ID работы: 6883253

это ад

Слэш
R
Завершён
109
автор
Размер:
32 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
109 Нравится 22 Отзывы 33 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
cras amet qui numquam amavit quique amavit сras amet

{завтра познает любовь не любивший ни разу, и тот, кто уже отлюбил, завтра познает любовь (лат.).} Джон Фаулз, Волхв

Он курит. На расстоянии нескольких метров его присутствие ощущается так детально — дымом, оседающим на ресницах; губами, сжимающими сигарету; словами, которые будут сказаны — поэзией из присутствия неизвестной вселенной в пределах собственной — привычной, отравленной и скупой. Сплошное искусство — полотнами из стекла — ломается прямо под пальцами. Незнакомое, так пугает. И хочет, чтобы хотелось — хотеться — рядом, вплотную, быть. — Давай сюда, — предлагает он и выдыхает в небо. Матсукава прикидывает, как пробраться: легче через квартиру выше и слева, потом перелезть, на удачу — и не упасть бы. Лестничные пролеты приникли к стене старого здания — ржавое железо ступеней и тонких перил, этажи, темный кирпич и окна. Здание угловое, окно квартиры выглядывает на лестничный пролет двумя метрами дальше, прямо на пересечении. Отсюда — буквально выйти в окно, из соседней — вполне реально. — Поднимайся, я не запер дверь, — его, получается, соседняя, только этажом выше — как раз. Остается кивнуть и послушно ворваться в его квартиру, узнать его: ближе, каждый пиксель на красных губах. Губы, к слову. Матсукава снова хватает взглядом его фигуру: темно-бордовое платье ниже колен, пышное, с кружевом, на плечах строгое черное пальто, просунул ноги через проемы перил и дергает ими в воздухе — совсем не по образу — неженственно, зато обувь на каблуках. Розовая макушка, нос, ровный, почти греческий — почти, сводящее до обрыва с лестничного пролета. Из окна нелегко разглядеть лицо, но губы алым пятном впиваются в вены — вне надобности шприцы. Матсукава всё-таки отрывается, отходит от окна вглубь гостиной, и вдруг кажется, что всё это померещилось: парень с розовыми волосами, в платье, на каблуках, сидящий на площадке пролёта. Вернуться к окну он не решается — страшно, но больше даже глупо. Он выходит из квартиры, запирает дверь и прячет ключи в переднем кармане брюк. Поднимается на пятый этаж, находит нужную дверь и входит — тяжело, будто по минному полю: шаг не туда — и взорвешься. Только единственное туда — это прямо, через прихожую в комнату и к окну. И с чего так нервничать? Он всего-то зашел в чужой дом, чтобы пролезть на пролёт к незнакомцу с красной помадой и в платье. У Матсукавы дергается правое веко, когда он подходит к окну — так незнакомец или незнакомка? Взобраться ему помогают, крепко схватив за предплечья — Матсукава смотрит на грубые пальцы, сжимающие его рубашку, поднимает взгляд к лицу и отбрасывает все сомнения — всё ему правильно показалось. Или не показалось вовсе — вот он рядом, настоящий, совсем. Матсукава садится слева от него, теперь они оба свешивают ноги через перила — Матсукава смотрит сперва на свои, потом на его, обтянутые тонким капроном и в туфлях с потертым носом. Хочется задрать платье и посмотреть, что там выше. Почему-то так спешно и так наивно. Почему-то — почему-то Матсукава здесь, дрожащий от холода или от — не — не холода. Что-то такое пугающее своей невинностью. Из алого рта и торчащих розовых прядей. — Матсукава Иссей, — представляется, в голову не приходит ничего лучше. В ответ хмыкают и имени своего не называют. Матсукава выжидает, всматривается в черты на чуть напряженном лице — не может как-то разграничить то, что видит, не может понять, красивый он или нет, что с ним хочется сделать, хочется ли, почему вдруг такие мысли, почему — и даже не вдруг, а так ожидаемо. Будто Матсукава приехал к Куроо, чтобы выглянуть из окна его гостиной и напороться на это видение. Осязаемое только — он придвигается, накидывает пальто и на спину Матсукавы, совсем прижимается — плечом к плечу, бедро к бедру. — Ты дрожишь, — низко, чуть хрипло. — Забыл куртку, — оправдывается Матсукава. — Такахиро. — М-м… — Ханамаки. — М-м-м… — Как гемоглобин. — Что? — Гемоглобин, — повторяет он. — Гемоглобин Ханамаки. — Какой ты весь из себя особенный, — хмыкает Матсукава; кажется, он берет себя в руки и теряться больше не станет. — Я просто весь из себя, — Ханамаки касается пальцами подбородка Матсукавы, смотрит открыто — нет, откровенно, скорее. И тогда Матсукава снова теряется. — Ты здесь живешь? — Приехал погостить у друга, — объясняет Матсукава. — А ты? — А я у мамы. Ханамаки вытягивает руку, потом поправляет платье — как бы в подтверждение сказанному. У Матсукавы много вопросов. Зачем он позвал его? Почему он в платье? Ради чего Матсукава пришел? Что это — с ними — и между ними? Будто в лицо бросились снотворным, и оно вобралось в них через кожу и усыпляет — друг другом, но больше, скорее, Матсукаву — этим вот Ханамаки. У Матсукавы много вопросов, едва ли Ханамаки сможет ответить на все. Однако кое-что Матсукава всё же решается озвучить: — Что ты делаешь? — Курил вот, — Ханамаки кивает в сторону пепельницы за спиной, Матсукава оглядывается на смятый окурок. — А ты? — Пришел вот, — тянет Матсукава в той же манере, — к тебе. Оба смотрят теперь вперед: здания, здания, здания. Много деревьев, кошки, день. Солнца не видно. Люди похожи на мутные точки, передвигающиеся от пункта А к пункту B, от пункта A к пункту S, от пункта O к пункту V беспорядочно, верно — и целым, разбросанным по дорогам. Почему-то становится смешно: кошек Матсукава видит практически детально. Черные хвосты, полосатая, наверное, мягкая шерсть, ленивые взгляды — даже взгляды. Они на пятом этаже. Ханамаки тянет руку через Матсукаву, достает пачку из кармана с его стороны, предлагает сигарету. — Не курю, — отзывается Матсукава. — Да ну, это сигареты, — Ханамаки объясняет так, будто Матсукава не понял, что ему предложили. — Вижу. — Это сигареты, — повторяет Ханамаки и пихает одну себе в рот, прячет пачку в карман — в карман брюк Матсукавы, к ключам. — Их нужно курить. — Знаю, — улыбается Матсукава, — но я не курю просто. — Проблемы со здоровьем? Матсукава вспоминает, как задыхался в детстве от бронхита. — Нет, — отсмеивается, — просто не приходилось и не хотелось. — Не приходилось и не хотелось? — не верит Ханамаки. — Ладно, я пробовал, — сдается Матсукава, — м-м, в десятом классе, кажется. С этим вот другом, кстати, — кивает в сторону окна Куроо, — что-то пошло не так, я подавился дымом. — И всё? — Нет, пару лет назад, на втором курсе, вроде бы, мы выкурили по ванильной сигаре, было вкусно, — Матсукава завороженно наблюдает, как Ханамаки подносит огонь к сигарете, красные губы сжимают её. Всё так правильно и так неправильно. — Потом курили еще иногда. — М-м-м, ты многим, наверное, нравишься, — Ханамаки выдыхает в сторону, а Матсукава всё равно будто впитывает в себя из его легких и рта. — То есть? — То есть, — свободной рукой гладит прутья перил, — ты и так нравишься им, но… представь, просто представь себя с сигаретой во рту, они бы, господи, отдались тебе, наверное. — Вся суть в том, чтобы я показывался с сигаретой во рту? Какая разница, — Матсукава прикладывается лбом к прутьям, — с ней, без неё. — А вот такая, — Ханамаки снова берет Матсукаву за подбородок, поворачивает его лицо к себе, попутно прикуривая, и выдыхает дым в его губы — вниз, к шее и груди. — Смотри, — надавливает большим пальцем на нижнюю губу Матсукавы, — какое преимущество дает сигарета. У меня появился повод сделать так с тобой. «Сделать так с тобой,» — повторяет себе Матсукава его голосом, слова отскакивают от стенок черепной коробки и грозятся вырваться с кончика языка. Он молчит. — Хотя, — Ханамаки убирает руку, снова отстраняется и смотрит вперед, — наверное, нашел бы и другой повод. Всё это не так обязательно. Знаешь, я запутался. Что ты наделал? Матсукава качает головой, смеётся. — А давай мы попробуем, — предлагает Ханамаки после паузы. — М-м? — Доставай, — он хлопает рукой по бедру Матсукавы. А, сигареты. Матсукава послушно тянется за пачкой и передаёт ее Ханамаки. Тот сует в рот сначала себе, потом Матсукаве. Матсукава касается фильтра кончиком языка; горько, и это не от сигареты. Ханамаки прикуривает обоим, откладывает зажигалку и пускает дым — Матсукава цепляется за красный след на оболочке. — Вбирай в себя, спокойно, тебе некуда торопиться, — учит Ханамаки. — Не много, так. Какой ты хороший, — хвалит, — какой хороший. Матсукава умеет курить, но так приятно — так приятно, когда говорят такое. Этими вот губами, голосом — знать, что язык толкается о кромку зубов ради него, Матсукавы. Он затягивается и почти пьянеет. И это — и это тоже не от сигареты. — Такой хороший, — повторяет Ханамаки. — Надеюсь, боги никогда тебя не увидят. Матсукава ему улыбается, даже спрашивать теперь не хочет, будто этим он всё испортит. Они сидят в дыму, молча. Под ногами пространство из Токио и жадной близости. Оба оборачиваются на свист ниже: Куроо выглядывает из окна и машет им сигаретой — Ханамаки отвечает тем же. — Иди, — Ханамаки тянет Матсукаву к себе за затылок, у него потная ладонь, горячее дыхание — Матсукава чувствует его губами, очертания рта Ханамаки стираются в алое пятно; близко, выше — он задевает кончик носа Матсукавы и целует в лоб, прижимаясь долго и влажно. Матсукава шумно вдыхает, выбирается из пальто и тушит окурок о пепельницу позади них. — Пока, — нелепое, брошенное Матсукавой, когда он встаёт. — Пока, — тлеющее, окурком с губ Ханамаки. Через окно Матсукава пролезает сам и спешно шагает к выходу — нельзя задерживаться, нельзя осматриваться, нельзя — еще. Он спускается по ступеням так, будто за ним гонятся, и уже у двери в квартиру Куроо ловит себя на том, что сбежал. Позорно. — Он водолей, — мрачно предостерегает Куроо вместо приветствия. Матсукава достает из кармана ключи, ставит на комод и проходит мимо, уже в гостиной валится на диван, раскидывая руки, и сосредоточенно смотрит на паутину на люстре. — Тебе нужно убраться. — Так убирайся, — фактически недвусмысленно предлагает Куроо. Люстра переходит в