос, смешанный с шумом ливня за окном, — нет, Джордж, пожалуйста, нет, нет, нет… Он знал: все было очень плохо. Тетя Диди — Дебора Эннис, мамина родная младшая сестренка — умерла всего-то год назад. Она была тяжело больна; Баки был маленьким, когда ее таймер начал отсчитывать в обратном направлении, и по большей части запомнил лишь слезы, боль и тошнотворно-сладкий аромат гвоздик, который наполнял ее комнатку до самых краев, лился из окна, расползался по всему дому. Тетю Диди нельзя было вылечить: ее соулмейт был предназначен другой женщине. Ее истинной парой был высокий жилистый мужчина с рыжими-рыжими волосами и большим количеством веснушек на лице и шее, и говорил он с шотландским акцентом. Они познакомились в университете, когда тетя Диди потеряла свою шляпку, а он нашел ее и вернул. Тетя взглянула в его глаза (позднее она все время бредила ими — зеленые-зеленые глаза…) — и пропала, и с той минуты время для нее пошло в обратном направлении. Они дружили около двух лет, но она не водила его знакомиться со своей семьей, потому что все прекрасно понимала, так что Баки видел Чарльза лишь единожды — на похоронах — и в глазах его не было ни вины, ни скорби, только бескрайняя, необъятная пустота. Через два дня после смерти Деборы Эннис он сыграл свадьбу с красоткой Мари Кальонэ, дочкой итальянского иммигранта, что держал пекарню в низу их улицы, и исчез из поля зрения навсегда. Баки не хотел участи тети Диди. В преддверии смерти она много плакала и почти не говорила, ничего не ела и не пила, лишь лежала в своей ледяной кровати, иссохшая, бледная, с красными воспаленными глазами, и, когда Баки навещал ее, он порою замечал, как она подносит к губам левую ладонь и целует бледный след своего имени: Чарльз. Судьба убила ее очень быстро, но вместе с тем мучилась тетя Диди бесконечно долго: несколько часов эйфории от встречи с соулмейтом стоили ей трех лет чудовищной агонии. Держа в ладони свои собственные лепестки, Баки вспоминал ее — алые, вечно разметанные по комнате, точно капли багряной крови.  — Все будет хорошо, Фредди, — шептал папа, убаюкивая дрожащую в истерике маму. Баки, старшего сына в их семье, тоже ждала ранняя смерть, наполненная болью и муками, но тогда он этого еще не понимал, и оттого не плакал. — Мы найдем способ, найдем лекарство. Все будет хорошо, милая. Милая моя… Лекарства не существовало. Баки знал это, потому что об этом иногда упоминал пастор Людовиг в их приходской церкви, куда они всей семьей ходили по воскресениям, и Баки сидел на скамейке вместе с Беккой и родителями, весь причесанный, умытый, прехорошенький, и слушал. Баки помнил: на похоронах тети Диди, стоя возле ее гроба, коронованного цветами — белоснежными лилиями — преподобный Людовиг говорил, и голос его будто возносился в небо:  — То — воля Отца нашего, Господа, Творца и Благодетеля, то — его дар избавления; и мы, смертные дети его, должны быть благодарны за его милосердие — за возможность не испытывать этой боли всю жизнь, ибо он забрал ее у нас; за шанс ощутить благословенный вкус истинной любви, которою он нас наградил; и тот, кто думает, что рожден лишь для смерти, заблуждается, ибо на самом деле он рожден для великой любви, дарованной ему самим Отцом. И потом, когда он закрыл свою библию, такую же красную, как и цветы, что тетя Диди выплевывала горстями вперемешку с черной кровью незадолго до смерти, Баки еще долго смотрел, как гроб засыпают землей, слушал, как шумел ветер и пели веселые птички — был апрель — и как звуки эти сливались со стонами и плачем сестер, матери и близких подруг тети Диди, погибшей от рук самой жестокой болезни — от любви. В то душное предсентябрьское утро 1926 года мама успокоилась только спустя пару часов. Умыв щеки от разводов туши, она подошла к Баки и попросила никогда, никогда больше не встречаться со Стивом Роджерсом. Это было глупо, конечно, и бесполезно, и она понимала это — Баки видел по ее глазам, — но отчаяние толкнуло ее к самому краю. Баки пообещал ей. Он сидел на диване, все еще не до конца осознавая, что значат два лепесточка в его ладонях, и пообещал, что никогда больше не увидится со Стивом, даже если желание это будет ему нестерпимо. За окном рыдал дождь, и небо было скорбно-черным — впервые за долгое время. Мама улыбнулась горько-горько, поцеловала его лоб, взмокший от приступов рвоты, и ушла, чтобы помочь отцу успокоить Бекку, разволновавшуюся от всего происходящего. Баки нарушил данное обещание на следующий же день. Это было легко — влюбиться в Стива Роджерса. Они стали неразлучными друзьями практически мгновенно. Они играли в карты, войнушку, жмурки, Баки рассказал Стиву о бейсболе, объяснил все правила и даже сводил пару раз на несколько игр. Он не хотел признавать — он же дал слово маме, дал слово не любить Стива, — но, раз в несколько недель отплевываясь лепестками ромашки, прекрасно