«Главное — заставлять людей смеяться. И тогда им не особенно бросится в глаза мое пребывание вне того, что они называют жизнью».
Дазаю Осаму двадцать один год, он красив, статен и учтив, и за его плечами — одна попытка отравления и испорченные отношения с семьей. Весьма успешно притворяется нормальным, поступает в Токио, в университет Тэйкоку, на факультет французской филологии; но вовсе не от великой любви к французскому языку, а оттого, что это единственный факультет, на который принимают без экзаменов. Он знает, что умен, он знает, что с любыми экзаменами справился бы, вот только... Осаму не видит смысла. Ни в чем в этом мире, который кажется ему непонятным, странным, хаотичным и словно ненастоящим. Все люди одинаковы, словно отлитые на одном чертовом божественном заводе оловянные солдатики, все люди скучны, неинтересны Дазаю, ведь он точно чувствует, знает, видит все то, чем является человек напротив. Видит, но не понимает. Точно так же он видит насквозь Хорики Масао, молодого человека, совершенно случайно встреченного в парке, который сперва невозмутимо исправляет картину юного студента на собственный лад, а после, разговорившись, сперва попросив одолжить денег, приглашает выпить. «Я угощаю». Осаму робко улыбается, соглашается, опуская взгляд, дабы его собеседник не видел мрачной насмешки в карих глазах. Очередной оловянный солдатик, подобный тем, которых Дазай так ненавидел в детстве, отламывая каждому какую-то часть, дабы они хоть как-то отличались. Вот только самым переломанным всегда был сам Осаму.***
На улице, как писатель может видеть через маленькое окошко, стихия разбушевалась: сильный ветер и серые тучи, летящие листья и безжалостно оборванные соцветия. Мелкими каплями о стекло, начинается дождь, слышен глас грома, приглушенный этой утомляющей музыкой, призванной расслабить посетителей, дабы те не замечали, как одну за другой, опустошают рюмки и бокалы. Осаму думает лишь о том, что как же жалко: столь сильный ветер оборвет нежные цветки фруктовых деревьев, разбросав по округе, устилая землю ярким ковром. Ливень прибьет их к земле, уничтожив окончательно, а после их растопчет хаотичный танец человеческих гэта. Вместе с мелодичным звоном, дверь открывается в бар, заходят новые посетители, которых Хорики приветствует весело и громко, передавая принесенные вошедшими бутылки вина Рицуко, обмениваясь с каждым парой слов. Осаму сидит молча, уставившись на свои руки, разглядывая длинные пальцы как самое интересное в этом мире, даже не оборачиваясь к незнакомцам. Слышит имена, не обращая внимания на их обладателей: Кобаяши-сан, Дан Кадзуо-сан — последний даже здоровается с юношей, похлопав того по плечу, приятно улыбаясь. Дазай отвечает зеркально, так, как принято в этом обществе, так, как людям будет понятней. Так, как будет правильней вести себя. Мило улыбается и даже, кажется, смеется над чужой шуткой, остроумно комментируя. Замолкая вновь, стараясь не слушать чужой смех. Душно. — Что, опять, Хорики? — всю эту какофонию звуков, голосов, музыки, прерывает немного усталый, приятный голос. — Накахара... — Опять облапошиваешь новичка? — не дает себя перебить молодой человек, чей голос приобретает нотки недовольства. — Ой, ну прекрати, — произносит нараспев, маскируя свое раздражение Масао, отходя к пришедшим, сразу вливаясь в разговор. И вновь слышен смех. Облапошивать новичка?.. Это же он его, Осаму, имел ввиду? Надо же, как неожиданно то, что кто-то сказал об этом столь прямо. Дазай, что едва ли не слился со стойкой к этому моменту, выпрямляется, куда больше вникая в происходящее за его спиной, прислушиваясь. Что это за человек? Разум хватается за последнюю из услышанных фамилий, словно за соломинку. Накахара... Накахара Чуя, не так ли? Не может быть, и он здесь? Осаму читал его произведения, даже не так: с нетерпением ждал его публикаций, поистине восхищаясь талантом автора и смыслом, заложенным в каждом слове, строке... Этот человек умел подбирать слова для выражения своей внутренней боли и вызывал искреннее... восхищение. Дазай хотел было обернуться, чтобы посмотреть на поэта, рисуя в голове самые разные, невозможные образы, но в следующий миг на соседний стул, где ранее сидел Хорики, легко сел невысокий юноша в шляпе, кинув на студента краткий, острый взгляд голубых глаз. Студента прошибает это, словно стальным кинжалом в грудь, меж самых ребер, и на секунду все внутри замирает от леденящего ужаса и шока: ему впервые кажется, на столько сильно кажется, что человек видит его всего, полностью, насквозь, отбросив все маски и притворство. Дазаю хочется скрыться от этого взгляда, спрятаться под барную стойку, провалиться сквозь землю, лишь бы не