Часть 1
13 июня 2018 г., 00:20
Землю покрывает тонкий слой первого снега, который в этом году выпал на удивление рано. Белые колючие снежинки кружатся в воздухе с самого утра, будто бы исполняя какой-то причудливый танец на фоне затянутого облаками, серого неба: монохромная феерия, запертая в одном единственном дне, покрытом для Ремуса тяжелым, липким туманом, оседающим на коже, проникающим под нее, разносящимся внутренней дрожью и сходящейся болезненной пульсацией где-то в груди. Пожалуй, такие ощущения напугали бы кого угодно, но только не его. Хотя бы потому, что он точно знает, как будет дальше: туман в голове уплотнится, сознание начнет меркнуть, а каждая мышца в теле стянется тугим узлом. По крайней мере, именно так всегда казалось Люпину.
Он знает, потому что испытывал такое уже не один десяток раз. Каждый раз, когда филигранное плетение тонких облаков окутывает серебристый свет полной луны, Зверь, живущий внутри, начинает скрестись своими острыми, как бритва, когтями, разрывая плоть и продираясь наружу. Темная тварь, так не похожая на волшебника, живущего с ней изо дня в день: если Ремус все еще умеет смеяться, то тварь — только скалиться; если он готов без раздумий отдать жизнь за тех, кто ему дорог, то тварь жаждет их отнимать, ощущая металлический привкус крови в своей пасти. Это не его выбор, но правила, по которым он вынужден жить.
В Визжащей хижине холодно, поэтому с каждым выдохом из приоткрытых губ вырываются клубы пара. Он такой же белесый, как утренний туман, и Люпин ловит себя на том, что тянется к пару пальцами, словно бы пытаясь поймать. Их кончики подрагивают, но он все еще борется с дрожью, постепенно охватывающей все тело. До восхода Луны есть еще пара часов, еще рано терять контроль, и пока он способен каждым сантиметром кожи ощущать тонкое, дырявое, колючее одеяло, накинутое на кровать, он будет сопротивляться.
Любопытно, думается вдруг Ремусу, а узнай кто-нибудь из родителей учеников, кем он является на самом деле, сколько бы времени понадобилось, чтобы Дамблдора завалили письмами с требованиями немедленно исключить оборотня из школы? И какими бы взглядами все смотрели на него до этого времени? Он готов поспорить, что все бы просто начали шарахаться, в ужасе пятясь назад.
Забавная вещь — страх. Она застилает глаза, и вот тот, кого ты, как тебе казалось, отлично знаешь, уже кажется чудовищем. А, может, на деле он и есть чудовище? Как в тех маггловских книжках сказок, которые ему в детстве читала мама. В них волки едят поросят и девочек, гуляющих по лесу, и каждый маггловский ребенок, конечно же, знает, что волков надо опасаться.
А вот Сириус его не боится. Сидит тут, на холодном, покрытом толстым слоем пыли, полу и болтает о всякой чепухе. Ремус готов поспорить, что большую часть баек, которые ему сбивчиво рассказывает друг, на поверку окажутся не более, чем выдумкой, но он за них благодарен. Благодарен, потому что знает, что Блэк рассказывает их не ради дурацкой бравады, а чтобы отвлечь. Отвлечь от того, насколько ломит все тело; отвлечь от пульсирующего небытия, постепенно поглощающего все существо; отвлечь от неминуемого приближения ночи, которая так и не отложится в памяти.
Будь здесь Сохатый, он бы непременно вторил, активно жестикулировал и носился по хижине, заставляя половицы скрипеть, но не обращая на это никакого внимания, ведь обличать свои слова в действия куда важнее. Вот только он сейчас с Лили, и винить его за это Люпин не может. В конечном итоге, он просто не посмел бы, зная, сколь яркое пламя вспыхивает где-то на дне глаз друга, когда речь заходит об Эванс. Наверное, настолько же яркое, насколько ярки солнечные зайчики, путающиеся в ее рыжих волосах.
Но, если быть честным, Ремусу вполне хватает Сириуса. Его голос заполняет пустоту, отражается от стен, скользит по всем поверхностям, кружится в воздухе, смешиваясь с едким дымом сигарет, и окутывает, как мантия-невидимка, вот только защищает она не от того, что снаружи, а от того, что творится внутри.