понимал, что до тридцати он доживет вряд ли. Они росли слишком быстро. Вот они только повстречались: Стиву — восемь, Баки — на год старше, — а вот им уже за пятнадцать, и Баки, высокий и широкоплечий, возвышается над Стивом привычной опорой и защитой и улыбается ему так, как больше никому и никогда не улыбался до самой своей смерти. Стив тоже изменился: несильно, конечно, потому что у него всегда было слабое здоровье, но он взял свои честные дюймы в высоту, голос его немного огрубел, руки стали сильнее, хоть ни в какое сравнение с руками Баки и не шли. Это на самом деле было неважно — то, как Стив выглядел. Стива высмеивали, потому что он был низким и тоненьким, но на самом деле Стив был красивым — голубоглазый, светловолосый, с бледной-бледной кожей, через которую просвечивали вены, — и Баки находил все это очаровательным. Он вообще не видел в Стиве изъянов, ведь Стив был таким… Таким прекрасным, честным, добрым, самоотверженным и храбрым, каким Баки — он сам знал — никогда не был и не будет. В семнадцать Баки понимал: он мог заполучить любую красотку (у которой еще или уже не было пары), какую только захочет. Он мог бы сблизиться с Кейт, девчонкой из их школы, у которой Имени не было вообще (это было редкостью, но встречалось тут да там), и, может, у них получились бы отношения. Иногда Баки хотел этого — быть свободным от Имени. Быть предоставленным самому себе, делать свой собственный выбор, не зависеть от чертовой Судьбы, не умирать в двадцать два. Он мог бы прожить долгую, счастливую жизнь, не реши кто-то там, сверху, что он должен медленно угаснуть от неразделенной любви, как угасла тетя. Порою, давясь ромашкой, Баки молил об этом, он так хотел освободиться — почему он должен был страдать? Почему Судьба дала ему соулмейта, которому он был не нужен? И со злости он шел в кабаки, где документов не спрашивали, пил отвратительное пойло и знакомился с доступными девушками, а когда их ладошка касалась его колена в кокетливом намеке, вдруг понимал, что даже там, в миллионах других вселенных, в каждой, где был парень по имени Баки Барнс, он полюбил бы Стива Роджерса, он выбрал бы его — и Имя здесь было совершенно не при чем. Он предпочитал скрывать Имя. Стиву было ни к чему знать, кто был причиной скоропостижной, неминуемой смерти его лучшего друга — Стив не смог бы жить с этим после. Временами Баки корчился в приступе совсем уж удушающего кашля, превращая пол под собой в цветущую ромашковую поляну, и Стив сжимал его плечи, пытался как-то помочь, бежал за водой — в этом же был весь Стив: он всегда пытался помочь, — а потом, когда кашель сходил на нет, и Баки мог ненадолго притвориться, что ничего плохого с ним не происходит, мог просто насладиться временем вместе со своим соулмейтом, Стив спрашивал устало, безжизненно:  — Какого черта, Баки? Почему это именно ты? — и прятал лицо в ладонях — не в плаче, лишь чтобы перевести дух, угомонить трясущиеся колени. Баки знал: Стив переживал за него, потому что они были друзьями, и этого ничто не смогло бы изменить. Стив любил его, но не той любовью, которая помогла бы Баки выжить, и прекрасно понимал, что для Баки все кончится быстрее, чем им обоим кажется. Поэтому, наверное, Баки не обрек бы его на это по своей воле: не обрек бы его на жизнь, наполненную вечными виной и сожалением. Стив был не виноват, что бы ни думала мама. Стив не мог бы полюбить его, просто чтобы спасти, это так не работало. — Мы должны найти какое-то лекарство, — в другую секунду упрямо, воинственно шептал Стив, точно так же, как шептал папа в тот день, когда Баки узнал все впервые. — Невозможно чтобы…  — Это судьба, старик, — с легкостью говорил ему Баки. Он тянулся, чтобы приобнять Стива за плечи, и Стив наваливался на него, пока они сидели на его кровати в комнате, залитой светом солнца. Солнца, обещающего им лучшую, прекрасную жизнь. — С судьбой хрен поспоришь. Нужно просто… Принять это. — Баки знал, о чем речь: он давным-давно принял, как он мог не принять? Он принял это, когда Стив взглянул в его глаза, и по пальцам Баки стекала чужая кровь. Он полулежал, его нос утыкался Стиву прямо в макушку, и волосы, пахнувшие хозяйственным мылом, щекотали его ноздри и губы, и это чувство нельзя было сравнить ни с одним другим во всем бескрайнем мире.  — Я не собираюсь этого принимать, — горячо возражал Стив — всегда, каждый раз — и обнимал Баки еще сильнее поперек груди. — Нельзя с этим мириться, Бак! Что же… Что же я буду делать без тебя? Баки почему-то смеялся. Он не знал Имени Стива — Стив, как и многие, как и он сам, носил специальное кольцо на безымянном пальце левой руки. Все, в чем Баки был уверен, — это в том, что Стиву попадется достойный человек. Что Стив будет счастлив, будет влюблен и любим. Это осознание было горечью на языке, удушливым рыданием, застрявшим в глотке, и все же вместе с тем — безграничным, глупым счастьем за то, чего Баки уже никогда не увидит — и разве не об этом говорил отец Людовиг на погребальной проповеди? Разве не это он имел в виду в тот теплый, яркий день, когда хоронили бедную тетю Диди? Разве не то же самое скажет пастор Малькольм на похоронах Баки и, может, будет прав? Любовь, — думал Баки. — Любовь — единственное чувство, которое стоило мучений, что он испытывал изо дня в день.  — Невозможно изменить судьбу, Стиви, — со знанием дела говорил ему Баки.  — Но… Но что, если она полюбит тебя? Что, если просто… Может, ей нужно время? Может, ты должен познакомиться с ней получше и тогда… — начинал Стив, а Баки отвечал ему:  — Нет, Стиви. Это… — он смотрел Стиву прямо в глаза, яркие, живые, влажные, и каждый раз ему было тяжело произносить эти слова — и каждый раз он произносил: — Это задумано не нами, приятель. Мой соулмейт… Он был рожден не для меня. Он никогда… Он никогда не будет моим, даже если я подойду к нему и скажу, даже если… Это все ерунда. — Он замолкал, возвращая свой взгляд в потолок. — Эта песня не про меня, Стиви. Вот и все. А потом (кажется, это было в 1935) от чахотки умерла Сара Роджерс, мама Стива. К тому моменту Баки уже окончил школу и отправился работать в доки, чтобы помочь Стиву встать на ноги. Тетя Сара оставила сыну лишь небольшую полупустую квартирку и денег на первое время, а Стив только-только выпускался и собирался поступать в колледж. Баки очень хорошо знал одну вещь: он должен был помочь. На какое-то время Баки пришлось переехать к Стиву, чтобы провести его через ужасы и боль утраты. Он готовил, заставлял Стива поесть, уговаривал доделать уроки и готовиться к экзамену. Примерно тогда же Стив слег с пневмонией вследствие страшного горя, и Баки потратил на лекарства все свои сбережения, припрятанные на колледж (он мечтал стать инженером). Когда деньги кончились, а новые зарабатывались слишком медленно, Баки отправился участвовать в подпольных боях без правил; за неделю подработки ему успели сломать два ребра, нос и палец на правой руке. Родителям и Стиву он сказал, что заступался за девушку, и эта ложь не вызывала в нем чувства вины, ведь он лгал ради Стива. И в тот же самый год, в ту страшную пору, Стив обо всем узнал. Это был декабрь, снежный, холодный и злой, — Баки запомнил на всю жизнь — и пневмония не отступала. Он не спал трое суток: от ужаса он не мог сомкнуть глаз. Стив впадал то в жар, то в озноб вот уже который день. Ладонь его в руках Баки то раскалялась печкой, то замерзала льдом. Стив бредил: он просил привести маму, и у Баки кровь стыла в жилах, когда Стив звал ее охрипшим от больного горла голосом, надеясь, что она услышит его из кухни. Потом он хорошо помнил: это были страшные две недели. Баки потерял работу, потому что не показывался в доках, и деньги пришлось занимать у родителей.  — Может, оно и к лучшему, — с болью и мольбой в голосе уговаривала мама, когда он пришел попросить о долге, — может, если Стива… боже, милый мой Джимми, если Стива не станет…  — Что? — прошептал тогда Баки, и все волосы на его теле буквально встали дыбом. Он не позволял этой мысли завладевать им, не позволял себе о таком думать — страшно становилось до зубного скрежета. Если Стива не станет? Но как он сам тогда сможет жить? Как мама могла сказать такое? Отец обнял ее.  — Фредди… — с тоской осадил он ее, а Баки все не мог поверить своим ушам:  — Как ты можешь? Как ты можешь так говорить? Она не ответила. Он развернулся бы и ушел, никогда бы тут не появлялся, если бы мог — обида и боль были так оглушительны. Но ему нужны были деньги, чтобы вытащить Стива с того света, чтобы вернуть его из забытья — Стив не мог умереть! Это была его история, он был главным героем, как он мог просто уйти? — так что Баки лишь сжал кулаки и стиснул зубы. Папа дал ему из своих накоплений, и Баки потратил все на медикаменты и нормальную еду для Стива в тот же день. Когда Баки вернулся домой, Стив спал, убаюканный таблетками и слабостью во всем теле, жаром и болью. Баки сразу же нагрел воды, развел лекарство в стакане и аккуратно напоил Стива с ложки. Стив разлепил глаза на минуту, и Баки увидел в его глубоких черных зрачках свое собственное отражение: ужас, отчаяние, мольбу. Он улыбнулся сухими губами и сказал:  — Давай-ка, Стиви. Нужно тебя вылечить. И, господи, как жалко звучал его голос! В голове все еще набатом били слова родной матери: если Стива не станет… Как она могла так сказать? Как она могла сказать это про соулмейта своего сына? Горло стиснуло спазмом. Стив улыбнулся в ответ и чуть приподнялся, чтобы выпить все лекарства, и, когда он улегся обратно, смотря водянисто-мутными глазами, бледный, замученный, боль в груди Баки сдавила все его внутренности, и, убегая от этого, он наклонился и поцеловал Стива крепко-крепко — он сам был в бреду, страх сковал все его тело, и все, чего он хотел — боже, все, чего он когда-либо хотел!.. Он отстранился и увидел это — слезу, она скатилась вниз по виску Стива и исчезла в наволочке, а его глаза — Баки никогда не забыть его взгляд, неожиданно такой осмысленный.  — Баки, — прошептал Стив. — Баки… Но Баки не дал ему закончить.  — Спи, — велел он дрожащим голосом, сам весь в слезах. Стив не вспомнил бы этого завтра, Баки знал. Он должен был сделать это, он… Стив не мог умереть вот так. Баки не отпустил бы его. В любом случае, он мог списать все на жар и бред, и Стив легко поверил бы, ведь люди так легко обманываются, когда хотят этого, верно? Так что Баки зашептал: — Спи, дружище. Завтра будет лучше. Завтра все будет лучше, ты только выздоравливай, хорошо? Хорошо? Стиви, потому что без тебя… Без тебя я ничего не стою. Я никто, понимаешь? Я… Он наклонился и, прижавшись к Стиву, мокрому от холодного пота, зарыдал, и подушка смешала его слезы и слезу Стива. Это был декабрь, самая его середина. За окном снег мешался с дождем, тучи царапали брюха об Эмпайер Стэйт Билдинг. Стив уснул почти сразу; Баки все держал его, и руки его колотила чудовищная дрожь, а грудь и живот скрутила боль. Он пролежал так всю ночь, не шелохнувшись, во рту пересохло, но попить он не отлучился, и, провалившись в неглубокую, беспокойную дрему, он все равно оставался начеку, внимательно прислушиваясь к сопящему дыханию Стива. Мама была неправа. Если бы Стива не стало, может, Болезнь Баки и ушла бы, но он ушел бы еще быстрее. Ранним утром он открыл глаза, и Стив не спал. Он смотрел в стену, бледный даже в предрассветных сумерках, словно светящийся в полутьме. Он прохрипел содранным, красным горлом:  — Покажи. Баки поначалу не понял, о чем он. Мозг работал тягуче медленно. Баки смотрел на профиль Стива, острый нос с горбинкой, полные губы, веер ресниц. Он не хотел верить — Стив не мог запомнить. Это был лишь сон, бред, кошмар — то, что Баки сделал ночью. Баки не мог взвалить это на него. Он…  — Что? — спросил Баки. Стив не повернул к нему головы.  — Покажи мне его, — повторил он. Баки медленно убрал от него руки и собирался было встать, чтобы уйти, принести воды для таблеток, чем-то себя занять — если уйти от ответа, все еще можно было свести в шутку — только бы Стив захотел, — но Стив вцепился в его руку мертвой хваткой. Он сказал настойчивее: — Покажи мне, Баки, черт подери! У Баки все замерзло внутри. Это был декабрь, 1935. Баки не знал этого, но впереди были еще бесконечные десять лет страданий и слез. Прекрасная жизнь Баки Барнса: страдания и слезы, беспощадная, бессердечная нелюбовь — и кровь — в день их встречи она окрашивала его руки самым страшным предзнаменованием.  — Это неважно, — сказал Баки, и язык его онемел.  — Важно. Важно. Просто… Покажи. Баки перевернулся на спину и посмотрел в потолок, грязно-белый, весь в тенях. Потянулся к левой руке и убрал черный ободок. Стив взял его ладонь в свою, потянул и взглянул на безымянный палец. Имя — «СТИВЕН» — окольцовывало палец по дуге: бледно-розовые царапины, складывающиеся в слово. Стив смотрел долго — или Баки так причудилось, — а потом отвернулся к стене, сжался весь, ткнулся лицом в подушку — и застонал, как от боли. Баки зажмурился. Внутри него что-то оборвалось, внезапная тошнота сковала его горло, и, едва он успел добежать до уборной, его вырвало желчью, кровью и ромашками. Когда он вернулся, Стив все еще лежал в той же позе. Баки забрал стакан с табуретки у кровати, сходил до кухни, налил воды и раздавил белую таблетку в порошок, чтобы Стиву легче было ее выпить. Вернувшись, он осторожно присел на самый краешек постели, смятой и горячей от жара Стива.  — Нужно выпить лекарство, приятель, — позвал он, словно ничего и не произошло, но в голосе его что-то неумолимо поменялось — навсегда. Стив не отреагировал. Его пальцы сдавили ткань рубахи, тонкие и белые, как у скелета. Тогда Баки наконец сказал: — Это не твоя вина. Я знаю, о чем ты думаешь сейчас. Но ты не виноват. Нельзя… — он замолчал, воздух застрял в груди. Он вытолкнул: — Нельзя полюбить кого-то насильно. Нельзя. — Стив не отозвался. Баки поджал губы. — Пожалуйста. Пожалуйста, забудь об этом. Это сейчас не имеет значения. Тебе нужно выздороветь, хорошо? А потом…  — Ты умрешь, — вдруг проронил Стив, голос его дрогнул, и Баки дернулся, как от удара. — Ты умрешь, и это из-за меня. Это из-за меня. В носу защекотало, но Баки прогнал это чувство. Они посидели в тишине, и Баки все смотрел на то, как крошечные крупинки таблетки кружатся в воде на самом дне ложки.  — Моя тетя Диди умерла так же, — внезапно поведал Баки. Он не вспоминал о ней очень давно — никто в семье не вспоминал, словно ее и не было, и все, что осталось от нее — это могила с именем, — а теперь слова полились так легко, будто Баки говорил о ней каждый день. — Она встретила Чарльза в девятнадцать. Они были из одного университета. И он… ну, у него было другое Имя. Он сказал ей об этом. Она начала блевать лепестками — это была гвоздика — на следующий день после их встречи, но она все равно с ним общалась, старалась дружить. Она… Она умирала три года. В последний год она не выходила на улицу, почти не ела, не пила. Видимо, ее соулмейт как раз нашел своего. Так что организм Диди все отторгал. Будто сам себя старался убить. Она умерла от того, что ночью захлебнулась в своей рвоте и цветах. Мама рассказывала, как зашла в ее комнату, а тетя Диди лежала вся в гвоздиках, крови и пене. И как-то раз, наверное, за месяц до ее смерти или типа того, я спросил ее, не хотелось ли ей отмотать все назад и никогда, никогда не встречать Чарльза? Боже, мне было, кажется, лет семь или восемь. Знаешь… Она посмотрела на меня так… и сказала, что ни за что на свете она не променяла бы Чарльза на кого угодно еще. Забавно, да? Он не любил ее, хоть она и была для него. А когда она умерла, он женился на дочке пекаря. Но я запомнил: отец Людовиг — помнишь его? седой такой, был пастором у нас в церкви? — сказал на ее похоронах, что это — дар. Дар ощутить «вкус истинной любви» и «умереть с ней на устах». Дар избавления, ибо эта боль не продлится вечно. — Он горько усмехнулся. А потом вдруг безо всяких тональностей сказал: — Я умру скоро, Стив. И я знаю это, и я не боюсь, мне не страшно. И еще я знаю, что никогда, никогда не променял бы тебя на кого-то еще, не променял бы свою жизнь на какую угодно другую, потому что, веришь ты или нет, моя жизнь прекрасна, ведь судьба дала мне шанс провести ее с тобой. Он умолк. Глаза заволокло влагой, но слез не было. Он услышал какое-то шевеление, и Стив обнял его со спины. Его нос уткнулся Баки в шею, и Стив стискивал его всего, словно в последний раз.  — Если бы я только мог… Если бы только… — забормотал Стив, и Баки перебил его:  — Я знаю. Я знаю, старик. Но ты не можешь, — и это была правда, потому что он знал. Стив сделал бы все, если бы мог. Но в этом-то и была вся ирония судьбы, все ее наказание, суть: он не мог. Ничего нельзя было сделать. Это было придумано не ими — не им суждено было все изменить. В 1935 Стив все же выздоровел. Не сразу, конечно. Баки еще пришлось влезть в долги, но он не особо переживал по этому поводу. Деньги он мог достать. Нужно было бы — украл бы. Это ведь была жизнь Стива, жизнь, которую Баки обязан был оберегать. Может, для этого он был рожден? Он хотел думать, что да. Он хотел думать, что появился на свет, чтобы заботиться о Стиве Роджерсе, чтобы дать ему шанс дожить до встречи со своим соулмейтом и с ним испытать благословение истинной, безошибочной любви. Мысли об Имени Стива больше не приносили Баки боли, и все, что он потом чувствовал — это бесконечную тоску, не знающую избавления, ведь он должен был расстаться со Стивом однажды, расстаться очень-очень скоро. Тете Диди судьба дала три года, Баки же — многим больше. Он был благодарен и нет одновременно. Он ждал, когда же Стив наконец обретет ту самую — и вместе с тем страшился этого дня, ведь этот день стал бы предвестником его смерти. А потом, все еще в 1935 — страшный был год — Стив начал его избегать. После того, как пневмония оказалась повержена, и Баки смог вернуться в маленькую пустую комнату, которую снимал у одной пожилой дамы, со Стивом они начали видеться все реже и реже. Баки пытался выловить его у школы, ждал у дома, даже взбирался по пожарной лестнице — все без толку. Постепенно их мимолетные встречи становились короче, беседы — скупее, и Баки понимал, что, если позволить пропасти меж ними расти, совсем скоро это расстояние ни один из них пересечь не сможет. И, конечно, это было к лучшему. Может, не для Баки, но для Стива. Баки злился — и от того пил, гулял с девушками, дрался за кабаками, но злился не на Стива, его ярость и обида не были направлены на что-то или кого-то конкретного. Порою он ненавидел будущего соулмейта Стива, мечтал задушить его или ее голыми руками, сломать хребет, вдавить пальцы так, чтобы остались синие вмятины; порою — ненавидел себя, ворочаясь в постели или сжимая в ладонях чужие упругие груди, или впечатывая кулак в чье-то лицо, или блюя ромашками и кровью около кирпичной стены кабака, или избегая маму с папой и Бекку; а потом, всегда внезапно, эта ненависть превращалась в грусть, ужасающую, болезненную тоску, с которой он ничего не мог поделать. В конце 1936 года Баки выгнали с работы из-за пьянства (он тогда трудился на фабрике), и он оказался практически на улице. Он собирался снова пойти в подпольные бои без правил, чтобы оплатить аренду комнаты, но его не приняли (смерти на ринге им были не нужны). Со Стивом к тому моменту он не виделся уже порядка четырех месяцев — и это было хорошо, потому что ни за что на свете Баки не хотел бы показываться перед Стивом в таком виде: осунувшийся, побледневший, постаревший