***
— Как ты можешь спокойно, почти без чувств говорить о чужой смерти, отец? Неужели тот, кто вчера звался другом, после похоронного обряда достоин только равнодушного, сухого упоминания в хронике? — Не в моей власти спасти тех или других. Гнев, сожаление или слёзы — удел и запоздалая мольба о прощении из уст тех, кто могли изменить ход событий, но не успели или не захотели этого сделать. — Ты написал, что магмары сражались, как герои, и их победа заслужена честно. Магмары — наши враги, нельзя воздавать хвалу недругам во всеуслышание! — Признать отвагу воинов, которые с самого начала схватки не имели преимущества, но разбили людской отряд — бесчестье? Скажи, осмеял или похвалил бы ты триумфаторов, подобных этим, окажись они твоими друзьями? Молчишь… Так запомни же, сын: честен перед собой и соратниками не тот, кто перевирает историю ради тщеславия своего народа, а тот, кто находит силы запечатлеть истину, какой бы горькой и унизительной она не показалась потомкам. Подчас нам, Нортер, остаётся только наблюдать, ни слова не добавляя от себя.***
«Нам остаётся только наблюдать, ни слова не добавляя от себя». Он улыбался, когда душили слёзы. Ни звука не издавал, если горло рвал отчаянный крик. Молчал изо всех сил, пускай на язык просились слова яростных богохульств. Ибо всякий озвученный отголосок мысли заставляет перо в руках дрогнуть, наполняет беспристрастные строки желчным ядом зарубцевавшейся, не пропавшей бесследно ненависти. Помнил, выучил наизусть, сквозь годы пронёс в сердце именно это поучение отца. Почему? Ах, Джесса! Маленькая и влюбленная беспамятно Джесса, никогда не сумела бы понять, сколь многое значат для поседевшего мужчины, перешагнувшего рубеж сорокалетия, такие простые, бесполезные слова — последнее поучение. Есть события, которые до самой смерти ясно отпечатываются в памяти. Будет ли это первый крик сына, драка со старым другом, перемирие с давним врагом или же нечто простое, почти обыкновенное, вроде игры солнечных лучей, позолотивших лепестки кувшинок, да объятий любимой женщины и еле ощутимого, отдающего фиалками и поцелуйником, запаха её волос? Решать не нам, выбор сделает память. Можно божиться, что никогда не забудешь возлюбленную, и в первом же воинском походе через неделю не вспомнить её имя. Можно приказывать себе, заклинать, что к ночи выкинешь из головы, как в базарной толчее вытянул прохудившийся мешочек медных грошей из сумки пожилой женщины, стоящей на пороге нищеты… Но получится ли? Не факт. Как многие другие, Нортер бы многое отдал за возможность разложить перед собой воспоминания, словно листы недописанного рассказа, подправить одни и недрогнувшей рукой бросить в жаркое пламя очага другие. Увы, для многих память — клеймо, проклятие, от которого не властны избавить ни вино, ни звон окровавленной стали под сводами Кристаллических пещер. Спасение — это небытие, идущее след в след со смертью. Однако выбирая между гибелью и жизнью с горькими воспоминаниями, многие соглашаются потерпеть. Вечной болью Нортера стали замок, борьба двух сильных кланов и брошенное смеющимся отцом (тогда ещё Летописцем): «Уступить вам Грандфорт? Нет уж, парни. Захватите его в бою, сломите сопротивление, поднимите над стенами своё знамя и станьте хозяевами по праву пролитой крови. Мы не отдаём задаром то, что купили жизнью соратников и друзей». …Небо озарялось пламенем далёкого, но страшного пожара, который потухнет только к полудню, распустив на пять верст окрест смрадную вонь горелой мертвечины. Там, за непроглядной далью горизонта, его родные глядят на укрытые серой завесой звёзды пустыми глазами. Там, за густой теменью леса, языки огня неохотно перекидываются на шерсть тигров и перья корвусов, щедро забрызганные кровью. Там, за ало-дымной грядой догорающих тел, он дрался вместе со всеми, сцепился с врагом, точно беззубый зверёныш, убивал и проклинал, оттаскивал раненных и заслонял собой отступавших. Оттуда, будто из ощеренной пасти Хаоса, тащил отца. И всё бормотал, дурак, делая новый шаг да клонясь под тяжестью мёртвого тела: «Не оставлю! Не отдам! Слышишь? Не брошу!» А отец молчал. У него разрублена