Часть 1
27 мая 2018 г., 00:42
Жарко. Ужасно жарко. Вокруг все полыхает, и он не может даже вдохнуть, задыхаясь от недостатка кислорода. Справа, слева, вверху, внизу… Везде! Кругом огонь, так жарко, что кажется, что он, будто свеча, плавится и превращается в воск. Николай неверяще смотрит на свои руки и не понимает, почему они до сих пор не обуглились, съедаемые обжигающими языками пламени. Он давно привык к странным снам, рисующим до безумия реалистичные картины перед его глазами, привык чувствовать себя на грани сумасшествия, не различая реальность и воображение, привык ко всем ужасному, но это… Это уже слишком. Все что может Николай — это опуститься на полыхающий пол и обессиленно сжать непослушные волосы пальцами, прикрывая глаза и видя перед глазами яркие всполохи.
Он просыпается, судорожно хватая ртом воздух, пытаясь вздохнуть, беспомощно сминает в бледных пальцах несвежую простынь, и испуганно смотрит в темноту комнаты, приходя в себя. Гоголь подскакивает на кровати, оттягивая ворот ночной сорочки, но до сих пор чувствует жар пожара из сна, будто наяву, будто вот-вот его руки коснется язык пламени, поджигая деревянную мебель вокруг. Николай мотает головой, хватаясь пальцами за волосы, всеми силами пытаясь выкинуть жуткий систематический сон, но ничего не получается. Перед глазами возникают знакомые карие глаза, и Николай завороженно протягивает руку, зачерпывая пустоту. Постепенно он успокаивается, оставляя позади страшный сон.
Приходит ночной холод, и Гоголь опускается на смятые простыни и не слишком удобную подушку, кутаясь в одеяло. Закрыть глаза он так и не решается, продолжая бездумно разглядывать темный потолок немигающим взглядом, прокручивая в голове все произошедшие события последней недели, раз за разом содрогаясь и смаргивая жгучие слезы. ОН раздосадованно трет глаза руками и все же прикрывает их, переворачиваясь на бок. Сейчас глубокая ночь, уже сегодня днем его ждет важный разговор с Александром Христофоровичем, который до сих пор после — эта мысль все еще осколком впивается в сердце Гоголя, вызывая внутреннее кровоизлияние, которое он не в силах остановить, которое он даже не пытается остановить — не доверяет ему. Николай Васильевич сам-то себе несильно доверяет, винить Бинха было бы глупо.
Холодно. Деревянные ставни не удерживают разъяренного ветра, и Гоголь кутается сильнее, прислушиваясь к вою за окном, вдруг вздрагивая от едва различимого скрипа за дверьми. Он мгновенно распахивает глаза, испуганно косясь на дверь. В том, что в деревне немало тех, кто жаждет его смерти, сомневаться не приходится. Для него до сих пор остается загадкой, почему Александр Христофорович продырявил голову Ганны, спасая надоедливого писаря. Может быть, если только на миг допустить эту мысль… Может быть, Бинх все же верит в его способности хоть немного?
Шаги за дверью осторожные, и Николай Васильевич отбрасывает посторонние мысли на задний план, бесшумно поднимаясь с кровати и ступая по полу, опасливо обходит скрипучие доски, подходя к двери и замирая.
Кто-то аккуратно толкает деревянную поверхность, но та не поддается, сдерживаемая не сильно надежным замком. Гоголь чувствует, как внутри все холодеет. Он безоружен и беззащитен перед любым врагом, при должном усилии его может убить даже простая крестьянка, тихо прокравшись в его комнату ночью и задушив подушкой, или как сейчас, думая, что остается незамеченной, зашуметь связкой ключей. Николай Васильевич не дышит, зная, что, когда дверь отворится, он сможет, притаившись за ней, нанести удар ночному визитеру со спины. Дверь и впрямь очень скоро подается, едва не задевая замершего писаря, и Николай жадно следит за тем, как в комнату осторожно входит человек, тяжелым шагом опуская сапоги на прогнившие доски.