гладкую поверхность потолка, потолок — в усталость под веками Куроо. Он зевает, садится на ковер у журнального столика перед диваном. Матсукава смотрит озадаченно. — Что случилось? — Я устал, — признается Куроо. — Скоро мой день рождения. — Помню. — Он водолей. — Господи. — Водолей, — Куроо устраивает руки на столике, упирается подбородком в ладонь, зевает. — А ты скорпион, но я почему-то еще как-то с тобой. — «Почему-то», «еще», «как-то», — возмущается Куроо, — мы с тобой одной стихии. — Я с тобой, и это главное, — напоминает Матсукава. — Как тебе он? — не отвлекается Куроо. — Нормальный. — Серьезно? — Нет, у меня ощущение, что меня одурачили. — Что он сделал? А-а, — отмахивается Куроо, — у тебя же всё на лице. Точно. — Вы хорошо знакомы? — Не очень, — Куроо обводит взглядом окно, из которого наблюдал за ними, окно, из которого Матсукава увидел Ханамаки. — Но он славный, знаешь. — Он ведь водолей. — Именно. — Что-то я тебя не понимаю, Куроо, — вдруг смеётся Матсукава, — твой тон не подразумевал ничего хорошего. — Маттсун, — Куроо сползает со стола, падает на ковер, — я устал на работе. Ханамаки славный, но мы с ним нормально не общались, он тут редко бывает, иногда вот заезжает к матери. Я с ним… я с ним пытался. Ну, его хочется, понимаешь. — М-м? — Ничего. — Мы курили, — Матсукава встает, подходит к Куроо и садится перед ним на корточки. — А теперь я хочу есть. — Ты ведь боишься высоты. — Что? Матсукава забыл. Он забыл, что боится упасть — что ему кажется всякий раз, будто он упадет, что колени подкашиваются по классике, что горло сворачивается в ком и бросается в легкие, хаотичным движением разбивая внутри всё надежное. Матсукава боится высоты, но даже не почувствовал этого — он забыл, забыл просто-напросто. Забыл, что можно бояться. Вдруг становится страшно, что Ханамаки ему привиделся, что всё это — пышное платье, красные губы и сигареты — злой розыгрыш. Или глупое сновидение — без разницы. — Я забыл, — Матсукава, пораженный, ложится к Куроо, притираясь локтями к жесткому ковру. — Я забыл. — Хочу курить. — Надо выйти в окно, — предлагает Матсукава. — К окну, чёрт. — Приём, — зовет Куроо и пытается привести Матсукаву в чувства слабым шлепком по плечу, — раз ты теперь тоже, — достает из кармана пачку и коробок спичек, швыряется ими в Матсукаву, — давай. Они лежат на спине и курят. Матсукава смотрит в потолок, покорно глотает дым. Солнце, которого не было видно и так, совсем прячется, и в комнату как-то резко врывается мрак, смешиваясь с дымом и целуя по-настоящему — в плечи, в ладони, в пах. Как приятно. Из дремы Матсукаву вырывает возня Куроо — тот тянется к столу за пепельницей, ставит ее на ковер между собой и Матсукавой и снова расслабленно затягивается. Они докуривают и засыпают — не нехотя, вполне осознанно. Матсукава просыпается от звука шагов: Куроо ходит по комнате, собирает вещи и чертыхается. — Доброе, — Матсукава переворачивается набок, осторожно двигает плечом — тело немного ломит. — Опаздываешь? — Опаздываю, — Куроо наклоняется за пачкой, оставленной на ковре, — честно собирался проснуться утром совершенно другим человеком. — Тебе нужен отпуск, — подсказывает Матсукава, лениво потягиваясь. — Хочу оставить это всё, как ты оставил, — Куроо надавливает указательным на щеку Матсукавы, — университет, лаборатория, работа, — он поднимается. — Что, если и мне сбежать вот так? — Я не сбежал, — Матсукава, кажется, больше врет себе, чем Куроо. — Ты сбежал, но это никого не должно пугать, — Куроо поднимается и проходит в прихожую. Матсукава недовольно пыхтит, прикрывает глаза ладонью, но подглядывает через пальцы на потолок. — Не будешь сильно скучать? — спрашивает Куроо уже у двери и громко хлопает ею, не дожидаясь ответа. Будет, на самом деле. Конечно, Матсукава приехал к Куроо с полным пониманием всей картины: Куроо разрывается между работой, проектом и университетом — последний курс, планы на будущее и дальше по шаблону. Не то чтобы сам Матсукава об этом не думал, он ведь знал, что ответственность обязательно прибьет его к почве, но уходить от удара молотом даже не пытался — пусть. Предупредил дома, собрал рюкзак и достал из ящика отложенный еще неделю назад билет на синкансен. И вот он здесь, с Куроо и без него одновременно, как-то виновато чувствует давление от паршивого настроения Тетсуро. Куроо плохо приучил всех к своей улыбке, которую и улыбкой-то можно назвать с трудом — оскал, скорее, — и теперь так странно видеть его иссякшим, нервным. Матсукава больно кусает язык: они все люди, пусть делают так, как умеют — и… да, Куроо прав: это никого не должно пугать. Он поднимается и насилу тащит себя в ванную, наклоняется к раковине и вдруг понимает, что увидел в зеркале не свое лицо — это лицо другое, другого, с размазанным пятном от красной помады на кончике носа и ярким поцелуем на лбу. Матсукава чувствует себя не собой и все же поднимает взгляд к зеркалу — так славно, господи. Этот след от губ Ханамаки, сам Ханамаки здесь — в отражении и на лбу, странной, зловещей печатью. Смывать помаду с лица физически больно, но приходится. Уже умываясь Матсукава находит причину подняться на пятый этаж: сигареты. У Куроо дома нет пачек, наверное, — Матсукава не проверял и не собирается. Это повод, всего-то. Точно. Вдруг приходит осознание, как прав был Ханамаки: сигареты дают бесспорное преимущество, не воспользоваться которым — грех. Матсукава не пытается казаться святым, но… …вот он, в спортивке Куроо на голое тело и с чуть влажными волосами, стучится в дверь Ханамаки, напрочь игнорируя время. — Восемь утра, — хрипит Ханамаки, не пропуская Матсукаву за порог. И Матсукава извинился бы, как это обычно делают, но не может — не может не выхватить каждую точку на гладких — гладких, наверняка, — щеках. Бледное лицо Ханамаки без краски кажется совсем другим — Матсукава вдруг понимает, что это не кажется — это оно такое, бери его, принимай. «Бери его,» — грешным шепотом из-под солнца. Матсукава суеверно отходит на шаг. — М-м? Земля не уходит из-под ног, солнце не восходит на западе, планета не остается без спутника — всё просто, честно, открыто: Матсукава увидел Ханамаки теперь, увидел Ханамаки без платья, в белой широкой футболке и серых шортах, высокого, крепкого, смотрящего прямо, и язык теперь бьется о кромку зубов, слетая к губам, не окрашенным больше в красный. Ханамаки такой же широкий в плечах, на руках выступают вены — лазурь, расползается корнем к ладоням и невидимо тратится в кончиках пальцев. Матсукаве хочется отвернуться, но он закрывает глаза, и, когда открывает их, видит, что порог теперь пуст: Ханамаки стоит чуть дальше в прихожей, ждет. — Не повезло, у нас нет балконов, — ворчит Ханамаки, когда Матсукава стягивает кеды и идет за ним. Только сейчас Матсукава осматривается: бледно-желтые стены прихожей стираются в обои с цветочным узором в спальне. Тут и там висят обрамленные картины: сакура, коты, онигири даже и Караваджо. Осколок Европы, верно брошенный в око Японии — несочетаемое, под стать хозяину. — Онигири? — Матсукава указывает взглядом на небольшую картину справа от окна. — Я люблю онигири. — Не больно смотреть на еду? — Постоянно хочу есть, — признается Ханамаки и садится на кровать, жестом приглашая Матсукаву устроиться рядом. Сидят так же, как сидели на пролёте: Матсукава слева от Ханамаки, почему-то вплотную — опять, пусть они и в закрытом пространстве, и никто больше не дрожит. Ироничное повторение бьется ударами по вискам: снова бедро к бедру — снова плечо к плечу. Матсукава не понимает, душно ему или жарко. Сакуру и котов игнорирует, больше интересует Караваджо: — Напротив кровати, — «Медуза», на которую Ханамаки, получается, смотрит перед сном и поутру, не сбивает с толку: Матсукава инстинктивно привык, что у Ханамаки, похоже, всё не так, но хочется услышать, что он на это скажет. — Всё хорошо? — Нет, — Ханамаки отодвигается, чтобы залезть на кровать с ногами, утыкается подбородком в сомкнутые колени. — Это, понимаешь, яркое напоминание о жизни. Интерпретация жизни и смерти рьяно стирается в смесь из змей, обрамляющих голову, и дикости поражения распахнутых глаз. — О жизни? — Матсукава снова ждет объяснений. — Да, — Ханамаки отводит взгляд к окну, и сейчас — обнимая колени, обнажая Матсукаве ровный профиль, он кажется таким потерянным; будто не он звал на лестничные пролеты, пачкая сигареты помадой. — Искусство. Тут, знаешь, можно дать несколько объяснений. — М-м. — Посмотри на её рот, — просит Ханамаки, возвращаясь взглядом к картине, — это ужасно, до ужаса потрясающе, потому что мне всякий раз, как смотрю на неё, страшно. Дешевая репродукция, и уже — такие чувства. Пока оно живет во мне, я знаю, что жив. Матсукава кивает и всматривается в Горгону: ощущение, будто меч вот-вот снесет и их головы. — Видел его Давида? — Давида и Голиафа? — Давида и Голиафа, — шепотом и несмело, — от головы Голиафа другие чувства. — От неё не страшно, — кажется, Матсукава начинает понимать. — Будто тебе уже отрубили голову. — Да, ты — Голиаф, — подхватывает Ханамаки и выпрямляется. — Покорный, в руках Давида. Такой же смиренный, почти раскаиваешься. — Почти, — замечает Матсукава. — Мы никогда не узнаем, — Ханамаки криво улыбается. — От Медузы совсем другое: страх, суеверный трепет. После Голиафа будто прошел через все круги ада. — Будто, — тоже улыбается Матсукава, — мы и этого не узнаем. — Такое незнание добавляет смысла в жизнь, — Ханамаки опускает ноги на пол, проводит руками по своим бедрам, обхватывает колени. — Лучше не знать, что было между Давидом и Голиафом, и как-то по-своему теряться в этом незнании, — он громко сглатывает, — а мы живем и не знаем, кто и за что воюет, почему гибнут люди, почему люди убивают друг друга, целый список. — Что, если и эти войны превратят в искусство? — Не верю, — цокает Ханамаки и встает, разминает ноги, — войны, вообще-то, никогда не превращали в искусство, просто искусством показывали жизнь, — исправляет он, — это даже не зеркало. И жизнь другая. «Настоящая, с чистейшей болью,» — будто не договаривает он. Матсукава тут же прикусывает язык, иначе сказал бы:

«Остановись, ты такой красивый».

Хватит. Хватит. Хватит с них. — Я пришел за сигаретами, — вспоминает Матсукава, — и к тебе. Ханамаки широко зевает, прикрывая рот ладонью, потом берет со стула возле кровати пальто — то самое, черное, — и достает из кармана зажигалку и пачку. — Одна, — расстроенно выдыхает он, — м-м, ничего, ладно, пойдем. Подходит к окну и быстро перебирается на узкую площадку пролета. Матсукава остается сидеть на кровати и реагирует, только когда Ханамаки зовет его несколько раз: — Матсукава! Хэй, Матсукава, Матс! Он еще раз бросает взгляд на Горгону и подходит к окну, игнорируя дрожь в пальцах. Высоко. Страшно. — Помочь? — Ханамаки уже устроился у перил, снова свесив ноги. — Я тут вспомнил, что боюсь высоты, — не скрывает Матсукава. — Так что… да, было бы неплохо от твоей руки помощи. Ханамаки слегка удивляется и откладывает сигареты с зажигалкой, встает, подходит ближе: — Смотри мне в глаза тогда, — предлагает он и протягивает к Матсукаве руки. Кажется, если Матсукава посмотрит в его глаза, упадет скорее — и так, что никакие больницы ему не помогут. Поэтому он смотрит на губы. Бледные-бледные, верхняя губа чуть пухлее нижней. — Та-ак, — тянет Ханамаки, хватая Матсукаву сперва за локти, потом, когда нужно сделать шаг над мнимой пропастью — будто увернуться от меча Персея — он приобнимает Матсукаву за спину, крепко держит его. — Всё, мы тут. Слушай, — неуверенно смотрит то на Матсукаву, то на перила, — ты же вчера, ну… не похоже было, что ты боишься. — Сам в шоке, — бросает Матсукава, все еще чувствуя теплые ладони Ханамаки на своей спине. Вдруг ловит себя на том, что сам устроил руки на его пояснице. — У тебя, получается, одна сигарета? — Да-да, — Ханамаки не торопится отстраниться, остро толкается пальцами в лопатки Матсукавы, — ничего, я готов делиться. — Я такой плохой, — Матсукава морщит нос. — Ты такой хороший, — протестует Ханамаки. — По Экзюпери, — он шумно вздыхает, прикрывает глаза, — мы в ответе за тех, кого приручили. — Ты это о сигаретах, да? — Да, — чуть хмурится Ханамаки, — о них. Его глаза так близко, что кажется, будто крапинки вырвутся из зрачков и вцепятся в Матсукаву — отхватят остатки, до которых Ханамаки не успел добраться. Ханамаки редко дрожит в его руках, сам Матсукава — тоже. Ноябрь. — Мы заболеем, — вдруг доходит до Матсукавы. — Покурим и вернемся в комнату, — Ханамаки наклоняется к пачке, достает единственную сигарету и снова встает перед Матсукавой, обхватывает сигарету губами, прикуривает себе, — черт, — выдыхает он с первым дымом, — я-я… — прячет зажигалку в карман финок Матсукавы, задерживая руку на его бедре, — я не могу на тебя смотреть. — Я тоже, — Матсукава забирает у него сигарету, затягивается, — тоже не могу смотреть на себя. — Это у нас разное. Ханамаки касается уголка губ Матсукавы своими губами, пытаясь выхватить сигарету, но та подгибается, почти задевая щеку Матсукавы — почти: он вовремя успевает забрать её; подается вправо, и губы Ханамаки теперь на его губах, язык проходится по языку и выскальзывает изо рта, сам Ханамаки падает на Матсукаву, крепко прижимается и дрожит. Щекотно дышит в шею, у Матсукавы мерзнут ступни, он босый, ловко растирает ладонью спину Ханамаки, пытаясь согреть его, снова затягивается сигаретой с другой руки — чёрт. Он не может понять, увернулся только что от меча Персея или потерял голову. Может, всё совсем по-другому: уже лишенный головы, подобно Голиафу, Матсукава смиренно находит себя в руках Давида. Всё это страшно. Но они, кажется, поцеловались. — Ханамаки, — тихо зовет Матсукава, — пойдем. И он остался бы так стоять, почти обнимаясь, почти поцеловавшись, почти не думая ни о чем — он остался бы, но дрожал, дрожал вместе с ним и Ханамаки в одной футболке и шортах, тоже босый. Плевать и на холод, и на себя, наверное, но Ханамаки… будто ломался под пальцами. Нужно срочно спасаться. Матсукава с трудом отрывает Ханамаки от себя, всматривается в напрягшееся лицо, в складку между бровей и опущенные веки, с ужасом понимает, что придется вести Ханамаки к окну — Матсукава драматично растягивает расстояние в полметра в непроходимую пропасть и смеётся с себя. — Что? — тут же реагирует на его смех Ханамаки, поднимает взгляд. — Слушай, всё так, м-м… мне всё нравится, но давай ты снова поможешь мне перебраться, а? Ханамаки тоже берёт смех, он ловко перелезает с пролёта в окно, потом придерживает Матсукаву за руки, пока тот делает широкий шаг и чуть не — кажется, ему кажется, — падает. Они снова в комнате, Матсукава вдруг замечает зажатую между пальцев сигарету — та тлеет и норовит обжечь, но Ханамаки успевает поднести пепельницу. И как Матсукава умудрился перебраться вот так? — Что-то странное со мной происходит, когда я с тобой, — подмечает Матсукава, пока Ханамаки возвращает пепельницу на маленький стол под изображением Медузы. — Знаю, — Ханамаки стягивает клетчатое одеяло с кровати и заботливо накрывает им плечи Матсукавы и сам приникает сбоку, — чего мы ждем, Матсукава? — Мы не ждем, — хрипло, уже на выдохе. Матсукава проходится большим пальцем по гладкой щеке Ханамаки, целует в губы — не верит себе, будто портит что-то в ходе вселенной, будто подписывает приговор о массовом истреблении целых народов и пускает оружие на людей — будто не просто целуется с Ханамаки, будто все эти мысли и горький привкус уместны, пока он хватает зубами язык Ханамаки и пошло причмокивает. Матсукава отрывается на секунду, сбрасывает с плеч тяжелый плед — и тяжелые мысли из головы — и снова целует, теперь уже глубже — хотя, боги, куда им еще — он целует, целует, сам вдруг боится себя, ведь еще немного — и откусит Ханамаки губу или щеку и совсем об этом не пожалеет. — М-ма-атс… Ханамаки толкает Матсукаву на кровать, валится на него, больно притираясь пахом о пах, и расстегивает верх от спортивки Куроо. Он коротко целует Матсукаву в щеку и дрожащими пальцами подбирается к поясу финок, оттягивает ткань и захлебывается: — Г-господи, ты без белья… Берёт член Матсукавы в кулак как-то нежно, замирает на пару мгновений и сползает ниже, чтобы взять в рот. Потолок над ними чернеет, бросается в стороны — их тоже будто бросает; пораженное лицо Горгоны смотрится так эпично, что Матсукавы уже не хватает на смех — им срывает головы, их уносит к рельсам — планета вдруг катится к пяткам богов, те бросаются ею вместо мяча — это всё, это всё, это всё. Это всё так просто. Просто член Матсукавы во рту Ханамаки. Он кончает и проводит по члену Ханамаки несколько раз, сперма пачкает голый живот. Ханамаки падает на Матсукаву, шепчет что-то совсем неразборчивое, недолго ерзает и засыпает. Со стены напротив смотрит Горгона — «яркое напоминание о жизни», как сказал Ханамаки. Матсукава слушает Ханамаки: он смешно и слабо сопит, — потом косится влево, к его лицу: ровный нос и напряжение в линии губ, чуть подрагивающие ресницы. Вот оно, яркое напоминание о жизни для Матсукавы: это лицо. Пробелы под веками заполняются трепещущей тенью, и Матсукава открывает глаза. Солнце уже садится, комната — пятнисто-оранжевая, Ханамаки над Матсукавой — в огне, размахивает рукой. Он лениво зевает, смотрит сверху вниз, растягивает губы в странной улыбке: — Мне, м-м-м, всё так понравилось, так понравилось, — притупляет взгляд неуместно невинно, — только тебе пора. Матсукава не спрашивает, сразу поднимается. — Мама скоро вернется с работы, вот, — всё равно объясняет Ханамаки. Матсукава кивает, потирает подбородок и застегивает спортивку. Встает, останавливается напротив Ханамаки: — Ладно, пока, Ханамаки. — Ага, хорошо, пока. Матсукава в последний раз бросает взгляд на Медузу, ухмыляется то ли себе, то ли ей, и