Часть 1
3 июня 2018 г., 01:24
— Я не знаю, что происходит.
Его голос дрожал, его руки — бледные, синеватые, со вспухшими черными венами, длинными когтями — ходили ходуном; его глаза слезились — ни радужки, ни белка, сплошная — такая знакомая, как отражение в зеркале — глухая, густая, иссиня-черная темнота ночного озера. Он был так напуган. Я был так… заворожен.
Его когти были точь-в-точь как мои. Его глаза были черными, как мои. Он был бледен, как я. Он был теперь навечно несчастен, как я. Но я теперь был не один, и чувство искрящегося ликования и пенистой ласковой нежности в моей душе уже ничем было не загасить.
Он протянул ко мне руку и устало прислонился к моему плечу.
— Ничего страшного, мой мальчик, — говорю я, поглаживая его по спине. — Мы в аду. Это даже приятно. Скоро вы поймете.
Он был очаровательно несведущ, чрезвычайно трогательно напуган: конечно, я положил его в свою кровать, конечно, я позволил ему рассмотреть мои глаза с красным отблеском (я знал, что они красивы, когда я такой), и задать все вопросы, которые придут в его кипящую от мыслей голову. Я гладил его по ладони, пользуясь своим стандартным положением ментора, но теперь не скрываясь: я был безобразен, он был безобразен, вместе мы были прекрасны.
— Почему ваши глаза такие? — спросил он, глядя в мои глаза без стеснения, с любопытством.
Удивительная штука: глаза без радужки и зрачка, такие как наши, и я в первое время не мог считать полноценными; мне не стоило никакого труда пялиться в чужие такие глаза ни разу, когда я встречал Высших Темных — таких, как я и он. Хоть я встречал таких лишь дважды в жизни. Вывод был один: такие глаза за глаза не считаются.
Он смотрел на меня загипнотизировано — мышь, увидевшая орла. Я достал из кармана жилета часы на цепочке, в крышку которых было встроено круглое зеркало, открыл их и позволил ему любоваться на себя целую минуту. Я думал о том, что он красив; куда красивее меня — я выгляжу давно мертвым, он выглядит… потусторонним. Такой свежий.
Гоголь смотрел на себя в зеркало в молчании, открыв рот в немом крике. Бледные пальцы с почерневшими пластинками заостренных ногтей методично касались каждой выпуклой прожилки на синеватом лице, лезли в глаза, оттягивали нижние, верхние веки («Пытается увидеть белки», — догадался я). Наконец, он ожидаемо завыл, тихо, почти беззвучно, вцепившись когтями в волосы, раскачиваясь из стороны в сторону, как сумасшедший. Я наблюдал со стороны. Все это было мне давно знакомо.
— Найдите мне врача, Яков Петрович, нездоров я, видите? Не потакайте… я болен, и болею уже давно, да только боялся, что навсегда меня в больницу упекут, вот и не обращался. А сейчас мне уже не страшно, что на всю жизнь в больнице, лишь бы не видеть этого всего… Господи боже, нехорошо…
Я ринулся к нему сразу, как понял, что он собирается сказать, но было поздно — он скорчился, завыл, как зверь, которого жгут каленым железом, и взмолился сильнее прежнего.
— Тише, тише, весь двор перебудишь, — сказал я ему, закрывая ладонью его раскрытый в болезненном крике рот. Он закусил мои пальцы, и это здорово меня позабавило; если бы только ему пришло в голову так кусать меня днем, уж я бы не оставил это без внимания. — Не упоминай имя всуе, глупый ребенок, — прошептал я ему на ухо, когда он затих. — Хотя бы до рассвета придержи язык.
— В кого верить теперь, Яков Петрович, если не в…? — спросил он хриплым голосом.
— В меня верьте, если так нужно. Можете мне молиться, я вам разрешаю, — усмехнулся я. — На первое время… пока не разберетесь. Вы Темный, Николай Васильевич, — сказал я, вытирая мокрые пальцы платком (нежнейший светло-лиловый шелк, в цвет самого раннего рассвета, мои витиеватые инициалы). — И очень сильный.
Я обернул два пальца этой тканью и вытер его синие губы. Если бы он мог покраснеть, он бы покраснел, но теперь мы оба были скорее мертвы, чем живы.
— Что это все значит?
— Значит, что вы приспешник Сатаны, если кратко, — деловито ответил я, комкая платок. — Вы Демон, Николай Васильевич, причем Демон с рождения, как я посмотрю… Вы не портитесь, с позволения сказать. Мы, смертные демоны, живем сотни лет… Но такие как вы вы живут несравнимо дольше. Кто-то мог бы посчитать этот срок вечностью. Целая вечность для развлечений, Николай Васильевич.
Я улыбнулся ему.
— У вас клыки, — пробормотал он.
— Да, как и у вас, если вы не рассмотрели. Целая вечность для развлечений, — продолжил я. — Лет через двадцать — или раньше, при наличии несчастной любви, — вашими любимыми игрушками станут мыло, веревка, высокие мосты, глубокие реки, пятидесятипроцентный уксус, серная кислота, ножи, пилы и прочие забавные вещи. Хочу вас предостеречь, Николай Васильевич — то, что мертво, умереть не может. Я пытался.