Интересно, вновь думается Лунатику, чье сознание ускользает все больше, он действительно не боится? И только пальцы тянутся вперед, чтобы дотронуться до плеча Блэка и заставить того обернуться, как тот делает это сам, задорно улыбается и вновь продолжает болтать.
Слова все менее значимы. Они сливаются в сплошной поток звуков, носятся вокруг, как снитч — не поймать. Но важно совершенно не это. Важно то, что внезапная вспышка благодарности, разлившаяся теплом где-то внутри, даже Зверя заставляет на мгновение перестать скрестись когтями по ребрам, которые болят уже, кажется, невыносимо.
Люпин вдруг решает, что ему совершенно не важно, если другие кинулись бы от него с криками, узнай они правду, ведь это не изменит того, что рядом будут те, кого он считает своими друзьями. Не важно, что завтра утром он едва ли сможет подняться с постели, ведь в этот момент будет не один. Не важно, что когда-нибудь он закончит Хогвартс и столкнется с другой, такой незнакомой ему, чужой, непонятной жизнью, в которой ему каждое мгновение придется делать выбор между желаниями и возможностями, которых, увы, не так уж много. И не важно, что Люпин понятия не имеет, что будет делать с этой самой странной и страшной жизнью, но он почти уверен, что знает, что с ней будут делать его друзья, и в сердце екает от осознания, что, кажется, за них он переживает чуть больше, чем за себя.
В конечном итоге, они не такие, как он, поэтому уж точно найдут свое место. Джеймс, кажется, уже нашел — рядом с рыжеволосой Эванс, на которую смотрит так, как его, Ремуса, отец смотрит на маму, и это здорово. От этого внутри, между ребер, появляется ощущение, будто бы проглотил воздушный шарик — становится так легко и радостно, и этому не смеет мешать даже постепенно восходящая на небе Луна.
Вот только этот шарик мгновенно «лопается», когда тварь внутри, злорадно скалясь, вытаскивает из самых темных глубин сознания мысль о том, что когда-нибудь и Сириус найдет себе кого-то, на кого будет смотреть подобным образом, а она… А она совершенно точно ответит ему взаимностью, ведь такому, как он не ответить невозможно.
Зверь внутри рычит, подпитываемый странными чувствами, от которых пальцы невольно сжимают покрывало, а сам Люпин зажмуривается. Ему кажется, что он чувствует смердящее дыхание темной твари, радующейся, что где-то там, между ребрами, глупое сердце заходится слишком быстрым ритмом, пронзаемой маленькими иголками ревности.
Секунда, другая. Ремус открывает глаза и замечает, что Бродяга внимательно смотрит на него, прямо в глаза. Он молчит, не спрашивает, но вопрос безмолвно блестит на дне червоточин зрачков. Вероятно, он должен звучать: «Эй, приятель, ты в порядке?», и вместо ответа Люпин просто кивает, потому что последние силы уходят на то, чтобы поймать такую важную в этот момент, такую яркую, такую значимую Мысль, от которой сердце пропускает удар, а затем заходится в еще более быстрых ударах.
Нет, он не имеет никакого права ревновать, потому что не хочет причинять Сириусу боль, а окажись он чуть ближе, перейди зыбкую грань разделяющую дружбу и… И что-то большее, чего сам Ремус совершенно не понимает, Блэку непременно будет больно. Он не маггловский ребенок, ему никогда не читали тех сказок, которые так хорошо выучил наизусть Люпин: волки — не те, с кем стоит связываться. Но ведь у них все еще будет дружба, верно? И она протянется бесконечно долго. И так не важно, что никто никогда не будет смотреть на него, на Ремуса, так, как его мать смотрит на отца по утрам, когда провожает его на работу в Министерство. Не важно хотя бы потому, что никто, кроме Сириуса Блэка, не заставит его сердце биться так же быстро. Никто не заставить Зверя внутри испуганно скулить. Не потому, что тварь боится кого-либо, а потому, что в такие моменты, как этот, когда Блэк вдруг обращается огромным черным псом и кладет голову на часто вздымающуюся грудь, понимая, что друг вот-вот провалится в свое проклятое безвременье, сам Люпин абсолютно. Никого. Не боится.