идёт к дверному проему. — Вот, ты даже не храпишь во сне, — говорит ему вслед Ханамаки. — А ты сопишь, — оборачивается Матсукава, — и тяжелый, если честно. И как только каблуки под ним не ломаются? — У твоей мамы такая большая нога? — вдруг спрашивает Матсукава. — Туфли мои, — тут же схватывает Ханамаки. — Ты их носишь? — А? — Ханамаки никак не может усесться в кровати. — Ладно, я пойду, пока тебя не отругали. — Меня не отругают, — Ханамаки задет, отвечает обиженно. — Ладно, проветри комнату. — Что случилось? — Ничего, — хмурится Матсукава, — подрочил тебе, поспал у тебя, теперь ухожу. — В-выглядишь обиженным. — За то, что ты мне отсосал? — Матсукава качает головой, но заставить себя улыбнуться не может. — Мне понравилось. — Как мне проветрить комнату, если окно уже открыто? — Ханамаки сидит скрестив ноги, нервно перебирает пальцами простыни. — А-а, я… забыл. — Чувствую себя паршиво. — Горгоной? — хмыкает Матсукава. — Нет, Голиафом. Еще хуже. Матсукава только присвистывает. — Мне всё понравилось, — Ханамаки повторяет так, будто Матсукава может и это забыть, как только переступит порог. — Мне тоже. Очень. Слушай, — Матсукава вдруг сам себе удивляется, — какой-то я нервный, прости, ладно? Сам не понимаю, что это. — Я тоже. Я… не выставляю тебя за дверь. — Знаю. — Ты не подумай ничего такого. — Да, подумаю, что ты мне рассказывал о Караваджо ради того, чтобы взять у меня в рот. В принципе, это вот тоже лестно, но всё же, м-м… — Блин, — смеётся Ханамаки, — я не такой. — Все вы, мужчины, такие, — Матсукава наигранно закатывает глаза. — Уходи, пока я не подумал, что в тебя вселилась обиженная жизнью женщина. — Твоя мама? — поддевает Матсукава. Ханамаки зло улыбается и бросает подушку Матсукаве в лицо — и не попадает. Матсукава ловит, делает ответный бросок, но Ханамаки уворачивается. Один — один. Хотя… когда у них начался счет? Еще вчера, наверное, пока Ханамаки размахивал своими длинными ногами в чулках над бездной в пять этажей. Матсукава горько сглатывает: тогда, получается, Ханамаки ему уже не догнать. Пусть, ладно. Он проходит в прихожую, пихается в кеды и молча выходит. Захлопывает за собой дверь, и снова вдруг кажется, что не было ничего. Ни Горгоны, ни одной на двоих сигареты, ни теплых губ Ханамаки на губах и на члене, ни этих вот жалких упреков за то, что от Матсукавы будто избавились. Да ну. Всё ему понравилось. Им понравилось. Матсукава спускается, считая ступени, вдруг ловит себя на том, что уже несколько раз насчитывает седьмую, сдается и отпирает дверь. На комоде связка ключей: Куроо дома. Матсукава находит его в полумраке лежащим на диване с журналом на лице. — Playboy? — Тебе не нравятся такие девочки? — равнодушно тянет Куроо. — У них красивое белье. — Ты уже второй день как-то рано, — Матсукава откидывается в кресле. — Ты у меня всего второй день, а такой внимательный, — Куроо убирает с лица журнал, — но да, прогулял занятия и после проекта вышел отрабатывать часы. Хочу отоспаться за эти недели, срочно. — Не на полу на этот раз, — продолжает за него Матсукава. — Моя спина-а, — Куроо приподнимается, облокачивается о подлокотник, — а ты у Ханамаки был, — утвердительно, не вопрос, — долго-долго. — Мы спали. — Вы переспали? — Нет. Ну… не знаю, я бы так не сказал. Нет, мы не переспали, мы… я не знаю, Куроо. — Господи, ты что, онигири ему наготовил? — Что-о? Нет, без этого обошлось, с чего ты взял? — Ханамаки как-то сказал мне, что отдастся только тому, кто приготовит ему онигири, — объясняет Куроо. — Всё сходится, — вздыхает Матсукава, — он мне не отдался. Куроо отвлекается на журнал, переворачивает страницу. — Так чем вы занимались? — Химией. — У-у… — Ты ведь хорош в химии, помоги. — Это не та химия, — ухмыляется Куроо, — помоги себе сам. — По Фаулзу, — соглашается Матсукава. Когда Куроо поднимается с дивана, до него вдруг доходит: — И ты был с ним в моей спортивке? — Куроо… — Оставь себе, увози в Мияги и дрочи там в ней на него. Точно. Мияги. — Я спать, а ты не шуми, — Куроо крепко сжимает плечо Матсукавы и уходит к себе. Ханамаки грозится оторвать Матсукаву от действительности из Токио. Матсукава, по сути, не приехал знакомиться с городом — с ним он знаком давно; хотелось просто потерять себя в бесконечных витринах и вывесках, в огнях безграничного Токио, а Матсукава теряет себя в Ханамаки — так легко, в пределах стен этого здания, в пределах одного лестничного пролета. Хотелось, в конце концов, отдохнуть головой: избавиться от привычных страхов и липких мыслей, быть, ни о чем не заботясь. А он тут сидит в кресле и заботится. Надумывает, придумывает себе всякого. И долго еще не сможет уснуть. Идея пройтись по окрестностям гаснет так же быстро, как и успела вспыхнуть: ноги ватные, пальцы ноют, даже кожа болит. Матсукаву сейчас и надвигающийся поезд не сдвинет с места — напротив, иногда ведь легче подставить голову. Правда, сходить в душ все же придется. Матсукава обреченно сползает коленями на ковер, смотрит в потолок. Что Голиаф, что Медуза — они с Ханамаки могли бы быть вместе и после. Глупо. Поспешно. Наивно. Матсукава ведь и не спорит даже — пусть так. Но совсем не хочется ждать. Поэтому он и не ждет. Стучится в знакомую дверь, зевает: спал отвратительно. Просыпался часто, всё время потел. — Доброе утро? — дверь открывает, судя по всему, мама Ханамаки. — Доброе, — кивает Матсукава, отступает на шаг. — Я… я к Такахиро, он дома? — Он уехал вчера. — Уехал? — Да, — она убирает со лба каштановую прядь, поправляет очки. Её помада того же цвета, что была на Ханамаки. — Я, — Матсукава прячет руки в карманах черной худи, — я могу попросить у вас его номер? У него ведь есть телефон? — У него есть телефон, — улыбается она как-то сочувствующе; будто знает, каково им — тем, кто врезался в её сына. — Но я не могу дать тебе его номер, дорогой. «Он отсасывал мне прошлым утром, и вы все еще не можете дать мне его номер?» — едва не срывается с языка. — А когда он вернется? — Матсукава понимает: нужно уйти. Но… — К новому году. — К новому году? — давит уколы возмущения и обиды в голосе и где-то под легкими. — Да, милый, — она облокачивается о дверной косяк. — А где он остаётся? — Он живет с отцом, тоже в Токио. Не могу дать адрес, — вздыхает она. — Думаю, вы как-нибудь встретитесь с ним, обязательно. «Не можете дать адрес? Я дрочил ему вчера, а вы не можете дать адрес?» — Матсукава громко сглатывает. — Он… он не просил ничего передать мне? Матсукава, — нервно зарывается ладонью в волосы на макушке, — Матсукава Иссей. — Нет, Матсукава-кун, прости, — она снова поправляет очки, — Хиро ничего не говорил о тебе. У Матсукавы пальцы потеют от снисхождения в её голосе. Он вдруг кажется себе таким жалким. — Ладно, — отходит к ступеням, — увижусь с ним уже зимой, не страшно. Извините. — Конечно. Всего хорошего. — До свидания. Она закрывает дверь, и Матсукава бросается вверх по ступеням; это не Голиаф, не Горгона — это он, Матсукава, два вечера и сигареты. Ханамаки ему ничем не обязан, они друг друга не знают почти, это было, похоже, не по-настоящему, но так наяву. Почему-то становится очень стыдно за себя: он так понадеялся, посчитал себя важным, особенным. Бог тоже, наверное, и не знает, что это значило для Ханамаки — и значило ли. Матсукава отпирает дверь, кутается в пуховик и шапку, переобувается в тяжелые ботинки и снова выходит. Нужно пройтись, подышать воздухом вне этих стен — задохнуться хоть, лишь бы не быть больше здесь, не думать о том пролёте. О красных губах и дурацком платье. О пальцах, сжимающих сигарету. О вкусе голодного рта. Матсукава ведь — Матсукава ведь не влюбился? — Чёрт, — он выходит из здания и перебегает дорогу.

