***
«И все-таки это не многолетник» ― утешает она себя, старательно учтиво скашливая в платок с принтом – какое совпадение – ромашек. ― «Мамина знакомая вот уже сколько лет с незабудками мучается, никак не вытравит, прямо в легкие проросли, говорят, еще одно весеннее обострение не переживет» Маринетт пока что живет и умирать не собирается. Пьет чай с тремя ложками сахара и ест перенасыщенные калориями сдобные шоколадные батончики и смотреть уже на ромашки не может. Если бы был многолетник, заметили бы не сразу. Если бы был многолетник, ее единственным спасением был бы человек, предназначенный ей Судьбой. Если бы был многолетник, все было бы куда сложней, как хроническая форма болезни, которая, в отличие от острой, со временем лишь прогрессирует и не лечится толком. У Маринетт же потихоньку расцветает все больше маленьких цветов с белыми лепестками, от которых было бы нетрудно избавиться, может, даже вытравили бы как-то без операций экспериментальными методами, которых сейчас становится все больше, всего один день учебы пропустила бы. У Маринетт в жизни все слишком уж просто. Маринетт, кажется, получает какое-то подростково-мазохистское удовольствие, усложняя все, бастуя против самой природы. Но у людей в легких и цветов не должно расти, так что кто тут протестует – еще под большим вопросом. И влюбляется в Адриана из-за этого еще сильней, потому что в прочитанных книгах на пути к большой любви стоит множество препятствий. Чем больнее и горче – тем трепетней и горячей. Любит его. Л-Ю-Б-И-Т. Ромашки будто осуждающе раздражают легкие еще сильней, когда старается все больше времени проводить вместе с ним рядом. Но никто не сможет ей запретить. Адриану она врет, что простыла, и все равно идет в гости к нему, уговаривая, что не заразит, говорит, что это хроническое. Маринетт ему раньше не врала. Почти никогда. Ну, кроме того случая, когда стащила его телефон, чтобы удалить свое голосовое сообщение с признанием в любви (и вспоминала какой-то похожий сюжет из мультика начала нулевых). Или еще пару раз, чтобы остаться с ним наедине, заманив на свидание. И когда… Ладно, может, чуть чаще, чем «почти никогда». И все же… Дома у Адриана внезапно оказывается его отец, и у Маринетт внутри все закладывает от восхищения, как все предыдущие разы (а потом она понимает, что это опять лепестки мешают дышать, и тянется за платком). Месье Габриэль Агрест понимает все еще до того, как легкие раздражаются кашлем, когда она только вдыхает удушено, будто утопающий, и подсказывает, как пройти в уборную. Ей чертовски стыдно. Не так, как перед родителями, которые места себе не находят из-за обостряющегося кашля, и это они еще не знают про цветочную болезнь, но ближе к лету, когда цвет будет в самом зените, это станет слишком явно. Адриан спрашивает, все ли в порядке, когда она выходит, а его отец громко, чтобы его было слышно из другой комнаты, упрекает сына в негостеприимстве и говорит, что лучше бы ей чая предложил, сам же видит, что нет. Маринетт себе под нос бурчит, что все с ней в порядке, и откашливает неловко в кулак каплевидный белый лепесточек. Они оба краснеют, как цветы в саду Агрестов, и Адриан следует совету отца. Маринетт кивает, вся расцветая, а в огромной столовой Габриэль Агрест одиноко возвышается над длинным столом через всю комнату, и она думает о том, как ее друг ест тут совсем один каждый день. Адриан отодвигает перед ней стул галантно, как его учили, наверняка, и она чувствует себя счастливой, пока он ее одну не оставляет. Ну не может она перегореть сама. Не получится. А эти чувства болючие, но такие живые, а она, наверное, книг начиталась о людях с реальными проблемами, где даже смертельные болезни излишне романтизируют. Наверное, просто пока терпимо, поэтому почему бы и нет. Маринетт думает, что это было бы очень романтично: умереть от любви к кому-то, кто так этого и не узнает. Ее, однако, не спасет, даже если тот узнает и, возможно, даже ответит на чувство, потому что просто тоже заболеет, будто зараженный. Потому