Без промедления Гоголь хватает рядом стоящую кочергу, занося руку для удара, прикидывая, что шансов выжить у него не так уж и много, и замирает, чувствуя, как сердце пропускает удар и, кажется, вовсе останавливается. Кусок железа выскальзывает из вдруг ослабших пальцев, спустя мгновение грозя достичь пола, разбудив весь дом, однако кочерга оказывается ловко перехвачена властной рукой, а Николай так и продолжает испуганно смотреть на эти пальцы, обхватившие железо, на этот перстень, вдоль и поперек изученный самим Гоголем. Писарь знает, что сейчас бледнее полотна, знает, что стоило бы поднять взгляд и убедиться в том, что это красное пальто принадлежит кому-то совершенно другому, что этот перстень лишь подделка, стоило бы… Но он не в силах…
Николай может лишь вздрогнуть, продолжая буравить взглядом пальцы, когда кочерга оказывается вновь у стены. По-хорошему, Гоголю все же стоило бы поднять взгляд и понять, что этого просто не может быть, что кто-то жестоко шутит над его измученными, оголенными нервами. Но как можно сомневаться в действительности, в истинности личности, когда эти самые пальцы касаются его щеки, вынуждая поднять загнанный взгляд бездонных глаз, встречаясь с родным ореховым оттенком. Невозможно… Быть не может!
— Николай Васильевич, — тихий шепот, и мурашки по коже от знакомого тембра.
Гоголь прикрывает глаза, не в силах больше этого выдержать. Он впивается в ладонь ногтями, чувствуя отрезвляющую боль и все еще не просыпаясь. Николай удивленно переводит взгляд с манящих губ на знакомые, нет-нет, родные, любимые, желанные, почти забытые черты лица, и в тон Гуро шепчет:
— Яков Петрович? — это звучит жалко и вопросительно, вызывая у высшего следователя ухмылку. Николай чувствует забытое чувство стыда за каждое свое слово и неуклюжее движение, вызывающее у Гуро снисходительные вздохи. И… Это так привычно, так правильно, что Гоголь не понимает, как смог прожить без этого адову неделю. — Как вы? Что произошло там…
Голос дрожит, он сбивается, чуть ли не заикается, пока на его губы не опускается указательный палец, тот самый, с перстнем. Яков Петрович успокаивающе зарывается в его волосы рукой, осторожно поглаживая, а затем собирая в кулак и властно оттягивая, заставляя Гоголя запрокинуть голову. Да, именно так, как он всегда и любил. Полностью подчиняя, не на миг не позволяя опомниться и возразить. Николай сжимает зубы, приваливаясь к стене, чувствуя на своей шее горячий язык. Вечный контраст. Огонь и лед. Холод и тепло. Уверенность и извечная боязнь.
Однако думать об этом некогда, куда важнее сейчас то, что писарь опускает руки на плечи, затянутые в ткань красного пальто, в поисках опоры. Ноги так безжалостно подгибаются, и не спасает даже стена. Николай скулит, когда Гуро прикусывает чувствительную кожу, тут же зализывая место укуса, уделяя внимание каждой отметине от зубов. Далее язык, оставляя мокрую дорожку, которая будто бы прожигает до самых костей, скользит вверх к подбородку. Хватка на волосах чуть ослабевает, и Гоголь позволяет себе опустить голову, заглядывая в потемневшие глаза и чувствуя на губах горячее дыхание. В следующий момент он обнаруживает себя прижатым к стене. Тонкие запястья по обе стороны от своей головы так легко прижаты властными руками, что Николай слишком привычно чувствует себя беспомощно в его руках, в полной и безраздельной власти. Он стыдливо прикрывает глаза, ощущая на щеках горячий румянец, и поддается вперёд, опасливо касаясь обжигающих губ. Как может этот человек сгореть в пожаре, когда он сам огонь? Не может… Не может, поэтому стоит сейчас здесь. Яков Петрович также не может позволить Николаю просто коснуться его губ, языком раскрывая сухие губы писаря, и не терпит никаких возражений, впрочем, Гоголь и не пытается возражать, призывно открывая рот и позволяя языку Гуро скользнуть внутрь, сплетаясь с его собственным.
Неделя… Неделя дольше вечности. Николай так голоден, так ненасытен, не в силах восполнить долгую пустоту. Безумно хочется обхватить крепкую шею, прижать к себе еще ближе, сокращая расстояние между ними до миллиметров, но запястья слишком крепко сжаты сильными руками, поэтому писарь лишь неловко тянется вперед, неосторожно сталкиваясь зубами в страстном поцелуе, не обращая внимание ни на что, кроме юркого языка, изучающего его рот. Даже в холодную ночь становится жарко, огонь Гуро перекидывается на него, и Николай чувствует, как его руки отпускают. Он слишком ожидаемо вздрагивает, когда горячие пальцы, задирая ночную сорочку, скользят по холодной коже бедра. Пальцы Гоголя судорожно впиваются в непокорные пуговицы, которые он всем естеством продолжает ненавидеть, и Яков Петрович покорно позволяет ему расправиться со сложной для дрожащих пальцев преградой. Николай чувствует прикосновение к своему животу и судорожно выдыхает, скидывая с плеч мешающую ткань, совершенно не заботясь о состоянии пальто. Гуро сейчас тоже не до этого, он тянет на себя молодого человека, отрывая того от стены, и подводит к кровати, опуская на все еще смятые простыни.