×

В какой-то момент кажется, что лимит курения он исчерпал с избытком. Но это так только кажется. Матсукава затягивается и рассматривает компанию за столом: из всех он знаком только с Бокуто. Люди в баре тоже интересные, Матсукава цепляется взглядом за каждого, будто выискивая — не Ханамаки — но что-то, способное оттенить. Тусклое освещение, полумрак: весьма позволительная вуаль, можно попробовать. Ему уезжать через два дня, Ханамаки не появился, скучать по нему — излишняя роскошь. Матсукава не хочет и, более того, не хочет. Хочет хотеть других, другого — без разницы; бог с ним.  — Привет, — Матсукава подходит к Куроо сзади, целует в висок. Огибает низкий диван, обтянутый кожей, садится рядом. — Бокуто, — кивает, — м-м… — Акааши, — представляется. Бледный, болезненно, черные кудри у лба, взгляд из разряда насквозь — не через. — Акааши Кейджи. — Матсукава Иссей. — Ойкава Тоору, Тендо Сатори, — знакомит Куроо, — кусаются, но не ядовитые. Мы, правда, не проверяли. — Так гласят легенды, — Ойкава чуть склоняет голову, шумно вдыхает. Каштановые пряди лезут на лоб, хочется прикоснуться. Красивый, безупречный просто, в глазах — пропасть, бездонная. Что-то щемит в груди: Матсукава не хочет в него бросаться. — Веришь в такое? — Нужно время, чтобы ответить, — тянет Матсукава. Он охотно поверил бы в сказку, что Ойкава кусается. — Потом будет поздно, — Тендо склоняется над столом, внимательно разглядывает жидкость в стакане, смотрит на Матсукаву так же — изучающе, но готовый испить. Он пьет. — Один вопрос: кто сказал, что плохо оказаться укушенным? — Плохо, когда стакан пустой, — негодует Бокуто и подзывает официанта. Матсукава выкуривает еще одну. Он и Тендо — играют в гляделки, попутно со всеми шутят. Тендо прямо напротив, не смотреть на него — разыгрывать тут невинность. Матсукава смотрит и мало чего запоминает из разговора: кто где учится и работает, кто с кем. Топиться он не надеялся, окунуться раз — другое. С Тендо можно попробовать. Глаза в глаза — не такое, как с Ханамаки, но — ч-ч-чёрт, Ханамаки не отпускает. У Тендо курносый нос и издевательски прорисованная линия губ. Открытый высокий лоб и худые пальцы — Матсукава на секунду представляет всякое с этими пальцами. — Бо подарил мне трусы, — рассказывает Куроо, пока они с Матсукавой идут к барной стойке. — С претензией на святость. — Что на них? — Матсукава облокачивается о стойку. — One-punch man, — выдыхает Куроо. Матсукава немного пьян, Куроо — больше; он говорит, кивая на столик в противоположном углу: — Это Кенма, — икает, — и я хочу его. «Хочу» Куроо прозвучало больше как «люблю». Матсукава не старается сдержать улыбку. — Куроо, — он отпивает, рассматривает Кенму: волосы собраны в низкий хвост, уставился в телефон. Слишком правильные черты лица, руки худые, но крепкие: Кенма сидит в футболке, плечи напряжены. Явно чувствует на себе чужое внимание. — Что у вас? — Да что, — Куроо встречается с Кенмой взглядом, — жду. — М-м? — Когда выйдет новая приставка, чтобы купить ему, — смеётся в кулак, — он сегодня, может, придет ко мне в гости. — А-а, не беспокойся. — Да я не об этом, — Куроо похлопывает Матсукаву по плечу, — ты можешь… — Я найду, чем скрасить себе ночь, — Матсукава разглядывает узор на стекле стакана. — А почему твой Кенма не с нами? — Да как-то не знает он никого, — Куроо медленно втягивает воздух, прикрывает глаза, — и знать не хочет. Ханамаки твой делал бы так же. — Вот не знаю, вряд ли, — Матсукава осекается. — И Ханамаки не мой. — Ты скурил все мои сигареты, — фыркает Куроо, — не жалеешь, что приехал? — Что со мной не так? — Его номер в твоем телефоне исправит всё? — Нет, — Матсукава качает головой и тут же останавливается: тошнит. — Не нужно, это уже дело принципа. — Значит, если через несколько дней Ханамаки постучится в мою дверь и попросит дать твои координаты, мне сделать то же, что сделала его мать? Матсукава даже не думает, что отвечать. Так очевидно и низко. — Вот и все твои принципы, — озвучивает его мысль Куроо. — Нет ничего плохого в том, чтобы сойти с ума. — Это удобно, если причина твоего сумасшествия за соседним столиком. — Ну-ну, мы с Кенмой в своем уме. А Матсукава — нет. И даже спорить не хочется. Он уходит умыться, мочит кудри и начинает дрожать; даже молится: только бы не заболеть. Мысль выйти из бара пугает, но что-то здесь душит Матсукаву. Он знает, воздух ему не поможет, но завязывать собственноручно петлю на шее не берётся: Куроо шепчет что-то на ухо Кенме, Бокуто затягивается с руки Акааши, Ойкава торопливо набирает сообщения на телефоне — Матсукава может уйти насовсем, не тот вечер, чтобы о нем заботились. А уходить ему некуда — нет Ханамаки, который спрятал бы его на пролёте у своего окна. — А-а, — Матсукава недовольно хрипит и влезает в пуховик, — м-м-м… — Уходишь? — Тендо подходит сзади, чуть сжимает его плечо и встает напротив. — Пытаешься задержать меня? — Матсукава стягивает с Тендо свою шапку, надевает её. — Без ордера, — пропевает Тендо, щелкает пальцами, — karma police. — Что со мной не так? — смеётся Матсукава. — Многое — так, — Тендо смотрит прямо, и Матсукава знает: тянуть не идёт им обоим. Берет Тендо под руку, выводит из бара: Тендо тоже в куртке. Матсукава хмыкает: предусмотрительно. Он сделал бы так же, наверное. Тендо останавливается у одной из машин, достает ключи. — Влезай. Матсукава устраивается на переднем сидении, снимает шапку. Тендо заводит мотор, спрашивает: — Мы куда? — Я сегодня бездомный, — пожимает плечами. — А, — Тендо давит на газ и выезжает с центральной линии. Матсукава не знает, на что отвлечься: у Тендо чистый салон, светлая кожа, дорогие часы. Он расстегивает куртку, как только Тендо расстегивает свою — машинально как-то, бессловесной договоренностью. Машина тормозит резко, чуть не въезжая на тротуар у заброшенной двухэтажки. Тендо дает назад и сворачивает на улочку между домами. Матсукава набрасывается первым, пока не успел передумать: он целует Тендо, прижимая его к спинке сидения, глубоко толкает язык, задыхается. Тендо давит ладонью на грудь, отпирается — оба жадно втягивают воздух, — и по новой: Тендо зарывается пальцами в кудри, тянет к себе и пытливо ведет языком по губам Матсукавы. Тот сжимает ладонь на горле Тендо — убирает руку от ощущения теплой кожи под пальцами; чувствуется не так. Он целует больше отчаянно, соревнуясь с собой же — какой Матсукава успеет растерзать себя первым? В машине темно и тесно, колено Тендо вдруг упирается в пах Матсукавы — они замирают. Матсукава подается вперед, глухо стонет. Всё не так, но тоже здорово. Он царапает руку о пряжку ремня на поясе Тендо, целует медленнее: будто подписывает себе приговор. Дым выветривается из головы, Матсукава понимает: под ним — Тендо, и всё ему нравится. Но отсутствия нужного имени под губами достаточно, чтобы прервать поцелуй. — Тендо, — имя собственным голосом так незнакомо царапает слух; Матсукава откидывается на спинку сидения. — Я, кажется, оставил свои сигареты в баре. — В бардачке, — хрипло бросает Тендо и выходит из машины. Нужно, наверное, к нему, но Матсукава не может двинуться: все конечности занемели, он с трудом достает сигареты и щелкает зажигалкой. Не загорается. Смотрит вниз: стои́т, и всё это так нормально, что сводит. Сводит потому, что Матсукава ведет себя, словно заражен. Какие они бывают? Те, у кого чума — Ханамаки. — Приютить тебя? — предлагает Тендо, возвращаясь в машину. Матсукава смотрит на ровный профиль: никакой досады, только губы кривятся надломленно — но в улыбке. Тендо понял. Матсукава убирает незажженную сигарету. — А где? — Здесь могу, в машине, — Тендо отъезжает, — дома у меня бардак. Из людей, — поясняет, останавливается на светофоре, — к Бокуто не можешь напроситься? — Я лучше в машине, если ты не против. — Не против, — снова трогается, — даже останусь с тобой. — М-м, спасибо, — Матсукава вспоминает о сигаретах и закуривает на этот раз.