что кто-то за них решил, что они не родственные души. Но кто еще может понимать друг друга с полуслова? чувствовать и с легкостью угадывать настроение другого? иметь так много общего, что в иной раз поверить сложно? Ну не может такого быть! Не после всех этих откровений, подбадривающих слов, после этой его улыбки, которой он улыбается только ей одной, и шуток, которые понимают только они двое. Не бывает так! Маринетт смотрит на его отца. Тот не отрывается от планшетного компьютера и даже бровью не поводит. От неловкости она пытается прочистить горло, и он, все так же не отвлекаясь на нее, говорит Адриану взять тот чай, который в серванте в закрытой железной коробке. ― Вы такими темпами себе все горло раздерете, хоть что-то смягчающее пейте. Как в первый раз, ей-богу. Маринетт не решается сказать, что у нее это действительно впервые, но смысл слов до нее доходит и немного пугает. ― Пожалуйста, скажите, что в этом чае нет ромашки, ― почти умоляет она. Месье Агрест смотрит на нее исподлобья и отправляет сына, появившегося в дверях, заваривать новый чай, который там же, но в стеклянной банке. Адриан, кажется, уже ненавидит то, во что ввязался: Маринетт слышит, как он бурчит себе под нос недовольно. Как будто отец его мучает. А она неловко мнется, понимая, что это из-за нее. ― Ну, так любит или не любит, мадемуазель? ― усмехается он, сухо кашлянув в кулак. Маринетт эта ухмылка кажется сочувственной и понимающей, и она почти давится воздухом (или цветами, уже запуталась, если честно). ― Сами же видите, цветы здесь пока только у меня, ― просто отвечает девочка. Габриэль Агрест хмыкает себе под нос и отпивает из чашечки давно остывший чай. Адриан в конце апреля дарит ей букет ромашек. Ей почти смешно. И немного больно, потому что чертовы цветы в легких прорастают и царапают корнями стенки. Ложек сахара в чае становится четыре.***
― Когда моя жена влюбилась в меня, у нее расцвели бархатцы, ― говорит месье Габриэль Агрест, когда ее настигает очередной приступ кашля во время просмотров ее новых эскизов, кивая в сторону окна. Клумбы в саду пестрят ало-желтым огнем. Приближается лето, и летники набирают цвет, греясь под солнцем. Она пялится на них, отвлекшись от разговора о том, как ужасно смотрится конкретно юбка на одном из набросков с туфлями-лодочками, когда он решает сказать ей это. У Маринетт по коже почему-то пробегает холодок. Будто слишком далеко зашла и узнала то, чего не нужно знать. Слишком личное. Недопустимое. Она боится, что услышит то, из-за чего засомневается в своих решениях. ― Их посадили в той аллее, по которой мы часто ходили после занятий до кафе, а оттуда домой, ― продолжает он рассказ. ― А бархатцы?.. ― Однолетники, да. Но она тоже ни в какую не хотела от них избавляться. Маринетт отрывает взгляд от платка, и Габриэль будто заглядывает ей в душу через глаза, пригубливая чашку. Потом мужчина смотрит на эскиз рядом со своей ногой и говорит, что вот он неплохой. ― Почему вы говорите «тоже»? ― настороженно спрашивает она. Ее вдруг прошибает холодный пот, кровь в жилах леденеет и слегка кружится голова. Ей хочется верить, что это из-за того излишне сладкого торта со взбитыми сливками, который они вчера ели в честь папиного дня рождения, или из-за волнения, или просто здесь слишком душно (хотя окно открыто нараспашку, а сквозняк время от времени порывается погонять разложенные на полу листы). ― Потому что уже конец мая, ― меланхолично замечает он, отставляя чай на блюдце, ― и у вас приступы случаются все чаще. А еще вы выглядите все хуже с каждым визитом. Особенно сейчас. Маринетт выворачивает наизнанку посреди просмотра работ, и она снова скрывается в дамской комнате (в доме, где уже много лет живут только двое мужчин). Ее тошнит из-за кашля. Кажется, это уже какая-то аллергия на ромашку, но не уверена, потому что много лет ее принимала и ничего, а тут совсем плохо. Она издает отвратительные звуки и старается не упасть лицом вниз на ослабевших руках. Маринетт, чуть оклемавшись, видит свое