ОБОЙДЁННЫЕ
Нелюбимые, обойдённые, Справедливостью обделённые, Обнесенные на пиру вином, Опалённые Птицы-Жар пером, Проходящие, опечалены, Провожающие на причале вы. («Любимые», Н. Вотинцева).
Солнце клонилось к морю, и ветер нашептывал волнам свои нежные песенки. Глухо толкаясь о борт корабля, море приподнимало его на пенных гребнях — почти ласкалось, как может только любимый щенок иль влюблённая женщина. Тёмными патлами водорослей занавесило оно неровно выведенные буквы, силилось разобрать название корабля — «С», «О», «Л»… «Г»… «О», — и не могло, бросало на полуслове. Лениво тянулась жизнь пришвартованной крепкой шхуны, бесконечным и драгоценным казался вечер на залитом позолотой море. Темноволосый обжаренный на солнце матрос сорока лет сидел у двери рубки и гладил треснувшую трубку. Пальцы, изъеденные оспой, солью и тяжёлой работой, потемнели от загара, пожелтели от одуванчиковой пыльцы — сегодня он запасся бутылкой вина. Драгоценность эта лежала теперь в укромном уголке, куда не сунут длинные худые носы ни боцман, ни пропойца кок. Чуть в стороне торчал юнга — молодой да недалекий, лет тринадцати от роду. Он оперся о фальшборт и глядел на воду, слушал поскрипывание такелажа. Чудилось юнцу, что скоро поймёт чинную речь полумертвого ветерка и волн. Матрос уронил трубку, и юноша вздрогнул, оглянулся. Очарование вечера спало в один миг: слепило глаза холодное солнце Виригии, рыбой воняло море, скользкой и грязной казалась выскобленная до блеска палуба. — Ветра почти нет, — моряк сжал зубами мундштук, и слова получались неразборчиво. — Всегда бы так. — Что? — не понял юнга. — Семья у меня здесь, говорю! Люблю такие вечера, когда тепло и тихо, говорю! И руки когда не отморожены. Жить прямо-таки хочется. Юнга нанялся на первое в своей жизни плавание и не мог пока ни согласиться, ни возразить. Старший меж тем продолжал, больше нуждаясь в слушателе, а не собеседнике: — Попозже у меня вахта кончится, и домой схожу, проведаю семью. Они в Кингала живут. А у тебя семья где? — В городе, — юнга болтал неохотно, скупо; опять смотрел на волны. — Брат на Фей-Го воюет. Сестра вот замуж вышла. — А ты? — А я сюда подался, — голос звучал глухо, без эмоций. — На море поглядеть. «Ага, — подумал матрос, — про папашу и мать смолчал? Брат воюет, сестра замуж вышла. Стало быть, с ней жил, и молодке не до паря стало?» В выражении безусого молодого лица опытный человек вмиг прочитал: «Сбежал». Матрос хмыкнул, ухмыльнулся тихонько, лаская почерневшую от курева трубку: — И как оно тебе? — Воняет, — был короткий ответ. По сходням загремели шаги. Юнга замер, когда на борт поднялся капитан — высоченный, крепкий и смуглый, как закопченный окорок. За ним по пятам шел помощник — молодой человек лет двадцати, уже не уступавший командиру в росте и ширине плеч. Кивнув матросу и почти не заметив юнгу, оба ушли в кают-компанию. Ничуть не смущаясь того, что они еще могут услышать сказанное, матрос кивнул вслед: — Видал Берда? Морскую науку постигает. Уже второй человек на корабле! А поднялся сюда в твои годы и вообще ничего не умел! — вздохнув, моряк снова повернулся лицом к гавани, с тоской обшаривая пирс взглядом. — Да-а-а, парень, море из тебя человека сделает. Но знаешь, что главное? Юнга подумал и всё-таки неохотно мотнул головой. Он ничего не знал. Даже термины, которыми в обрывке разговора обменивались Берд и капитан, звучали для него, городского, как хаирская тарабарщина. Моряк покивал, будто иного и не ждал: — Своих корней не растерять! Когда забудешь родной порт — всё, парень, ты кончился. Нет у тебя, значит, ни родных, ни