Гоголь чувствует под собой опору и благодарно опускается на кажущуюся такой мягкой сейчас поверхность, теперь дрожащие ноги точно не подведут. Николай отодвигается, позволяя Якову Петровичу опуститься рядом, ловя губами его губы и вновь сплетаясь языками в каком-то безумном танце. В их безумии. Им не нужны сейчас слова, только постоянные прикосновения, знать, что все это не пропадет в следующий миг, и Гоголь, будто бы опасаясь этого самого мига, хватается за плечи Гуро, сжимая в пальцах белоснежную ткань рубашки, притягивая к себе. Следователь, о Боже в кои-то веки, подчиняется ему, придвигаясь ближе и властно разводя худощавые ноги Гоголя в стороны. Легкие жжет от недостатка кислорода, в паху закручивается болезненный клубок возбуждения, и Николай разрывает поцелуй, получая напоследок нетерпеливый укус, запрокидывает голову, выгибаясь и наблюдая из-под полуопущенных ресниц, как Яков Петрович располагается меж его бедер.
Рубашка, так и не снятая писарем, в мгновение ока оказывается на полу, сильные пальцы ненавязчиво, но вполне однозначно, скользят от щиколотки вверх, задирая ночную сорочку, переходя на внутреннюю часть бедра. Николая ведет уже только от этого, на периферии сознания возникает знакомое удовольствие, и он, прикрыв глаза разводит ноги шире, думая, что сегодня можно позволить себе немного больше. Он почти уверен в том, что Гуро ухмыляется, невесомо целуя его ключицу. Он точно знает, что Гуро издевается, обхватывая его возбуждение горячими пальцами и скользя по всей длине. Гоголь прикрывает рот, прикусывая ладонь, чтобы не закричать, и тут же оказывается перевернут на живот с заведенной назад рукой.
— Не сметь, — горячий шепот опаляет ухо, в то время, когда язык скользит вдоль ушной раковины, а зубы коварно смыкаются на мочке, вырывая первый тихий стон. Яков Петрович определенно доволен проделанной работой, впрочем, продолжая удерживать руку Гоголя в стальном захвате.
Николай нетерпеливо подается вперед, потираясь возбужденным естеством о простыни, тут же чувствуя, как пальцы следователя предупреждающе сжимаются на его ягодицах. Но Гоголю мало, ничтожно мало. Потому, он провокационно подается назад, ища желанного прикосновения, а потом вперед, проходясь членом про простыням, издавая тихий всхлип. Яков Петрович точно не сама сдержанность, о, нет… Он факел, загорающийся в мгновение ока, и Николай точно знает на какие рычаги стоит надавить, чтобы пальцы Гуро поскорее принялись расправляться с собственными штанами.
Следователь отпускает руку Николая Васильевича, и тот сгибает затекшую конечность в локте, устраивая на ней голову, второй рукой упираясь в кровать и не теряя равновесия. Писарь приоткрывает рот, облизывая пересохшие губы, ощущая, как юркие пальцы скользят по ложбинке меж ягодиц. Гоголь прикусывает большой палец руки, когда Яков Петрович толкается в него, проникая почти до конца, он сдавленно мычит, зная, что Гуро слишком нравится чувствовать под своими пальцами дрожащее сначала от боли, а потом от немыслимого удовольствия, тело, успокаивающе проходиться пальцами по бледным выпирающим позвонкам, надавливая перстнем, и чувствовать, как расслабляется под ним покорный Николай. Рано или поздно, смущенный писарь сам подастся навстречу, превозмогая поутихшую боль. В конце концов, им обоим слишком нравится это безумие. Безумие на грани боли и удовольствия. Так было всегда, сначала и до конца.