отражение, умываясь. У нее бледная, почти серая кожа, потухший взгляд и потекший слабый макияж, который ей утром сделала Алья по важному случаю. Маринетт выглядит как жертва насилия с моральной травмой на всю оставшуюся жизнь вместе с ПТСР и прочими вьетнамскими флешбэками. Она сама это выбрала, напоминает себе, бумажным полотенцем стирая с губ противную кислоту, горечь и слюну. Это все ради Адриана, повторяет Маринетт, намыливая закрытые глаза, чтобы стереть тушь, что стоит ей немалых усилий. Это ради настоящей любви, убеждает она себя, сплевывая в раковину последние лепестки. Габриэль Агрест отлично делает вид, будто не пугается ее внешнего вида. Либо ему просто на нее наплевать. ― Так вы все же на своей жене женились, ― протестует Маринетт из последних сил, цепляясь за последнюю соломинку, будто этот мужчина может дать ей надежду на будущее с Адрианом. ― Ближе к зиме бархатцы завяли, ― отвечает он, на нее не глядя, протягивая чашечку сладкого чая. Девочка обнимает фарфор обеими ладонями и сжимается, пытаясь согреться от подступившего холода. ― Кое-как прочистили легкие и сказали, что еще одного такого раза она не выдержит, слишком запустила. Мне, конечно, было очень совестно. Может, она на это и рассчитывала. Ну и я, молодой еще совсем, на ней женился, хоть она уже и не была в меня влюблена. Как видите, этого, в принципе, было достаточно, чтобы родить ребенка и прожить в браке почти пятнадцать лет. Маринетт вдруг кое-что очень ясно осознает, поджимая губы сочувственно. Цветы будто никнут вместе с ней. В голове очень ярко сияет правильная догадка, но она молчит, закусив нижнюю губу, посчитав, что и так знает слишком много. То, что ей никто не должен был рассказывать и, судя по выражению лица, не очень-то хотел. Она опускает голову совсем понуро, впиваясь пальцами в чашку. ― Вот и думайте, стоит ли оно того, Маринетт. Не могу ручаться, что Адриан поступит точно так же. Учитывая хотя бы то, что он до сих пор ни о чем не подозревает. Девочка вскидывает голову, заглядывая в лицо мужчине отчаянно, услышав ровно противоположное тому, что хотела услышать. Вспоминает, как недавно экспрессивно заявила ему, что лучше пусть тогда она умрет, если это не Адриан, потому что никто другой ей не нужен. И Габриэль, в отличие от остальных взрослых, не посмеялся над ее «глупыми чувствами», будто уважая такой выбор. А ей теперь за него стыдно было. ― Грустно будет, если вы увянете, так и не попробовав себя толком в роли дизайнера, талант пропадет. Смысл жизни не только в том, чтобы кого-то любить. Она этим не заканчивается. У Маринетт трясутся руки и дрожат сжатые в полоску бледные губы, когда она видит улыбку на его лице. Не усмешку или ухмылку. Печальную улыбку. И плачет, позволяя ему забрать из ладоней чашку, закрывает лицо руками и причитает о том, как же это нечестно, что ее желания в этом жестоком мире не учитываются. Габриэль кладет свободную руку ей на плечо, почти поддерживающе. Несправедливо! А Адриан в первый день лета дарит бархатцы из сада девушке, которая ему нравится уже, кажется, давно, и ни у одного из них кашля не наблюдается совсем. Маринетт воет и выкидывает романы в мусорный пакет и не совсем понимает, когда задыхается от кашля, а когда захлебывается в рыданиях. Воздуха становится внезапно слишком мало.***
На дворе конец лета, когда она замечает, что что-то изменилось. Цветок, который должен лечить, кажется, собирается ее убить. Еще слишком рано. Так рано. Маринетт не хочется умирать. Еще ведь даже не наступили холода! В мешанине из слизи и белых лепестков все больше красных оттенков. Маринетт трясет, она душит звуки подушкой и себя тоже душит. Просить помощи страшно. У родителей не выходит затащить ее к врачу даже силой. Они плачут там, внизу, а Маринетт смеется хрипло с разодранным уже горлом совсем нервно и горько. Какая же она дура… Маринетт боится следующего дня. Чуть меньше чем того, что он не наступит вовсе. На языке горько и солено, а еще кисло, и оттого тошнит, заставляя ломать только отросшие ногти, которые