словно лет на пять. Черт подери, ему было двадцать! От пьянок, бессонницы, долгой, изнурительной работы и губительной Болезни он выглядел лет на тридцать. Он не жил — лишь существовал, и существование его было жалким. Он пришел к Стиву единожды: когда напился так, что уже не различал никаких чувств, что уже не мог отличить боль от пустоты, и на следующий день обязан был покинуть свою комнату, потому что за аренду платить было нечем. Баки завалился к Стиву в его крохотную холодную квартирку, и Стив открыл ему дверь. Он стоял на пороге, хмурил брови в непонимании, а Баки смотрел на него во все глаза, жадно старался углядеть все, что упустил за время своего отсутствия. Стив не изменился почти, разве что будто бы побледнел сильнее, и под глазами его залегли темные уродливые синяки.  — Баки? — удивился Стив. — Что случилось? Было три часа ночи или около того. У Стива в спальне тлел огарок свечи, и от того вокруг гуляли тени.  — Можно? — спросил Баки. — Или прогонишь? Стив помялся. Он, конечно, не прогнал бы — это же был Стив, он бы никогда никого не выкинул на улицу, но, прежде чем отойти и дать Баки пройти, он хорошенько это обдумал.  — Ты пьян, — скорее констатировал, чем уточнил Стив. — Что стряслось?  — Ничего такого, старик, просто дерьмовый день, — съязвил Баки. Он попытался стащить ботинки, потерял равновесие и чуть было не рухнул на пол, но Стив подхватил его. От Стива чудно пахло: мылом и содой, которой Стив обычно полоскал горло, когда то начинало болеть. Баки соврал: — Я в полном порядке.  — Вижу, — хмыкнул Стив. Он помог дойти до гостиной и спихнул Баки на старый диван с пролежнями и потершейся обивкой. — Тетя Фредди искала тебя всю прошлую неделю. Когда ты в последний раз был у родителей?  — Каждую неделю на воскресные ужины хожу, — почему-то огрызнулся Баки, но сразу же пожалел. Он спрятал усталое серое лицо в ладонях. — Прости. Я не знаю. Стив сжал губы. Он отвел взгляд.  — Я постелю тебе, — сообщил он, потому что сказать больше было нечего. Баки знал, что Стив не выкинет его на улицу, знал, когда шел сюда, и потому поступок его становился еще омерзительнее, подлее, чем был на самом деле. Стив не хотел с ним общаться — и Баки должен был просто проглотить это, но он притащился сюда, как бродячий щенок, притащился, понимая, что ему тут не рады. Каким же он был жалким. Стив, не дождавшись ответа, собрался было встать, но Баки вдруг вцепился в его запястье.  — Не уходи, — взмолился он чужим голосом, какого от себя никогда не слышал. — Пожалуйста, побудь немного со мной. Я так скучал по тебе. Стиви, я по тебе так скучаю. Все время скучаю. — Он поднес его руку к лицу и поцеловал, прижался к тыльной стороне сухой, холодной ладони и зашептал, точно в бреду: — Прости меня. Прости, ты не должен был обо всем узнать, никогда не должен был… Прости меня. Я все испортил, я все разрушил. Стив, я так жалею, если бы я только мог, я бы никогда, я… Я раньше думал, что, может, и не нужно мне с тобой видеться, что так будет проще, легче, а сейчас я… я не могу, это больнее в миллиарды тысяч раз, будто бы я не живу, пожалуйста, Стив, я не живу, останься, я не живу… Стив испуганно обнял его, и Баки прижался к нему, как прижимался в юности, когда они лежали на кровати Стива вместе, и Стив ничего не знал, а солнце освещало их и обещало лучшую, прекрасную жизнь.  — Баки, — просипел Стив, — Баки, прости, это моя вина, не надо… Я думал, так будет лучше, я думал, тебе легче станет… Баки почувствовал слезы, почувствовал их горечь и жар на губах. Стив отстранился, такой красивый в крошечном свечении огарка. Баки наклонился — и поцеловал. Боль сковала невероятная, от макушки до пят, словно он нарушал какую-то священную заповедь и бог разгневался на него, но оторваться он не мог. Стив поначалу сидел, замерев, будто каменное изваяние, а потом его руки вдруг ожили, и он несмело потянул Баки на себя. Баки целовал — целовал, целовал, целовал его, как сумасшедший. Жажда ослепила его, и он сжал Стива в своих руках, наклонился к его шее, снова поцеловал, облизал, притерся так близко. Стив гладил его по спине, придвигал ближе, и, чтобы Баки было удобнее, развел колени. Баки запустил руки ему под рубаху, огладил бока, тощую грудь, впалый живот. Стив молчал, ничего не предпринимая, не отталкивая, и, когда он постарался поцеловать в ответ, Баки вдруг отшатнулся от него, как обжегся, отпрыгнул на противоположную сторону дивана. Голова закружилась. Он отвернулся, и его вырвало на пол лепестками с темной, густой кровью.  — Баки…  — Не нужно, — прервал его Баки. Голос охрип. Все возбуждение, весь жар, что окутал его минуту назад, как дурман, растворился без следа вместе с алкоголем в крови. — Боже, что же я… — он схватился за голову. — Не делай этого, Стив, — попросил Баки тихо, но слышно, и закрыл покрасневшие глаза. — Не делай из жалости. Умоляю. Не делай этого из жалости. — Он сжался весь, спрятал лицо в сгибе локтя. — Только не это. Только не это.  — Бак, это не… — но Стив не договорил, словно оборвал сам себя. Он сел, прикусив губу, и они оба погрузились в тишину. Наконец, Стив сказал: — Я приберу тут все, а ты давай ложись спать. Я сейчас принесу одеяло и подушки. И Баки не оставалось ничего, кроме как принять это. Они снова начали общаться. Конечно, как могло быть иначе? Стив был добрым, замечательным, великодушным человеком — Баки никогда не имел шанса стать таким же, стать достойным. Может, поэтому Стив и не был предназначен ему — потому что Баки был грязным, глупым мерзавцем, жаждущим того, что ему не принадлежало. Стив предложил Баки переехать к нему, пока не найдется какой-нибудь новый вариант с жильем, и Баки эгоистично согласился, а потом — этого проклятого полугода, что они провели врозь, будто не было никогда. Они спали на соседних кроватях, утром сталкивались на кухне, иногда вместе готовили обеды, Баки нашел работу на стройке в Куинсе и вновь начал приносить деньги. Он бросил пить, начал видеться с родителями, по вечерам они со Стивом играли в карты и шахматы, ходили на танцы, в конце месяца — на Кони-Айленд, но боли становились все сильнее, и теперь Баки откашливал и выблевывал цветы постоянно, каждые час или два. Белый цвет ромашковых лепестков мешался с бордовой кровью, и Баки, смотря на них, всегда вспоминал собственные костяшки в крови говнюка Джекки Пэроу в тот памятный день — тридцатого августа 1926 года, когда он увидел Стивена Гранта Роджерса впервые, а еще — гвоздики покойной тети Диди. Так тянулся год за годом: семь лет — один одинокий, бесцельный день; и хоть на плечах его был груз ответственности, хоть бремя свое он нес верой и правдой, и за любовь свою был благодарен, в 1944 году, стоило ему узнать о призыве, как он буквально сбежал на войну, ибо сил терпеть в нем более не оставалось. Баки Барнс был простым бруклинским парнем — не мученик и не святой. На медкомиссии врачи взглянули на него, посмотрели в бледное, измученное лицо, подметили отчетливые синяки под глазами — и практически сразу одобрили его вступление в армию. Баки даже усмехнулся: им лишь в радость было отыскать пушечное мясо вроде него — ему нечего было терять, а значит и страха у него не было. Он был ничейный, отверженный самой Судьбой, скиталец, которому в этом мире не было пристанища. Он попрощался со Стивом и родителями накануне отъезда, чтобы не было шанса отказаться, пожалеть себя и вильнуть назад, в родную-чужую квартиру к человеку, который никогда, никогда не был бы его, и отправился на войну в конце лета. Больше домой он так и не вернулся.

—***—

На войне было легко: по большей части потому, что умирать он не боялся. Он рвался в бой, как собака — с цепи, грыз чужие глотки, словно был рожден для этого. Здесь никому не было дела до его Болезни, поэтому он больше не чувствовал себя виноватым, выблевывая ромашки на сырую землю — ведь неподалеку не было Стива, который корил бы себя за то, в чем был неповинен. Баки даже нашел нескольких неплохих парней — Дугана и Фэлсворта. Они подружились, иногда выпивали вместе в кабаках, если была возможность. Это была не жизнь — лишь странная, бесцельная покорность течению. Он просто… был? И все. Ел — и не чувствовал вкуса еды, скрипел землей на зубах — и не ощущал горечи, ловил пули — и не страдал от боли. Писал Стиву письма — так и не отправил ни единого. Наверное, поэтому он особо не переживал, когда их взяли в плен. Жалко было парней, которых дома ждали семьи, возлюбленные, друзья, но сам Баки не волновался, прозябая в сырой, темной клетке. Ему некуда было возвращаться, да и незачем, а боли он не боялся уже очень давно. Пытки, пытки, эксперименты, снова пытки — они будто испытывали его тело на прочность, пытались понять, сколько он еще продержится. Как-то раз Баки услышал разговор, лежа на столе с иглами по всему телу: низкий, уродливый мужчина, похожий на морщинистого ребенка, жаловался на то, что человек с Болезнью им не нужен, он не подходил для проекта, но Баки был единственным, кто пережил «сыворотку» — все остальные погибли — поэтому выбора не было. Со всем этим нужно было что-то делать, но что — Баки не дослушал, потому что вырубился от парализующей боли в костях. А потом вдруг пришел Стив. Его Стив, высокий, красивый, сильный, храбрый. Он освободил Баки от пут и вытащил из того проклятого места, где Баки надеялся умереть, а Баки все поверить не мог, что это не иллюзия, не галлюцинация, что его Стив, его соулмейт, правда пришел за ним, за ним. Быть может, они могли что-то сделать с этой проклятой Болезнью? Один Бог знал, как нравилось Баки думать об этом, пока Стив держал его в своих объятиях, смотря на рушащийся, словно карточный домик, завод позади них, держал, как своего соулмейта, жал и жал к себе. Быть может, Стив