×

— Здравствуйте, — Матсукава поправляет рюкзак на плечах, — вам не сложно будет передать эти ключи моему другу? — протягивает Ханамаки-сан связку, — дело в том, что я уезжаю. Он работает, вернется вечером. — Матсукава-кун? — узнает его. — Уезжаешь? — спохватывается, забирает ключи. — А где ты живешь? Вдруг хочется по-мальчишески назло не назвать префектуру, ссылаясь на серию «извини, не могу дать адрес». Матсукава тут же одергивает себя. — В Мияги. Приезжал отдохнуть у друга. — Вид у тебя измотанный, — замечает она. — Да, я пойду, — он кивает и только собирается отвернуться к лифту, как вздрагивает — в квартире кто-то гремит посудой; шум разбивающегося стекла. — Удачи тебе в пути, — она поспешно закрывает дверь. Матсукава смотрит слегка заторможенно: кто там был? Ханамаки? Циферблат на левой руке показывает одиннадцать. Выходной: Ханамаки, наверное, снова приехал к маме. Он, может, спустится к Куроо чуть позже, а Матсукава собрался уехать. Обидно, если они разминутся. Матсукава опоздает, если задержится еще, но утраченный билет не принимает даже за жертву; уедет следующим — поездом или днем. Какая разница? Если можно быть с Ханамаки снова — почти никакой. Разве что та, цепляющая — к земле, горечью их с Ханамаки реальности — пониманием происходящего, хрупким знанием: они есть. Он думает подождать здесь, в блоке, и садится на корточки, облокачиваясь о стену: куртка испачкается, но и это без разницы. Просто надеется, что ждать не придется долго. Глупо вот так надеяться. «Глупо было от Тендо отказываться вчера,» — сиплым шепотом за плечом. Матсукава зажмуривается. Завис на человеке, и так бездарно. Если там не он, может, просто оставить номер? Передать через маму, а Макки пусть сам решает, что с этим делать. Макки. Макки… — Макки, — болезненно, кисло. У Матсукавы затекают ноги, он встает, ходит по узкой площадке туда и обратно — от соседней двери к двери Ханамаки. Постучаться, может? Уже четверть часа прошла. Ничего, подождет еще. Немного, совсем немного. На двадцать седьмой минуте почти срывается — кулаком по двери — почти. Но не бьет. Даёт Ханамаки еще пять минут. На тридцать девятой он бьется — но головой — и о стену возле двери. Он сделал ровное ничего, а чувство, будто унизился: перед этой вот дверью и кнопкой лифта, перед лестницами, перед собой — и тем, кто остался в квартире. На сорок четвертой чувство меняет форму: он не унизился, нет — это его унизили. Только смутное ощущение, что он это всё позволил делать с собой, режет по линии вен. Сколько прошло еще — не помнит. Стучится. Слабо, совсем неуверенно. — Матсукава-кун? — удивляется Ханамаки-сан. — Ты не уехал? — Я… сп-путал расписание, — он прячет руки за спину, пока дрожь не выдала часа тихой войны. — Макки не дома? — Нет, — снова сочувствие во взгляде;  очередное сочувствие. — Он не скоро вернется. Матсукава заглядывает в прихожую, теряется в цвете стен. — Кажется, я заболел. — У тебя температура? — обеспокоенно спрашивает она. «У меня ваш сын,» — неслышно, одними губами. — В-вы скажете, что я заходил? — Обязательно. — Не говорите, нет, — он кивает, отходит к лифту. — До свидания. Она закрывает дверь. Гудение лифта ударяет по перепонкам:

пора.

Матсукава смотрит, как двери лифта закрываются, запирая его в тесном пространстве, смотрит на стёртые цифры выше шести. Что-то стирается и внутри. Хочется верить, что всё это — наваждение. Вот он вернется в Мияги и даже не вспомнит, а если и вспомнит — лишь со смехом, позабавится над собой. У выхода из подъезда встречает Тендо: сидит на капоте, курит. — Час жду, — не жалуется, но видно, что ждет объяснений. — Куроо сказал тебе? — Мы решили позаботиться о тебе до вокзала. Давай, подвезу, — Тендо устраивается за рулем. — Как приятно, — Матсукава садится рядом, бросает рюкзак на заднее сидение, — какие вы с Куроо хорошие, а. — Ага, — Тендо умело прокручивает руль, поворачивает, — не опаздываешь? — Да уже, — вздыхает Матсукава. — Куплю билет на следующий. — Проспал? — Нет, задержался просто. — Когда вернешься? — Не знаю, — Матсукава жадно вбирает последние кадры Токио, — не знаю, хочется ли мне этого. — Приезжай всё равно. Зимой Вакатоши открывает свои банки, — Тендо смеётся, — как раз. — Банки? — Огурцы, всё такое. Ты обязан попробовать, Матсукава. И с Вакатоши как раз познакомишься — чудесный мальчик. — Ты меня почти уговорил. — Как убрать твоё «почти»? — М-м, никак, думаю. — Ты мне так нравишься, — признается Тендо, — я бы очень постарался ради тебя. Матсукава достает из рюкзака шапку и натягивает до самых бровей. Хочется спрятаться. Скоро он спрячется.

×

Декабрь начался с дикого холода. Матсукава не верит, что дожил до середины месяца — он всегда был терпелив к морозам, но рычаги будто сорвало. Мияги еще не накрыло снегом, зато накрыло Матсукаву: стал плохо спать, ничего не грело. Однажды он понял, что всё, что случилось в Токио, просто: Матсукава влюбился. Он влюблялся и прежде, но так — так у него впервые. Нужно ждать, наверное, чтобы отпустило. В два дня потерять себя — и остаться ни с чем. — Икар отринутый, забава века, — читает себе под нос Матсукава, когда светофор показывает зеленый. Он переходит по зебре, считает белые линии. Небо яркое, слепит. Матсукава не смотрит вверх. За месяц он с трудом нагнал упущенное за ту ноябрьскую неделю — кафедра не щадила, к последнему курсу требований выдвигали не по планке. Мысли о выпуске Матсукава допускал, но пугался еще больше: что ему делать дальше с жизнью, он не знал. Ничего не было запланировано. Всё спонтанно: практика в «Шлюмберже», даже высокие баллы по геофизике. На автомате собирал документы, ходил за подписями. Желаний не было никаких — многое вдруг так серьезно стало зависеть от едва знакомого человека. Матсукава хотел бы поверить, что запутался, но всё было так очевидно. Врать себе — последнее, что он позволил бы: отнимать у себя же истину, пусть и кусками. Больше не было страшно, и это радовало, но как-то болезненно. Кто-то сказал однажды, что гематоген помогает при несчастной любви. Матсукава влюблен самым несчастным образом — и по классике; ему нужен гематоген. Он покупает несколько пластинок, прячет все в карманы длинного пуховика, кроме одной — открывает блестящую упаковку, надкусывает. Отвлекается на несколько вибраций, достает мобильный. Телефон всё еще вибрирует в руках, сообщения с незнакомого номера приходят одно за другим.

«привет» «матсукава» «это я» «прости» «как поживаешь» «?,» «я тут» «в токио то есть» «ты ведь дома» «в мияги» «мама сказала» «мне нужен был этот месяц знаешь» «я вообще не собирался тебе писать вот» «блин» «чёрт» «я не это хотел сказать» «как ты,» «?»

Как он поживает? Матсукава готов был ответить объемным «отвратительно», но пальцы приморозило к телефону. Это такая шутка? «Ханамаки?» Ответ пришел сразу:

«да ну ты как?»

Матсукава тоже не заставил ждать: «Ханамаки» И не соврал ведь. Как он мог быть? Всё это время он был Ханамаки.

«слушай когда ты будешь в токио?» «давай поговорим когда ты будешь в токио» «когда ты будешь в токио?»

С чего он взял, что Матсукава собирается в Токио? Какие глупости. «Зачем мне быть в Токио?» Но так хочется…

«караваджо»

…теперь.

«у нас тут выставка будет» «караваджо» «ты ведь любишь»

«Ты любишь больше»

«возможно» «но ты» «тоже» «любишь»

Матсукава прячет телефон в карман куртки к гематогену, доедает пластинку. Вибрация не прекращается. Нужно бы поставить его на беззвучный, но так пропадет весь цвет: покажется, будто всё не на самом деле. Пусть вибрирует — назойливо и щекотно, верным свидетелем.

«да ну как уговорить тебя я не знаю аа» «приезжай ну» «хочешь я сам за тобой» «приеду» «ты хочешь?»

«Нет» «Спасибо» «Не думаю, что приеду только ради выставки»

«хорошо» «не приезжай»

Цвет теряется. Матсукава загнал себя в угол. Стоит, ждет. Мешает прохожим, отходит к фонарному столбу и облокачивается о него плечом.

«хорошо я хотел не так, но вижу не получается ну что ж» «приезжай ради меня» «потому что я хочу тебя видеть» «и ты ведь тоже» «хочешь меня» «видеть» «слушай это всё я хотел сказать когда увижу тебя» «типа привет» «ладно забудь» «так приедешь» «?»

Матсукава сглатывает. Глупо, но… «Да»   Ханамаки отвечает после паузы:

«кто ты по гороскопу?» «куроо скорпион я охуел»

Какой нервный. Матсукава не может больше, смеётся в экран.

«матсукава» «?» «это очень важно»

«Спроси у Куроо» «Подружились?»

«нет просто он скорпион что поделать»

«О мой бог»

«мне купить тебе билет онлайн?»

«Я сам»

«когда»

«Не скоро» «Сообщу»

«буду ждать моя рыбка»

«Ясно» «Хорошо»

«боже не пиши так ты похож на вакатоши»

«Ты знаешь Вакатоши?»

«а ты знаешь вакатоши мм?»

«Знаю только, что у него огурцы»

«омг»

Матсукаву остро берёт за горло — он так скучал. Откашливается, целует экран мобильного, прежде чем снова спрятать его в карман. Они сделали самое главное и самое сложное. Матсукава знает, на звонок не хватило бы обоих. Это меньшее — всё, что есть в их руках сейчас. Кажется, будто Землю толкнули, и эллипс припечатал к галактике их с Ханамаки — осталось только найти друг друга, не стираясь в звездную пыль.