голова, выше рта ничего нет — кровавая каша, желтизна костей; плащ буро-красный и промок насквозь, а пёрышко (то самое, Летописца!) потерялось. Но всё равно нельзя бросить, правда ведь? Даже если слишком быстро недосчитаются тела убитого главы, не найдут сбежавшего сына в крепости или среди мертвецов, пустят обученных черношёрстных псов по следу… Даже если сейчас, через мгновение, прямо за подлеском услышит неистовый лай, хруст веток под лапами взбеленившихся от кровавой потехи собак, не оставит! Пару тварей зарубит до того, как люди подоспеют, а дальше… Эх, успеть бы! Как смелы, безрассудны те, кто загнаны в ловушку, но ещё видят ложную надежду на спасение! «Не брошу!» — говорил Нортер, но бросать всё-таки пришлось. Когда небосвод светлеет, чернильная мгла разжижается, блекнет, превращается в клочья грязно-серого тумана, а сил остаётся так мало, что впору сесть на замшелую корягу, закрыть глаза и позорно сдаться — как поступить иначе? Можно ли пересилить усталость, наплевать на порог возможного, сжать зубы и снова пойти вперёд? Убедить самого себя в том, что не умеешь сдаваться, что стыдно и мерзко это — бросить тело собственного отца на радость лесному зверью? А если да, то может ли человек, обманувший собственные надежды, убегающий прочь и давящийся полузадушенным плачем, иметь право на жизнь, уважение? На право остаться собой, носить данное отцом имя, гордиться родством с великим воином, умершим в неравной схватке? Нортер считал, что нет. Наказанием за бессилие и губительную слабость стали бесконечные мучения от рук изощрённых палачей — совести и вины перед павшими. Тогда-то, через пару месяцев, перебиваясь случайными заработками и мелким воровством в столице, он впервые взял в руки перо. Понял, что после кровавой бойни в Грандфорте, не сможет поднять меч на другого человека или магмара: против воли, глядя на воинов-героев, видел в них убийц, а на тяжёлых латных рукавицах мерещилась запёкшаяся кровь бесчисленных мертвецов. Быть может, кого-то из них так же тащили друзья, родные, чудом выжившие незнакомцы? Спотыкались, сплёвывали густо-красную слюну, кусали губы, перебарывали боль да шли, надеясь на силу бессильных слов? Давило произошедшее ночью в замке, преследовало по ночам и по-прежнему не отпускало из своей власти при свете дня. Если не можешь стать воином в силу своих убеждений, но жаждешь, чтобы никто и никогда не забыл о благороднейших, достойных бойцах, погибших в грандфортских стенах, то не нужно браться за рукоять клинка. Оружие наделено разрушающей мощью, оно неспособно увековечить память иную, нежели крови и страха. Если хочешь сохранить — возьми перо, лист и не откладывай до тех пор, пока не сможешь написать историю. Не излить на бумагу душащую ненависть, не очернить память о мёртвых, бросаясь проклятиями в живых и победивших. Создай то, что мог бы написать твой отец и то, что он, прочитав, одобрил бы со словами: «Кажется, ты наконец-то смог понять суть, Нортер. Запечатлеть череду событий, ни слова не добавляя от себя — торжество воли, честности, Летописца; извратить да поменять местами белое и чёрное — радость глупца, боящегося посмотреть в глаза своему прошлому». «Я смогу! — беззвучно повторял мальчишка, вконец сорвавший голос, приваливаясь к влажному стволу старой ивы, оглядываясь на залитый утренним солнцем лес. — Я отомщу за вас! За всех!» «Я смогу! — вторил ему же юнец, сидевший на ящиках за мастерской ремесленника Остапа. — Я напишу о взятии замка правду, и только правду о вас никогда не забудут люди!»***
«Я смогу, — позднее размышлял немолодой мужчина, задумчиво глядя в огонь, — однажды передать ей своё перо, и Джесса со временем поймёт, что изувеченная и украшенная вымыслом истина не приносит ни покоя мёртвым, ни чести живущим ныне». Первый исписанный листок, показавшийся неудачным, чернел и сжимался, словно в агонии, объятый языками багряного пламени. Усмехнувшись и покачав головой, будто бы сетуя на сложный характер ученицы, Нортер взял новую, незапятнанную чернильной кровью страницу. Когда же настало время поставить точку, он вывел на ней неизменное, вечное… «Нам остаётся только наблюдать».