чувствовать себя так, словно рыжеволосый студент напротив, его ровесник, кажется, видит перед собой не человека, а темное, переломанное, изувеченное, неполноценное чудовище. Но Накахара лишь от чего-то довольно хмыкает, усмехаясь: — Слушай, парень, я позабочусь о тебе: Этот Хорики, полнейший кретин, — Чуя кладет свою шляпу рядом, легким движением поправляя вьющиеся волосы, невозмутимо касаясь бутылки с саке, которое ранее заказал Хорики, изучая этикетку. Хмурясь, брезгливо убирая руку и обращаясь к хозяйке бара, о чем-то прося ее. Кажется о том, чтобы убрала эту богомерзкую водицу и принесла что-то другое. Точно Осаму ничего не слышит, лишь продолжая завороженно наблюдать за каждым движением поэта, анализируя и не понимая: ему лишь показалось, привиделось? Накахара ничего не понял, не заметил, как и все остальные? Иначе, почему же он ведет себя так... обыкновенно, невозмутимо, обычно. Нет, не обыкновенно. Человек рядом с ним на столько честен, что Дазай, привыкший распознавать в каждом человеческом жесте и слове — фальшь, чувствует себя несколько растерянным. — Вот, это намного лучше, советую, — произносит рыжеволосый, придирчиво рассматривая бутыль сакэ, поставив перед студентом, — если пить, то что-то качественное, а не то, чем тебя хотел напоить этот кретин. Если он перед этим одолжил у тебя денег, то можешь забыть о долге. Всё равно не вернет, — юноша морщится в отвращении. Дазай встречал людей, что так же легко видят чужие пороки и фальшь, но того, кто высказывал бы свои мысли на этот счет столь открыто, встретил впервые. Он, кто всегда мог поддержать разговор, кто тщательно воспитывал это в себе, кто старательно пытался быть обычным в чужих глазах, сейчас не мог выдавить и слова, словно рыба, завороженно, немного растерянно смотря то на Накахару, то на столешницу, то на нетронутый саке. Ему кажется, что вымолви он хоть слово, хоть единый звук, его непричастность к этому миру, чуждость, раскроется и это видят все посетители бара. — Ах кстати, забыл представиться: Накахара Чуя, — все так же легко и чуть насмешливо, — а ты... Молчать дальше не получится. Осаму выдыхает, словно перед прыжком со скалы в ледяную воду, и, решая продолжать играть свою роль до последнего, кротко улыбается уголками губ: — Дазай Осаму. Я читал ваши стихотворения, они... потрясающие, — юноша все продолжает восхвалять талант поэта, а сам Накахара-сан, довольно усмехаясь и жмурясь, как кот, пригревшийся на солнце, слушал, порой отвечая и сам задавая вопросы по поводу творчества писателя. Все шло хорошо. А потом Накахаре Чуе принесли выпить.***
— Накахара-сан, а какой у тебя любимый цветок? Чуя чуть хмурится, покосившись на сидящего рядом, на ступенях, Дазая, лишь на пару секунд, словно пытаясь разглядеть мотив, причину, его мысли. И с чего вдруг он решил задать этот вопрос? После отводит взгляд, смотря на звездное небо, глубоко вдыхая влажный после дождя, ночной воздух. Мелкие, редкие капли еще падают с небес на бренную землю, но небо уже практически чистое, яркое, словно самый дорогой синий бархат. Поэт не торопится отвечать, хотя, кажется, сразу знал, что скажет. Закуривает. И только потом, выдохнув сизый дым, что завитками вьется, растворяется в лунном свете, произносит: — Красная камелия, — тихо, немного хрипло, на выдохе. Осаму улыбается — едва заметно, нечитаемо, чуть склонив голову, скрывая улыбку во тьме. Другого и не стоило ожидать. Красная камелия — благородство, скромное превосходство, стойкость и преданность. Красота, что выглядит холодной, словно искусственной, но все же таит в себе едва ощутимый, нежный аромат, данный ощутить лишь тем немногим, кто подойдет близко. Цветок, что так легко сломать, изорвать, ведь он не имеет шипов. Чистота и непорочность истинной, искренней любви. Несчастной."Ты — пламя в моем сердце."
— Дождь почти кончился, — глухо произносит Дазай. Накахара лишь фыркает, поморщившись, не понимая, на кой юноша озвучивает очевидное. Он вообще слишком многого в Осаму не понимал, или же понимал, но не до конца, но видел насквозь. С первого взгляда, с первого слова... Ночную тишину разбивают осколками выстрелы-хлопки, один за другим, и молодые люди завороженно смотрят на искры фейерверков, что затмевают собой звезды. В воздухе помимо озона чувствуется запах пороха и сигаретного дыма, и Дазай смотрит на Чую, освещенного этим ало-золотым заревом, смотрит на вьющиеся рыжие волосы, что сейчас, освещенные огненными искрами, кажутся чем-то эфемерным, ненастоящим. Как и сам Накахара. Золотые искры медленно падают вниз, угасая, и поэт оборачивается, с легкой, отчего-то печальной улыбкой смотря на Осаму. Все это настолько красиво, что кажется Дазаю н е р е а л ь н ы м.