Он смотрел на меня, ошарашенный, в синем свете расступающейся ночи — дивно болезненный. Я встал и быстро добрался до письменного стола, где лежало незаконченное мною письмо (милый явился как раз в разгар моего рабочего времени — в три пополуночи). Из груды бумаг я выудил прелестный острый перочинный ножичек, принесенный пару дней назад Ганной.
Я вернулся в кровать и продемонстрировал ему фокус: ножик охотно впился в бледную кожу запястья, утонул глубоко и поплыл вдоль черных вспухших вен. Николай издал странный выдох и попятился на кровати. Я улыбнулся ему опять.
— Ничего, видите, — я развел в стороны кожу на запястье — мелькнули мышцы, давно почерневшая и свернувшаяся кровь, кость. — Выпьете кислоты — максимум получите несварение желудка. Броситесь с моста… ну, когда вас вытащат, вы можете до смерти напугать патологоанатома. Двести лет назад он стал первым, кого я убил… нечаянно. Оказалось, слабое сердце. Бедный парень.
— Двести лет назад? — повторил Гоголь. — А сколько же вам тогда?
— Всего-навсего… около тысячи, я полагаю. Плюс-минус сотня. Я хорошо помню события последних пятисот лет, остальное расплывчато. Память не бесконечна, мой мальчик.
Я унес нож обратно. Гоголь сидел, притихший, на моей постели. Я не знал, почему он вызывает во мне такое мощное чувство нежности; я хотел его приласкать, как будто это было мое последнее желание перед казнью. Мне хотелось, чтобы я был первым, к кому он побежит за советом. Мне так хотелось быть для него самой верной тенью… меня тянуло к его невероятной силе. Я рассматривал его с жадностью, которую не питал даже к N, из-за которого я тогда и бросился с моста, и пил уксус, и купался в кислоте… Но N был обычным, N был живым, и смертным, и он умер — какая глупость — от воспаления легких.
— Западня, в которую вы попадаете, будучи бессмертным — это безумие обыденности. Я был коммивояжером, пилотом — разбивался дважды, если хотите знать, и утянул за собой еще около десятка несчастных, но что поделать… я был любовником герцогинь и одной королевы, походя разрушил одну империю, учинил от безделья государственный переворот, смущал институток — это мой самый страшный грех из всех. Я убивал людей за деньги, хотя деньги мне не нужны, а теперь вот я ищу преступников…
Я подобрался к нему поближе. Конечно, мальчика очень встревожила новость о том, что я убивал людей (но все же куда хуже было то, что я смущал институток).
— Все это не избавило меня от скуки. Вы поймете меня через пару десятков лет, Николай. Вы так юны, — подобравшись к нему совсем близко, я перестал себя контролировать. Даже сейчас от него пахло человеком. Даже ночью. — Сколько вам, двадцать, двадцать пять? Ничтожно мало. Вы ничего не знаете. Чудовищно невежественны.
Я зарылся носом в его волосы над ухом, невесомо коснулся губами его шеи; он задеревенел и вцепился пальцами в покрывало.
— Ваше незнание и незамутненность очаровательны, Николай Васильевич. Мне так хочется поделиться с вами своим знанием. Оно тяжело, мой милый. Мне хочется вашей легкости бытия, чтобы не просиживать ночи в одиночестве, думая о том, когда же меня, наконец, заберут из этого чертового мира… зачем я нужен… Я не хочу задаваться этим вопросом. Заберите этот вопрос у меня. Задайте его себе, и вы сойдете с ума на секунду. Потому что мы — ни вы, ни я, ни один человек в этом мире — не нужен ни для чего. Так что я предпочитаю проживать жизнь для себя и в удовольствии.
Я поцеловал его в губы, думая, что успокаиваю его. Это было ложью — я целовал его, потому что я хотел этого сильнее, чем смерти.
Когда он коснулся моего лица, пальцы его были уже чуть теплыми. За окном занимался слабый рассвет.
— Я знал, что вы такой… — шепнул Николай. Губы его стремительно краснели. — Неправильный. Такой же, как я. Что-то сломанное в вас есть. Я хочу это… исследовать.
И он коснулся своими губами угла моего рта. Под моей кожей запульсировало что-то давно забытое, горячее, сладкое.
— Вы мне все расскажете? — спросил он.
— В следующий раз, мой милый.
Вдалеке закричали первые петухи; Николай сонно привалился к моему плечу и задремал. Я уговаривал себя отнести его вниз, в его комнату, до тех пор, пока не проснулся двор. Так было бы лучше всего. Но тяжесть его потеплевшего тела была такой приятной, что я никак не мог заставить себя с ним расстаться.
Я отнес его вниз, когда во дворе уже расхаживала Ганна. Мне вновь нравилось быть опрометчивым (в этом был давно забытый пряный привкус риска, на котором стояло клеймо двухсотлетней давности). Я оставил его на постели, с безобразно грязными ногами, которые почему-то насмешили меня, и сидел с ним еще долгих двадцать минут. Рука его была такой теплой.
Мне малодушно хотелось сбросить с себя все свое бесконечное, бесполезное знание.
Я хотел утонуть в этой любви, потому что это был единственный доступный мне вид смерти.