Часть 1
17 мая 2018 г., 17:13
Пожалуй, матери, едва родившей его, всей в крови и поту, уставшей и едва живой, стоило бы прижать его к груди и зарыдать в голос. А отцу посмотреть прямо ему в глаза и честно сказать: «ты, сын, пушечное мясо».
То самое, которое будут швырять демонам в пасти.
То самое, которого будут рвать и драть на части раз за разом все больнее и больнее.
То самое, которое ничего не стоит, но которое просто должно было родиться, потому что так устроен этот червоточный мир.
Отцу бы стоило сказать ему еще давным-давно в детстве, чтобы он уяснил это, запомнил, понял — что в него будут швырять камни. Один за другим. Крупнее и все с более сколотыми краями. А он будет подниматься и держаться на ногах. Вставать раз за разом, пока один из этих камней не проломит ему череп нахрен. Не вынесет кусок кости вместе с мозгами.
У Алека кожа между пальцами давно в мясо стерлась. Он шрамы на себе не считает. Какая к херам разница, сколько их? Ему никто не говорил, что оно будет вот так — вонюче, в гное и крови, с привкусом нервного срыва на корне языка, с ощущением недо-жизни на грани. Слишком много детских каких-то представлений, слишком много слов о чести, о фамилии, о предназначении нефилимов, как расы, о долге. Слишком мало настоящего. Того, что руки трясутся и прицел начинает сбиваться от сдавленных криков младшей сестры, которую несколько раз лицом к асфальту уже приложили, а у нее и так открытая рана. Того, что он не дышит после очередного ощущения фантомного лезвия в собственном боку, хотя ранило парабатая. Того, что моральные планки не срабатывают, когда вопрос встает на ребро, где с одной стороны жизнь, а с другой мучительная смерть.
Никто героически не умирает.
Они все гниют, воняют мочой и говном. И кровью. Только нигде нет никакой великой и правильной смерти. Ангелы почему-то не сходят с небес и не благодарят за пролитую кровь. А кровь эта нихрена не особенная. Красная. Такая же красная, как и у других.
Алек не знает, как они все живы. Слова о вышколенных тренировках или героизме застряли бы где-то в глотке, обжигая ее каленым жидким металлом. Случай. Случай, блядь, и гребанная удача. Не иначе. Изабель на коленях у него сидит поразительно молчаливая, ладонью разодранный бок его зажимает; Джейс не улыбается и не отшучивается.
Кто-то должен был ему сказать, что все оно на самом деле выглядит вот так. Кто-то должен был ему сказать, что этот мир давно поехавший нахрен. Потому что война — она для всех, да; только Алек себя в пятнадцать вспоминает. Вчерашним ребенком, едва встающим на ноги пацаном. Их тогда уже гнали пушечным мясом прямо в пасти демонам. Детьми, блядь. Что не так с великими и прекрасными нефилимами, стоящими на страже мира и порядка, отправляющими демонов обратно под землю, что все миролюбивые существа могли и дальше существовать? Что не так с этим лицемерным обществом, швыряющим собственных детей спиной на асфальт, разрывающим их кожу до крови и мяса и повторяющим, что это правильно. Настолько, что, когда те становятся взрослыми, они своими же руками приносят собственных детей.
И швыряют.
Только уже не на асфальт.
А прямиком на ножи, на лезвия, на те, что отнимают жизни и закаляют быстрее. Выживают сильнейшие, а вид делают, что это доблесть так выглядит.
Отцу стоило положить ему руку на плечо и сказать, что он — кусок мяса.
Что в него будут лететь ножи, косые взгляды, демонический ихор, чужая кровь.
Младшему брату не было еще и тринадцати. Мальчишка, ребенок. Убитый, блядь, как равный взрослому мужчине. Алек не думает, сколько было других. Не думает, сколько всего сдохло или пострадало, кто и как умирал в мучениях.
Бумаги стопкой отправляет Конклаву. Спортивную сумку на плечо вешает. И за руку Изабель уводит за собой, еще заспанную и не особо понимающую, куда они вообще.
Это предел, край, дальше невозможно. Все эти принципы гнилые изначально, а за одной войной следует лишь другая война. Предательством и трусостью только никак не ощущается. Совершенно. Ему бы лучше было сразу знать, что оно вот так грязно и мерзотно в этом мире. Не тогда, когда он целовал мужчину, а за спиной сыпались насмешки и издевательства. Не тогда, когда он всеми силами пытался спрятать болезненно-нужную связь с родной сестрой, а над головами нависала угроза изгнания и потери памяти. Все это и в сравнение не идет с тем, как сильно прогнила та самая — общая мораль.
Живая мишень. Для того, чтобы рано или поздно в него бы собственные стрелы воткнули, нашпиговали бы этими самыми стрелами.
Чтобы мышцы от усталости ныли, а в голове только пустота и потерянность, остаточные панически мельтешащие туда-сюда мысли.
Там гниль, чернь и вытекающий гной — ни капли возвышенного и верного. Ни капли из того, о чем так любят говорить после, о чем говорят, забывая вонь смерти. Забывая ее надсадное хриплое старушечье дыхание прямо в ухо. У него драный, заросший уже бок ноет фантомно слишком часто. Ноет и когтями мясо самое дерет будто бы.
Мерзкий, отвратительный, ничего не стоящий. Не достойный никакого избавления.
Все те прилагательные, которых он так боялся в свои семнадцать.
В двадцать пять Алек готов услышать любое из них прямо в лицо. У него ни одна мышца не дрогнет теперь. Вперед — пожалуйста. За каждый свой поступок, за любое действие он готов ответить. Напуганный мальчишка, боявшийся и шаг сделать в сторону от поставленных правил, кажется, умер где-то давно в Нью-Йоркском Институте.
Ему почти раздробило голову теми камнями. У него уже по виску кровь текла; в глазах уже темнело, а конечности немели и кому-то другому принадлежали. Он почти что сдох там; физически, морально — хер-знает-как-не-сдох-только.
Отцу бы стоило в лицо сказать ему, что он пушечное мясо. Жаль только, что отца больше увлекало уничтожение их семьи на самом корню. Ему было попросту некогда остановиться, посмотреть на собственного сына и сказать такое простое «ты один из многих, кусок чертовой системы». Системы, которая нахрен прогнет, сломает, раскрошит и вытопчет.
Он — не его отец; иногда слишком часто приходится самому себе это повторять.
(Кажется, это один из панических страхов. Кажется, он просто настолько разочарован в собственном отце, что боится хоть чем-то на него походить.)
Это вроде как прописная истина; изнанка и сущность чертовой настоящей жизни, что состоит только из грязи, крови и животного выживания. Он слова эти за столько лет хорошо выучил, на подкорку сознания куда-то вбил уставшими ногами, разбитыми руками и собственным драным сотни раз телом.
Истина, которая кажется бессмысленной.
Истина, которая кажется извращенной и неправильной, когда он прижимает к себе Стивена, когда мальчишка, которому всего пару часов, сопит мерно, а Алек все боится уронить его, не так взять, как-то неправильно взять. Не чувствует совершенно пальцы Изабель, сжимающие его рукав, где-то через вакуум будто слышит ее тихое «хочешь подержать Макса и Джози?», потому что язык присыхает к небу.
Сказать своему первенцу то, что он всю жизнь ждал услышать от собственного отца, даже мысленно не получается.
Его дети пушечным мясом никогда не будут. И это — та самая, не подверженная ничьим гниющим моралям истина.