гавани, и вспомнить про тебя некому. Будешь тогда мотаться из шторма в шторм, пока не потонешь. Мальчишка широко распахнул глаза. — А корабли часто тонут? — в голосе вдруг прорезался предательский испуг. — Я думал, нет… Моряк ухмыльнулся и снова погладил трубку: — Это сравнение. Нет, редко. Но вода всегда щель найдет. В трюм не спускайся, когда штормит. Пару раз там воды по щиколотку было… Лицо юнги посерело всего за несколько секунд. — …У нас даже традиция была одно время! До Берда. Как приходил новенький, сухопутный до кончиков ногтей, мы его в непогоду в трюм посылали. Сквозь стыки досок-то местами всё равно течет, хоть ты расшибись об них. Но неопасно это. Мы с первого дня рассказывали, что, если кто воду найдет в трюме, — как пить дать потонем, мили не проплывем. И представь! Он спускается — мужчина всплеснул руками, — а там… вода! Немного, но-о-о… Знаешь, какая драма начиналась в открытом море? Всем весело было! Но потом Берд помощником стал и запретил это. — Веселенькие у вас традиции… — Это еще что! Служил я на торговом бриге, так там и не такое в порядке вещей было… — Зачем? — юнец поежился, живо представив себя в трюме, по щиколотку в воде после таких россказней от бывалых морских волков. — Это жестоко! — Что я тебе про корни говорил? Это тоже корни! Их забывать нельзя! Такая дурь тебя только с родной землей связывает. Другие, как ты сейчас, не поймут. А расскажи я это старым матросам, которые со мной до упаду тогда хохотали… опять не разогнемся! Вот тебя какие корни держат? Юнец задумался. Почесав нос, он заглянул в прошлое, силясь отыскать там занятные традиции. Но не находил. Если не считать «традиции» свояка — ровно через день после того, как хозяин лавки выплачивал ему жалование, напиться до сизых Альканор, потерять работу и муторно искать новую. А найдя — повторять сызнова. Если дальше смотреть? Когда мать была — да. Хоть смутно, но помнил… Каждый год в конце декабря мама давала чистый листочек, он писал Духу Нового года самое потаённое желание и прятал за вазой с густым лапником, заменявшим им ёлку в маленькой комнатушке. То щенка хотел (зря — заболел тот и умер к лету), то конфет и глупости всякие. Как-то раз попросил дорогую игрушку, увиденную в окне лавки на площади. Мелким ведь был, не понимал ничего. Мать прочитала его письмо, и глаза у неё покраснели, заморгала часто-часто. Потом тяжело было, во всём урезались. Но игрушку он получил. Радовался страшно… а через месяц её другие мальчишки украли. Невесёлая традиция получается. Ещё к Новому году они с матерью украшения для своих веток делали. То он на площади оброненный платок найдет, то мать шишечек и красок принесет — уже гирлянда «сияет» желтыми, красными и голубыми намалёванными кругами. Похуже, конечно, чем у других ребят. Чужие ёлки он видел, только когда в окна тайком заглядывал. Как в сказку, когда читаешь книгу. Видеть— видишь. А войти и стать её героем не можешь… Но — традиция… Словно поняв, что безудержно веселые и приятные традиции мальчишка может сосчитать по пальцам одной руки, матрос немного смутился, кхекнул, и хлопнул его по плечу: — Я вот в шестом поколении моряк. И сын старший тоже в море пошел, на торговом корабле сейчас служит. Думал, доча сюда же сунется, но ей другое ремесло любо. — Девчонка? — юнга не сдержал удивления. — На корабль? Шутите! — Не шучу! — матрос прямо расцвел. — Слыхал про «Аль-Яву»? Во всех портах трепались! А, ты же с суши… Ее капитан на покой ушёл и продал свою долю женщине. Баххаше. Капитан Баххаша! Звучит как! А у меня Арника. Капитан Арника — разве не лучше? Тоже звучит! А когда на