×

Знакомый токийский пейзаж, сплошные огни. Матсукава добрался до Куроо к пяти утра; дверь была открыта, он тихо прошагал в гостиную: Куроо спал на диване. С Кенмой. Горел телевизор, крутили какой-то вестерн. Плед скатился на пол, Матсукава вдруг подумал накрыть их, но побоялся разбудить. Оставил рюкзак у кресла, посмотрел через оконное стекло: Ханамаки стоял на пролёте, курил. Широкие серые брюки, свитер из белой вязки и то самое черное пальто. Матсукаву он не видел, но явно ждал. О времени приезда знал заранее, вот и рассчитал, наверное. Выдыхал дым, выпятив подбородок; его пальто почти сливалось с цветом черничного неба: утро казалось ночью, и хотелось срочно взять Ханамаки в этом неправильном времени. Теперь Матсукава привычно поднимается по ступеням на пятый, расстегивает пуховик. Он все еще в шапке, одет в теплый свитер, связанный мамой, но ничто не греет: так холодно. Дверь, как он и думал, оказалась открыта. Ханамаки-сан спала, скорее всего; Матсукава разулся и пробрался в комнату максимально тихо. Всё так, как и было тогда, в ноябре: Горгона напротив кровати, клетчатый плед. — Макки, — зовёт он, выглядывая из окна. Ханамаки вздрагивает, оборачивается. — Поможешь? Сигарета не догорает — Ханамаки тушит её о пепельницу в углу пролёта, поднимается и делает пару шагов. Тянет руки. Матсукава за них хватается — вот он, спасательный круг. Ханамаки чувствуется острее: кожа — к коже; леденящее пекло рук. Ханамаки тянет Матсукаву на себя, не даёт ни секунды — обнимает крепко, будто ребёнок — мать. Получается слишком свято для них — кто они, неизвестные? — Ты, оказывается, рыбка, — Ханамаки смеётся в шею, — слушай, я должен был приехать на вокзал? — Ты должен был спать сейчас, — Матсукава зарывается пальцами в розовый затылок, смотрит в черное небо. — Мне не подходит роль верного пса? — Не знаю, — Матсукаве не хочется думать, но… — но оно не должно быть ролью. — А чем оно должно быть? — в опасной близости с претензией на. — Не знаю, — врёт, — но я здесь. — Караваджо, — по слогам. — Репродукции будут размера оригиналов. — Еще немного — и я поверю, что эту выставку устроил ты и ради меня, — смеётся Матсукава, — лишь бы завлечь меня в Токио. — Разве я этим завлек тебя? — Ханамаки чуть отстраняется, смотрит — он близко, и зрачки расплываются золотом. — На самом деле, — Матсукава нашаривает сигареты в кармане пальто Ханамаки, — я немного разочарован. Ханамаки отходит к соседней лестнице вверх — на площадку пролета шестого этажа. Поднимается на одну ступень, и Матсукаве вдруг кажется, что нет никаких ступеней — Ханамаки вот-вот упадет в мнимый уголь утра, а с приходом солнца расплавится на асфальте. Матсукава делает шаг, берёт его за запястье и спускает к себе. — Что не так? — на границе обиды с упреком. — Думал, ты будешь в платье, — шутливо тянет Матсукава, достает сигарету, — с красной помадой, — прикуривает себе, — чулки капроновые, — затягивается, — весь такой, — выдыхает, — из себя. — Когда я тебе отсасывал, ты на отсутствие помады не жаловался. — Да-да, — отсмеивается Матсукава, — приятно, когда всё открыто? — То есть? — Ханамаки опускается на ступень, устраивает локти на своих коленях, и голову — на ладонях. — Куда ты пропал? — уже серьезно. — Что? — Это нормально, по-твоему? Я приехал сюда, потому что я тебя полюбил, — Матсукава отходит к перилам и смотрит вниз: высоко, он отшатывается. — На свою голову. — Не знаю, как бывает нормально, — вымученная улыбка. — В чем твоя проблема? «В тебе,» — он не скажет. — Просто, — Матсукава пожимает плечами и наклоняется, тушит окурок, — я подумал сначала, что это всё ничего не значило, — выпрямляется, — для тебя. Думал, поэтому ты и пропал. И продолжил бы думать так, но ты написал, — достает телефон из кармана, будто Ханамаки не знает, что писал ему, — а-а-а, Макки. — Который час? — Ханамаки зевает. Уйти бы — сейчас же. Матсукава повелся на несколько сообщений, приехал к нему — и вот. Но сбежать — слишком просто после всего. Такое, пожалуй, он оставит на Ханамаки. — Ладно, — Матсукава достает еще одну и закуривает, — раз приехал, приду уже. Послезавтра в семь? Ханамаки кивает, на Матсукаву не смотрит. — Дай мне тоже, — просит Ханамаки, — свою. Матсукава протягивает ему сигарету, опускаясь напротив на корточки. Заглядывает в глаза и почти жалеет: смотрит Ханамаки тяжело, не играючи — столько всего во взгляде, что ни прочесть ни слова. Из тех случаев, когда понятно и так — без шума согласных и терпкой правды. — Пойдем, холодно, — сигарета догорадет в огне восходящего солнца, — Макки? Дым расползается по площадке — теснее, ближе; детальное сходство реальности с сумасшествием — Ханамаки встает, поднимается по ступеням, ускользая от рук Матсукавы. Теперь, когда посветлело, почти не страшно: вот ступени, вот его ступни в носках; но нужно идти за ним. Взобраться и даже не думать, что можно упасть. И вот, Ханамаки уже на пролете шестого. Он наклоняется и молчит. Глаза говорят за него: «Попробуй теперь добраться». А пробовать так не хочется. Желание не подгоняет — Ханамаки, наверное, верить нельзя. Но убийство его руками — только на уровне слов и шёпота в темноте; Ханамаки никого не столкнул бы с лестницы. Вот они, пацифисты. Натурщики, каждый в своей позиции. И с ножом за спиной. — Макки, спускайся, а, — просит Матсукава, поглаживая ступени, — я не могу к тебе. — И правильно, — не спорит Ханамаки, — я хотел бы остаться один. — Там? — Думаешь, я впервые так? — он отходит, его не видно; только голос — в дурное марево. — Нет, — Матсукава опускает голову, трет шею, — я пойду. Пока. В комнату он пробирается сам и чуть не падает — нога соскользывает с основания подоконника, но Матсукава быстро запрыгивает, толкая себя вперед. Господи. Он мог упасть только что? Сердце колоколом стучит по груди и грозится сорваться — тяжелое, медное; он мог упасть только что? Господи. Со стены смотрит обезглавленная — Матсукава тоже в ужасе: он, наверное, падал бы с таким же лицом. Он выходит из комнаты, закрывает дверь и вздрагивает: в прихожей Ханамаки-сан, заспанная, зевает. Кутается в халат, поправляет очки. — Матсукава-кун? — значит, помнит его. — Здравствуйте. Интересно, она знает об увлечении сына гулять по пролётам? — Я только вернулся, сразу зашел к Ханамаки. — Ты надолго здесь? — Приехал на выставку. — Караваджо? «Вашего сына», — вернее. — Я пойду, — он кивает. — До свидания, милый. — До свидания, Ханамаки-сан.

×

Матсукава смотрит на надпись на светлом фоне:

国立西洋美術館.