Гуро толкается, не слыша болезненных всхлипов, чувствует, как Гоголь, полностью расслабившись, поддается чуть назад, насаживаясь глубже, и поощрительно гладит его по худой, безумно худой, спине. Николай Васильевич дрожит от контраста горячих пальцев следователя и холода его перстня, задыхается, когда Яков Петрович входит до конца, наполняя до краев и тут же начиная двигаться. Ему так нравится: знать, что Гоголю немного больно, и он продолжает раз за разом резко толкаться, прислушиваясь к коротким шумным выдохам, не потому, что Гуро с садистским удовольствием хочет причинить хрупкому телу боль, а потому, что Николай с мазохистским безумием жаждет ее почувствовать. Он выгибается не хуже кошки, протяжно стонет, всегда забывая про стыд в такие моменты. Они всегда отлично умеют притвориться, что этой ночью никто из них не сгорал в собственном безумии.
Яков Петрович толкается так, как хочется ему, прекрасно зная, что именно так жаждет и сам Николай, возбужденно кусающий свои губы. Гуро не останавливает его, когда писарь нетерпеливо начинает тереться возбуждением о грубую ткань, он лишь молча наблюдает, как двигается бледная спина, изгибаясь в пояснице. Толчки резкие, грубые, безумные. И Николай Васильевич также безумно стонет, цепляясь пальцами за простынь, понимает, что это слишком громко для ночной тишины, прикусывая ладонь до отметин на коже, и чувствует, как Гуро толкается слишком резко в отместку Гоголю. Он ненавидит, когда писарь сдерживает стоны, ему плевать на мнение людей, а Николай… Николай чувствует себя под защитой, когда в его поле зрения красное пальто. Он стонет громче специально для следователя, остервенело потираясь естеством о простынь. Гоголь вскрикивает, ощущая, как его волосы, грубо схватив в кулак, тянут на себя, вынуждая подняться. Руки Гуро обнимают его поперек груди, а пальцы скользят к члену, обхватывая головку и резко скользя вниз.
— Яков Петрович! — шепотом кричит Николай, открывая рот в безмолвном крике. Он прижимается к телу позади себя ближе, хотя кажется, что это уже невозможно, чувствуя, как толчки становятся резче. На позволение следователя кончить сегодня плевать до безумия, поэтому он самостоятельно толкается в кольцо пальцев, чувствуя резкое движение и укус в загривок. Гоголь протяжно стонет. Громко. До безумия громко и изливается, обессиленно падая без поддержки на простыни.
Николай улыбается. В мыслях пусто, приятно пусто и хочется привычно обнять на прощание желанное тело. Наверное, в мыслях все же слишком пусто, а Николай все же слишком глуп для такой должности. Он осторожно приподнимается, разворачиваясь, и тянется за поцелуем, прикрывая в безумном умиротворении глаза. Наверное, это безумие все же уже слишком. У всего есть грань, своя черта и дозволенность. У всего есть своя цена. За безумие надо платить. Платить испуганно округлившимися глазами из-за до боли знакомого и абсолютно чужого смеха. Гоголь отскакивает на кровати, прикрываясь сползшим одеялом, и панически смотрит на обнаженную ночную гостью.
— Оксана?! — голос ожидаемо предательски дрожит, смешиваясь с гневом.
— Так вот, как ты любишь. Что же ты сразу не сказал, дорогой, — девушка улыбается своими полными губами, грациозно опускаясь на смятые простыни с явным намерением приблизиться, но Николай, согнав оцепенение, подскакивает с кровати, игнорируя соскользнувшее одеяло. — Куда же ты? Тебе что, не понравилось?
Удар. И Николай Васильевич ощущает жгучую боль на костяшках пальцев, игнорируя хлынувшую кровь.
В комнате пусто. Наконец привычно, до безумия пусто. Осколки разбитого зеркала усеяли холодный в ночи деревянный пол, который уж лучше бы в начале этой ночи загорелся пламенем. Гоголь хватает осколок и смотрит на себя в разбитое стекло, намеренно царапаясь об острые края, чувствуя тупую отрезвляющую боль, разглядывая в отражении яркие отметины на своих ключицах, шее. Не его отметины.
Больно.
Кровь заливает стекло, и писарь уже не видит четко свое отражение, размазывая по осколку алую жидкость. Руки жжет и по-хорошему стоило бы перевязать их тканью, останавливая кровотечение.
Больно до безумия.
До его собственного безумия, на краю которого он балансирует, готовый упасть в пропасть.
Больно…
Но что физическая боль по сравнению с той болью, что впивается ножами в каждую клетку тела изнутри.
По-хорошему надо бы остановить кровь. По-хорошему надо бы вынуть из сердца все осколки.