вот еще недавно красила подруга, царапая дерево подоконников и стола. Пересохшая кровь оказывается горькой и гадкой, корочкой покрывает заднюю стенку глотки и вымывается с трудом. Маринетт вспоминает, как в детстве расковыривала болячки на разодранных коленках, раскрывая раны. Теперь это отвратительно, а она все равно ничего не может с этим сделать. Адриан за все это время пришел к ней лишь раз. Маринетт уже никак на это не реагирует. Ей так плохо, что кажется, будто она сейчас умрет. Лечебный цветок, который она раньше добавляла в чай, чтобы почувствовать себя лучше, теперь травит ее изнутри. Ей жарко и холодно одновременно, а в голове все звучат слова Габриэля Агреста и его рассказ про жену. Насколько жалко выглядела та, когда задыхалась от собственной любви? Было ли Эмили так же плохо, как ей сейчас? или Маринетт снова досталась легкая дорожка? Она цепляется за кофту, скинутую на пол, сжимает в кулаке. На полу лежать оказывается легче. Так ничего не придется стирать. Да и ей здесь, кажется, самое место. Молодец, выступила против целого мира. Достигла, чего хотела? Маринетт всего лишь упрямый подросток, и она жмет к груди кофточку, обнимая, утыкается носом в мелкую вязку. По совпадению именно в ней в последний раз появлялась в доме Агрестов. Она думает о свежести, которой пах дорогой костюм. О холодных тяжелых руках на своих плечах. О легкой трясучке от кашля, о сжимающихся легких, когда прижималась к чужой груди, и участившемся сердцебиении. Она хотела спросить еще тогда, но не посмела. Когда Габриэль говорил о жене, в его голосе сквозила тоска, а глаза теплели. С такой же нежностью папа рассказывал о маме в молодости. Те никогда не болели цветами. Адриан с такой дрожью говорил о своей подруге, наверное, так и не догадываясь толком ни о чем, потому что вообще наблюдательностью особенной не отличается. В отличие от отца. Маринетт повторяет его слова о том, ради чего стоит жить, словно молитву, цепляется за них, но ничего не происходит и с каждым днем становится только хуже. Соломинка ломается, и она задыхается от цветов. У Габриэля глаза холодного цвета, но бывают очень теплыми, на краткий миг, когда он их еще не успевает отвести, не любя зрительного контакта. Маринетт знает, что глаза – это зеркало души, и душа у отца Адриана, о котором тот всегда рассказывает с нескрываемой обидой, печалью, иногда неприкрытой злостью, закрытая, но чувственная, и она болит. Может даже не столько из-за цветов, сколько из-за всего остального. Как когда пытаешься помочь человеку (который, может, этого даже не особо заслуживает), а себе помочь ну никак не можешь, но пытаешься это скрыть за бетонной стеной, отгородившись ото всех. Чтобы никто не привязывался. Чтобы никому не было так же больно. Чтобы казалось, будто все в порядке. А внутри беспросветная темень и никакой надежды на исцеление. «Я вот сейчас умру», ― думает она, сворачиваясь в комочек на полу. ― «Умру, и ничего совсем не изменится. И никто ничего не узнает. Это наконец-то закончится» Но она не умирает ни на следующий день, ни на день после. Ей собственными руками приходится вытаскивать застрявшие в горле пожелтевшие стебельки сорняка, цепляя тонкими дрожащими пальцами, меж которых лопаются тонкие ниточки слюны. Маринетт смотрит на охристо-умбристую траву, соцветия совсем без белых лепестков, едва ли живые, но вовсе не сухие, и на глазах слезы блестят вопреки боли вовсе не от нее. Ромашка увядает вместе со всем остальным, что с ней было. Для цветов больше нет причин. Она, кажется, больше не влюблена. К середине сентября все, что напоминает ей о дурацкой болезни, – разодранное горло и легкие, но это вполне себе лечится. Заваренной ромашкой в том числе. Маринетт одним осенним вечером находит себя общипывающей лепестки на сухом цветке. Тот отвечает ей односложно: Не любит. Маринетт бросает горстку летников в кружку и заливает кипятком. Папа обнимает маму очень знакомо, одной рукой, ничего не говорит, улыбается только печально, пока та плачет у него на груди. Папа говорит ей, что все хорошо, теперь все будет хорошо, и смотрит на дочь. Маринетт устало улыбается уголками губ и смотрит на них, понимая, что у них с Адрианом бы так никогда не было. И это значит, что Судьба все-таки не ошиблась.***