Ханамаки, наверное, уже там. Поднимается по ступеням, показывает билет и сдает пуховик в гардеробную. Проходит в зал. Сегодня открытие, первый вечер, собралась вся элита искусства: стрелка классических брюк, слепяще-белые воротники. Фиолетовый свитер Матсукавы и черные джинсы не вписываются, но пусть — без разницы, всё без разницы, — где Ханамаки? — Обещали шампанское, — шепотом; тяжелая ладонь на плече Матсукавы, — тебе тоже? — Да, кажется, меня заарканили. Тендо не убирает руки. Они стоят в метре от изображения юноши, укушенного ящером. Цветок в волосах и смерть, подступающая к естеству — вот-вот перейдет и на них. — Барокко? — Не разбираюсь, — хочется закурить, и шампанское не помешало бы. — Что ты видишь? — Тендо отступает на шаг и тянет на тот же шаг Матсукаву. — Тебе нравится? — Не знаю. — Сплошные подтексты. — Что ты здесь потерял, — быстро, на выдохе. — Когда вернулся? — Два дня назад. — Ради этого? — Тендо скользит ладонью по шее Матсукавы, касание в пару мгновений — и отстраняется. — А ты? — Нас прислали, — прячет руки в карманах серых прямых брюк в клетку. Голубая рубашка не заправлена, на ключицах — тонкая цепь, золото. — О Караваджо снимали кино. Будут еще, наверное, тема неисчерпаемая. — Кинематограф? — удивляется Матсукава. Тендо берет Матсукаву за запястье, ведет к шулерам. — Да, мое пребывание тут оправдано, но… что здесь делаешь ты, инженер-нефтяник? — Он со мной. Ханамаки скалится, пробирается к ним, обступая людей. Влажная челка открывает лоб; приталенные черные брюки, узкие, откровенно, — аккуратный пошив — качество. Белая рубашка заправлена под пояс, рукава чуть закатаны. — Какие предрассудки, Тендо, — отсмеивается, смотрит на Матсукаву. — Ты успел приспособиться? — Мы знакомы, — отзывается Матсукава. — Насколько? — указывает на их руки. — Как и с тобой, Ханамаки, — тянет Тендо, хватает руку Ханамаки и сводит его ладонь с ладонью Матсукавы на уровне пояса. — Сигареты, машина. Похожий список. Он уходит. Ханамаки кивает на шулеров: — Нас обыграли. И тихо смеётся. — Слушай, — Матсукава переплетает свои пальцы с его, — все такие красивые, что ж ты не предупредил меня… — М-м, это лишнее, — Ханамаки свободной рукой проводит по рукаву толстого свитера, — ты здесь как бутылка красного на рамазанском столе. Грех — и вспышка сомнений, размазанных по лицу. Падение ниц, к богу — Матсукава помнит о нем, он будет помнить, даже с вином в мусульманский пост. — Знаешь, мой папа работает в Турции, — рассказывает Матсукава, — сложная тема. Я был у него прошлым летом, меня чуть не выгнали, когда я пришел с бутылкой. — Он мусульманин? — Ходят такие легенды. Отсмеиваются, проходят вперед, к Вакху. Плоская чаша с вином, листья клёна в кудрях — детальность безжалостна в образе бога, подобного человеку. — Бахус, — Ханамаки подводит Матсукаву ближе, — так хочется пить, — рука в руке, — кажется, это всегда было с нами. — Мне нравится то, другое, — Матсукава показывает на стену напротив, с больным Вакхом. — Обреченный, он будто верит в жизнь. — Он верит в бессмертие, — исправляет Ханамаки, тоже смотрит на Вакха с гроздью в руке. — Это страшно. — М-м? — Всё это, с нами. Знаешь, — Ханамаки проводит рукой по стене, возле рамы; светодиодная подстветка от репродукции тонкой полоской ложится на пальцы. — Всё это страшно. Цепляться за человека. — Вакх не цепляется за людей. — Он цепляется за вино, но что, если это вино — человек для другого? — Сравнение с богом… м-м-м, это как скинуть небо себе на плечи. — Мы не Атланты, знаю, — он убирает руку со стены, убирает руку с руки Матсукавы. — Но мы убиваем друг друга. Что толку цепляться? Когда-нибудь ты заболеешь раком, а меня задавит авто. — Только не говори, что ты так думаешь. — Я сказал это только что. Боги. — И что теперь, бегать из города в город? — Можно ведь просто не пить вино, — Ханамаки отходит к другой картине: Иуда, целующий сына божьего. — Обожаю вино, — настаивает Матсукава. — И тебя обожаю. — Матс… — И вино буду пить, и тебя — тоже. — М-ма… — Всё это глупости. — Это? — Ханамаки стоит к Матсукаве в профиль, нервно поводит плечом. — Всё это глупости, — глуше и шепотом, — все мы смертны, но боги тогда, наверное, тоже. Если приравнить к ним себя, у нас появляется шанс. Я хочу целовать тебя прямо здесь. Не нужно так много думать. Не нужно бояться пить — просто пей. — Пей вино, пока вино не испило тебя, — он вздрагивает, обнимает себя, — нам нужно уйти. Ханамаки целует Матсукаву в щеку — поцелуем Иуды, у которого всё растворяется в зыбкий прах; это предательство на границе со святостью и Гефсиманский сад — не позволить бы увести себя — им, чужим. Губы у края губ — расстояние в светодиод — между копией и стеной — между ними; он любит его; и этого не должно быть мало. — Хорошо, — Матсукава соглашается машинально, — пойдём. — Но посмотрим еще на Давида и Голиафа. Они переходят в соседний зал: белые стены сменяются белыми стенами и сливаются с потолком. — У меня с моим богом хорошие отношения, — Ханамаки попутно разглядывает Амура, но сразу идет вперед, — я не прошу его о прощении, только когда болеют мои родные. Помню о нем всегда. Он не требует, чтобы я перед ним сидел на коленях; мы не боимся друг друга, всё честно, всё обоюдно. Я люблю его, он меня — тоже; я чувствую. Это просто, — останавливается перед Давидом, — просто мы… эй, — толкает Матсукаву в плечо, — что ты смеешься? — Чёрт, я не знал, что можно в тебя сильнее влюбиться всего-то за несколько предложений, — Матсукава уворачивается от руки Ханамаки. — Макки, детка, ладно тебе. Ханамаки смеётся, снова берет Матсукаву за руку — без меча, откровенно: без покушения на чужое — перед ними Давид с головой Голиафа; никаких ролей. Они — это только они. Это странно и просто, но так случается. — Знаешь, у меня с моим богом всё сложно, — вдруг признаётся Матсукава, — иногда его нет. Иногда я смеюсь над ним, он надо мной — тоже. Это страшно. И вот, я смотрю на тебя… всё теряется, Макки, — смеётся, — всё ничтожно. Не каждый умеет так слаженно, — берёт Ханамаки за плечи, — я глуп для искусства. Ничего не умею, только люблю тебя, губы твои люблю, ответь мне, — в глаза Ханамаки — в золото с примесью янтаря, — ощущение, будто я выпил. — Хорошо, мы с тобой не страдаем синдромом Стендаля. — Спорно, — хмурится Матсукава, — смотря что принимать за искусство. «Ответь мне,» — хочется повторить. Ответь на одно «люблю» — акварелью на неудавшемся полотне, губами и языком — в горькое утро из сигарет и пролётов — когда они познакомились? Это не Вакх — дорога из храма в храм — бессмертием в смерть — гроздьями винограда, испитыми чашами и болезненным чувством себя же — вне — это они; без увядания и притворства — человеское и хрупкое — Ханамаки ведь так ошибается. Это даже не Голиаф с отрубленной головой, не Давид с трофеем в руке, опечаленный мнимой победой — кровь неверного на его руках; героями не становятся — их просто не существует. Это не рот Горгоны, скривившийся в ярком отчаянии — пораженная — в линию губ и безвременный страх; в смерти сплошная линия — бессмертия, может быть, но не жизни. Это только они — им не нужно читать расписание поездов и бежать друг от друга — Ханамаки ведь так ошибается. Да? Он ведь так ошибается. — Любовь, она только приносит боль, — бросает Ханамаки и спешно направляется к выходу, не ждёт Матсукаву, — рано или поздно. Матсукава его нагоняет и ведет в гардеробную — Ханамаки хотел выйти так, без верхней одежды. В этот безбожный холод. Темно. Снег редко падает до земли — и тут же тает. — Что ж, — Ханамаки натягивает черную шапку на брови, обвязывает шею шарфом, темно-серым, в белую клетку. — Пойдем выпьем. — А потом? — Матсукава достает из кармана шапку, тоже надевает. — Вернемся пьяные и сломаем все репродукции. — Какое кощунство, — подыгрывает Матсукава, — я предпочел бы остаться в баре и целоваться. — Нас ведь вышвырнут. — Целоваться на улице, — настаивает Матсукава. — Нас увидят. — Пусть видят, — он берёт Ханамаки за талию, — от этих людей нет толку. Я люблю тебя. Ханамаки цепенеет. Он резко срывается вперед, но Матсукава не отпускает его. — Не делай так, будто я тебя заставляю, — просит он, — ты ведь сам меня звал сюда. Что ты хотел сказать? Завтра меня здесь не будет. Скажи мне, Макки, хоть что-нибудь, чтобы я знал. — Уезжаешь? — Ханамаки обхватывает руками лицо Матсукавы. — Уже? — Экзамены, Макки. Мне тоже не хочется, но… Матсукава пораженно отступает на шаг. Только что он хотел сказать: «но мне здесь так больно». Ханамаки, выходит, прав — бесправедной клеветой на любовь. От неё Матсукаве так больно. — Что такое, Матс? — Не знаю, — он громко сглатывает; снежинка долетает до носа Ханамаки и тает. — Весь мой бог оказался лжецом. — Когда это он успел? — Только что. Ханамаки смеётся, падает на Матсукаву. Он обнимает так крепко, что хочется быть заключенным в него — увековеченным — в нём. Матсукава проводит рукой по грубой ткани пальто, по рукаву, касается пальцев Ханамаки на своем плече. — Пойдем пить вино, — напоминает Ханамаки. С трудом отпускают друг друга, снова идут вперед — что им чужие взгляды, что им эти прохожие — смотрят и оборачиваются на них; хочется всех об асфальт — и с приписанной грацией. — Красное полусладкое, — уже в баре заказывает Ханамаки. — Полусухое, — Матсукава стучит пальцами по столу, достает сигареты, — будешь? Ханамаки кивает, тянется за одной. Закуривают. Оба пускают друг в друга дым. Позже приносят вино. — Во сколько? — С утра, — Матсукава вспоминает цифры на листе расписания: всё смешалось. И снова укол ощутимого унижения — по линии вен, по запястью — в месте, где надо резать. Матсукава приехал сюда молиться — не богу, а Ханамаки; вернее и проще: молить его о любви. Но любовь не вымаливают, словно прощение. — Я в туалет, — отпрашивается Ханамаки. Он возвращается ощутимо потрепанный, с мокрой челкой, открывающей лоб. — Ты в порядке? — Что-то мне душно стало, умылся. Теперь лучше. — Можем уйти, если хочешь. — Нет, порядок. — Могу уйти, если хочешь, — исправляется Матсукава. — Нет, господи. И прости меня. — За то, что отсасывал без помады? — И за это тоже, — смеётся, — чёрт. Допивают вино молча. Уже на выходе Ханамаки спрашивает: — Вернешься сюда после сессии? — Вряд ли, — прикидывает Матсукава, — если и вернусь в Токио, больше не ради тебя. Прости. — За то, что нажаловался на отсутствие помады? — И платья. Смеются. Ханамаки ловит такси. — Удобно, что мы по соседству, — он улыбается. — Я не домой, Макки. Мне нужно… нужно остаться с собой немного. — Ты не пропустишь свой поезд? — Не страшно, однажды такое случалось. — М-м? — Когда ты бил посуду, а я ждал тебя перед дверью. Он больше не улыбается. Шмыгает носом, тянет шапку так низко, будто хочет в ней спрятаться. Такси сигналит им, ждёт. — Ладно, я поеду. Слушай, можешь зайти по пути, покурим и… — Я не хочу возвращаться в те стены, Макки. Ханамаки открывает дверь машины, чуть выпячивает подбородок. — Давай, — выдавливает улыбку. Проходится пальцами по щеке Матсукавы, большим задевает губу. Он дрожит; Матсукава хватает его ладонь, целует пальцы. — Макки, — это вместо всего. Ханамаки убирает руку, смотрит потерянно. Хочет что-то сказать, но кусает губу. Кивает, садится — авто увозит его. Матсукава надевает шапку и тянется к телефону в кармане куртки. — Ты еще там? Слушай, да… В твоей машине найдется место? На последнюю ночь. Тендо приезжает сразу. С предварительно опущенным сидением для Матсукавы и сигаретами в бардачке. — Снова со мной останешься? — А как же, — Тендо затягивается, — куда делся твой Ханамаки? — Мой Ханамаки поехал к себе, — Матсукава закрывает глаза. — Вы с ним хорошо знакомы? — Как с тобой. — Это как? — Как тот вечер в машине. — М-м. Позже Тендо увозит его в сторону своего дома, предлагает: — Хочешь, поднимемся. Сегодня у меня никого. — В машине больше романтики, — Матсукава зевает, — если ты не против. — Я не против, чтобы больше романтики, — глухая усмешка. Тендо бросает пустую пачку в бардачок, Матсукава смотрит на глянцевую бумагу презервативов, спортивный бинт — ярко-розовый — и толстую связку ключей. Еще очень много чеков. — Чёрт, надо Куроо попросить завезти сюда рюкзак, пока не поздно, — Матсукава вспоминает про билет и достает телефон, набирает сообщение. — Ты меня и до вокзала подбросишь? — У-у, не смотри так, не умею тебе отказывать. Сон приходит внезапно, Матсукава не помнит, что видел последним: часы на запястье Тендо или его колени. Просыпается от вибрации с болью в спине — и солнцем, слепящим глаза.

«violets are red» «roses are blue»

«Привет»

«люблю»

Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.