лице мальчишки наконец-то появилась улыбка, мужчина не сдержал воспоминаний: — Я из каждого плавания ей подарок привожу. В этот раз кнут принес. Она год назад захотела выучиться так, чтобы ездовых тигров укрощать. А без кнута, конечно же, никуда. В трёх портах ничего стоящего не увидел, а в четвертом нашел. Сегодня подарю. Радость на лице юнги немного угасла, и он с деланным воодушевлением похвалил подарок. Глядя на него, матрос вдруг почувствовал отеческую нежность к чужому сыну. Наверняка хлебнул передряг на своем веку, решил сбежать от сухопутной нищенской жизни… И выбрал честный труд моряка. Это дорого стоило в глазах матроса. — Знаешь что? — он осторожно обнял парнишку за плечи. — У нас дома еще одна традиция есть. Каждому моряку на первое плавания подарок делают. Я тебе сегодня что-нибудь принесу. С почином. По рукам? И в этот момент мальчишка выдохнул, в первый раз за всё время по-настоящему расправил плечи… и заулыбался, как настоящее солнышко. Может быть, теперь всё в его жизни наладится. Когда корабль поднимет якорь и уплывет отсюда очень-очень далеко — непременно наладится!***
Закат, разлитый по небу и волнам, потускнел, из королевского багрянца быстро вылинял в тусклую сирень. Солнце ушло за окоём; меркло его сияние. Ветер смолк. Насколько хватало глаз, над морем поднимался туман. Плеск воды плутал в нём, долетая как будто издали. Юнга накинул на плечи коротковатую перелатанную куртку и сидел всё там же, упорно чего-то ждал. Нет, говорил он себе, не моряка. Совсем не его. И даже не Берда, который ушёл с парой матросов на ночь глядя. Просто дышит морским воздухом и смотрит, как ночь крадётся на мягких тигриных лапах. Одиночество и детская лютая тоска, зависть к чужому тихому счастью (глухая, давнишняя, зарубцевавшаяся и оттого пуще страшная) жгли его, как клеймо преступника, не давали уйти в матросский кубрик. Оттуда уже час долетал храп, и глаза слипались. «Нет, глупости, конечно. Нечего и надеяться. Не ребенок, не надо никаких подарков…» Но… Но что моряк принесет из дома? Безделушку какую-нибудь? Или кортик? Может, нож? Какой моряк ходит без ножа? Он теперь на борту шхуны! Стало быть — тоже моряк! Или обноски сына? Нет… Хотя тоже неплохо, если подумать. Но ножик больше хочется. Или кусок пирога? Юнга уже лет пять не ел домашней снеди, приготовленной толковыми руками. Мать и отец оставили его на попечении сестры лет на шестнадцать старше, когда стали скрываться от законников Ордена. Та готовила плохо. С деньгами тоже не везло. Баланда, в которой горе-стряпуха смешивала всё, от муки до помидоров; горелый картофель; твердый, как скала, хлеб. Яблоки и груши из подпола — с тонким землистым послевкусием, мерзким до тошноты. Иногда мальчишке удавалось что-то урвать на рынке. Но за кражи, если случалось попасться на горячем, новый свояк колотил по-чёрному. Глуму не везло на берегу, и сейчас он отчаянно уповал на море, тёмный горизонт и чужие края. Никто бы не подумает искать его в Виригии! Мало ли дурных мест в столице? Пока сестра со свояком хватятся да всё обшарят — шхуна уже снимется с якоря и будет далеко! Очень далеко… Он сжал край куртки и пересчитал монеты, наспех зашитые в подкладку. Пятнадцать серебряных — всё, что было в карманах свояка между расчётом и чередой попоек. Очень-очень-очень далеко… Внезапно Глум встрепенулся, как сторожащий пес, приподнялся и жадно вгляделся во мрак: кто-то шёл по пирсу вперевалочку, с котомкой. Еще несколько минут, и разобрал голос. Знакомый. Моряк что-то напевал под нос. Вот поднялся на борт, откашлялся и на морской лад обругал ночную холодрыгу. Оглядел