Когда он видит ее, его брови удивленно взлетают вверх, как-то неверяще расширяются глаза и пролегают складки на лбу на месте морщин. Маринетт неловко мнется с ноги на ногу, улыбается кончиками губ, вжимает голову в плечи и заглядывает в его лицо исподлобья, издавая смешок. Месье Габриэль Агрест наконец-то улыбается ей искренне, немного весело и возвращается в свое кресло. ― Рад видеть вас в добром здравии, ― говорит он без лишних слов, откидываясь назад. Маринетт порывисто делает шаг вперед. Она хочет рассказать ему все. Хочет похвастать, что сделала это сама, что было очень плохо, но вот она здесь и к Адриану все еще питает теплые чувства, но уже не те, что прежде. Сказать, что все тому рассказала еще два года назад с улыбкой на губах, а он извинялся, говорил, что совсем ничего не замечал, а ей даже не было больно. Хочет поблагодарить Габриэля за все, что он для нее сделал, за помощь, за то, что не удалось больше никому. Но вместо этого она говорит: ― Я поступаю на дизайнера одежды, ― и у нее сияет на лице улыбка. Руки все еще за спиной, сжимают папку. Габриэль Агрест по-доброму щурится, чуть сильнее натягивая уголки губ. ― Рад это слышать. Маринетт шаркает ногой по полу и машет подготовленным портофолио, вытащив из-за спины. ― Так вы можете посмотреть мои работы? Габриэль Агрест ровно садится в кресле и кивает на стул рядом. ― Думаю, время у меня найдется. Маринетт, довольная, подрывается с места и оказывается рядом с ним в мгновение ока. Она еще множество раз появляется здесь и не только ради того, чтобы проконсультироваться. Маринетт проходит у него стажировку, когда обстоятельства позволяют, работает, учится и наслаждается жизнью и за всем этим буйством красок не сразу замечает, насколько они с Адрианом все-таки похожи. Она не замечает кричащих мелочей, даже если те перед самым носом. Габриэль больше не говорит о своей жене, а когда упоминает, на его лице уже нет былой палитры разбавленных чувств. Его кашель становится вдруг очень сильным, она видит синие лепестки в урне, а потом успокаивается совсем, возникая лишь рефлекторно. Маринетт перестает обращаться к нему по фамилии и у нее появляется собственное мнение при обсуждении. Габриэлю это нравится не всегда, но он нередко признает ее правоту. Она не видит, как на нее смотрят, не замечает знаков внимания с его стороны, двусмысленных фраз, завуалированных так, что она их не сразу понимает. Маринетт не обращает внимание на то, как постоянно говорит о нем, как улыбается сразу, едва его завидев, как общипывает последние цветки ромашек в банке. У Габриэля на пальце не остается обручального кольца. Он перехватывает ее руку, когда Маринетт исправляет эскиз, мягко вытаскивает карандаш из пальцев и, чуть потеснив, парой выверенных движений проводит нужные линии, после чего пытается вернуть его в совсем расслабленную кисть. Габриэль ставит карандаш так, как надо, и зажимает ее пальцы, задерживаясь надолго. Руки его на сей раз едва не обжигают. У него пытливый взгляд, который скользит по ее лицу, и Маринетт чувствует, как разгораются щеки до самых кончиков ушей. И вдохи вдруг даются тяжелей. Она быстро облизывает губы, и когда Габриэль зовет ее по имени, чтобы сказать что-то очень важное, большим пальцем мозолистой руки неосознанно кружа по тыльной стороне ладони, Маринетт вдруг смеется, роняя голову ему на грудь. До нее, наконец, доходит. Она в конечном итоге понимает, что такая же недалекая, как и Адриан. Маринетт не замечает ничего, потому что это длится уже очень долгое время, разрастаясь, а дышать ей по-прежнему легко. Единственные однолетники, с которыми она сталкивается позднее, растут у Габриэля в саду и свежим букетом стоят на тумбочке возле кровати. А еще хранятся в коробке вместе с остальным сбором трав, но там им самое место.