мог бы полюбить его? Может, этого времени, что Баки прождал, хватило, и той крови, что он уже пролил, было достаточно, чтобы купить эту любовь? Он вцеплялся в сильную спину Стива, стискивал его так, что болели ослабевшие руки, и все думал, думал, думал об этом… Что, если Бог послал ему чудо? Вдруг Судьба смиловалась над ним? Но приступ эйфории от присутствия рядом соулмейта довольно скоро пропал. На самом деле, почти сразу же, как Баки увидел Пегги Картер, встречающую их в полевом лагере. Пегги Картер была красивой, эффектной и сильной женщиной, которая работала с полковником Филлипсом и являлась — Баки почти сразу увидел — соулмейтом Стива. Она была дамой что надо и могла за себя постоять и, черт подери, она так смотрела на Стива, что Баки хотелось расплакаться и никогда, никогда не выбираться с того адского завода. Пусть бы он остался лабораторной крысой, пусть бы умер в страшнейшей агонии — это было ничем по сравнению с чувством абсолютного, безграничного опустошения, которое он испытал, когда заметил, как Стив смотрит на агента Картер в ответ. Эта боль была несравнима ни с чем: словно разом в теле переломали все кости, словно стянули кожу заживо, словно варили в кипящем котле — целую бескрайнюю вечность. Ничего мучительней этого Баки не испытывал за всю свою жизнь, и без того полную боли. Приступы ухудшились. Баки сильно потерял в весе, кожа обтянула кости, по всему телу начали появляться синяки и язвы, организм практически полностью отторгал пищу — время было на исходе. Баки предвкушал конец. Он остался со Стивом на фронте — конечно, он остался, как он мог уйти? Тут же был его соулмейт, его человек, как он мог вернуться домой в одиночестве? В конце зимы 1945 он окончательно понял, что его могилой станет Европа. Вся она, вся ее земля — чужая, как и он сам всегда был чужд этой земле и всему необъятному свету. Одиночка там, где у всех была пара. Изгой системы, которая не знала промахов и сбоев. Вот и подходила к концу прекрасная, полная невзаимной, жгучей любви жизнь Баки Барнса — настолько кровожадная в своем наказании, что богам Олимпа оставалось только мечтать о такой жестокости. И все же хорошо запомнилось вот что — среди беспокойной дремы, густой меланхолии, вечного чувства тупой боли и тягучей усталости: они со Стивом шли по снежному лесу, разведывали местность, а Стив рассказывал: о Пегги, о Говарде Старке, о том, как подумал, что между ними что-то есть, и как смешно все это выглядело.  — Фондю, ты подумай! — сокрушался Стив с широченной улыбкой на лице. — Какой же я идиот, да? А Пегги… Боже, она так посмотрела на меня, у меня сердце чуть не остановилось. И, Бак, она была такая красивая, потом, когда мы танцевали, и я никак не мог глаз отвести и все думал, как бы сказать, а потом, когда она меня поцеловала… И тут Баки прервал его воодушевленный рассказ, схватившись за ствол тощей сосны и выблевав завтрак вместе с лепестками и черной кровью прямо на пудру белоснежного снега. Омерзительная в своей жуткости картина. Тело скрутил спазм, и Баки всерьез подумал, что его вырвало собственными кишками — такой невыносимой оказалась боль, — и почему-то хрипло рассмеялся.  — Господи… — зашептал Стив. — Господи, Бак… Прости… Прости, пожалуйста, я дурак, я не подумал… — он засуетился вокруг, прихватил его, чтобы Баки не упал. — Ты как? Возьми, попей, это вода. Давай-ка, присядь. Я держу, Бак, присядь, все хорошо. Прости меня, прости…  — Так что было дальше? — прервал его Баки устало, упав на ледяную землю. Изо рта по подбородку тянулась широкая дорожка крови, но он не обращал на нее внимания. — Что было, когда она поцеловала тебя? Ставлю свой завтрак, ты со страху, небось, в обморок рухнул? — Он усмехнулся, откинув голову на шероховатый ствол сосны. — Ты хоть не напугал ее своим вытянувшимся лицом? Сколько раз говорил тебе, сопляк, с дамочками нужно вести себя смело, иначе зачем ты им нужен? Стив не ответил. Он сел рядом, спрятал лицо в руках, обтянутых перчатками. Баки не чувствовал ревности, нет — лишь тоску. Лишь отчаянную, застаревшую боль. Стив так и не ответил ему. Они отправились дальше в полной тишине, а потом Баки начал рассказывать ему анекдот, который услышал от Дугана еще в плену. Через неделю Баки Барнс, двадцати семи лет, упал с поезда. Это было легко, так легко — падать. Он видел лицо Стива, ужас и шок в его глазах, слышал его крик, пока летел в пропасть. И самое приятное в этом было то, что боль, которую он чувствовал все время, боль, преследующая его с девяти лет, когда он понял, что СТИВЕН никогда на свете не полюбит его в ответ, исчезла, и за секунду до смерти — за секунду до ледяного дна ущелья, до выбивающего дух удара — он вспомнил слова отца Людовига, и перед глазами промчалась вся его прекрасная жизнь, и он улыбнулся, ибо он жил и умер в любви.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.