палубу, освещенную фонарем, и пошёл к кубрику. Глум пожирал его глазами, сидя в полутени. Хотел окликнуть, но страшно вдруг стало, непривычно боязно. Задрожал и почувствовал, что из горла ни звука не выскочит. Вот смешно! Когда на рынке воровал — не трясло. А сейчас… Он дернул рукой, чтобы удержать поползшую с плеча куртку. Матрос вдруг замолчал, резко обернулся на движение в тишине, и свет ярко упал на его лицо. Все черточки озарил, все чувства обнажил. Вот мужчина с опаской вглядывается, вот на миг радуется, узнав, успокаивается… И Глум, безошибочно прочитав всё по бесхитростному лицу. Понял, что ничего тот не принёс. Забыл. Глухо про себя это повторил, спокойно. Как в пустоту колодца. Дрожь мигом сошла на нет. — Ох, парень! — матрос хлопнул рукой по ляжке. — Я и забыл, честное слово! Утром принесу! Совсем дома заболтали! Глум, к счастью, и глазом не моргнул. Свояк хорошо научил его терпеть удары и не давать сдачи. — Про что забыли-то? — он с деланным равнодушием потянулся. — Я задремал, простите. На лице мужчины отразилось облегчение, и он протянул Глуму руку, помогая подняться с палубы: — Я уж думал, что ты меня ждешь, а я… Ладно, пошли вниз. Спать пора. Ты еще в гамаке не спал, да? Ух, что тебя ждет — глаз точно не сомкнешь!.. …И утром, конечно же, не принес. Утром других принесло…***
Как моряк и обещал, Глум за ночь почти не сомкнул глаз. Спать в гамаке было страшно и непривычно. Он боялся двинуться и упасть. Сон (беспробудный тяжелый, не дарящий отдыха) пришел лишь ближе к утру. Поэтому когда на палубе поднялась шумиха и загремели голоса, он ничего еще не знал. Потом в кубрик спустился сам капитан, тряхнул за плечо и голосом, не терпящим возражений, велел подниматься на палубу. Глум уже тогда ощутил неприятный холодок и сказал себе, что что-то идёт не по плану. А наверху — свояк, и тени у него под глазами залегли такие, будто всю ночь не сомкнул век. Во взгляде — бешенство ледяное, страшное. И руки при виде Глума сжались в кулачищи. Подошел, рывком содрал куртку с плеч и дернул по-новому подшитый подклад, и по палубе заплясало серебро. Капитан велел убираться со шхуны. Берд добавил, что ворам на корабле места нет. Моряк кхекнул, огладил пальцами трубку и отвернулся. Остальные провожали его в молчании. Взгляды были колючие, осуждающие. И Глуму хотелось выть, реветь отчаянно, страшно, когда он с берега услышал команду готовиться к отплытию. Над морем разгорался рассвет. Свояк стиснул его плечо и едва ли не волоком потащил домой.***
Много минуло лет. Глум, говорят, немало вынес из короткого путешествия к дальним берегам: сломанное ребро, заплывший глаз, разбитую губу и лютую злобу на всех морских трудяг. А еще — зависть к девчонке Арнике, которой отец подарил хвалёный кнут… До сих пор у мальчишек из трущоб, мечтающих пойти дурной дорогой и никогда не нуждаться в серебре, есть несколько традиций. В декабре они собираются вместе за городом, ждут своего тёмного покровителя. Когда все в сборе, худые карманники и девчонки-побирушки начинают рассказывать друг другу, что попросили бы у Духа Нового года, если б им случилось прослыть хорошими детьми. Ведь иным счастья не положено. Глаза у детей блестят, на щеках играет румянец, желания несутся бурным ручейком… Каждый, кто озвучит их, берется украсть свою мечту у сытых детей богатых и заносчивых взрослых. Обещание нарушать нельзя — иначе потеряешь покровительство Глума и вылетишь из шумной семьи городских отверженных, как он с той моряцкой шхуны. И будешь глядеть с берега, как другие снимаются с якоря, уплывая к твоим мечтам. Очень-очень далеко…