ΑΩΑΩΑΩΑ
«Глупости какие, я же сама не верю». Греция бредёт по раскалённым дорогам Эфеса в окружении дюжины легионеров и без злобы ворчит про себя: надо же было ему отвлечь воинов по такому пустяку. Она всего-то и хотела, — как сказала Ромулу — что попасть в родной Артемидов храм, пожертвовать немного динариев и проведать почтенный город. Но он задумчиво свёл брови и изрёк: благопристойной женщине не пристало появляться без мужчины, а раз он не может отправиться с ней, то лучше ей вовсе никуда не ходить (но уж очень она просила, сверкая глазами цвета бирюзовой Эгеиды), и если ходить — то под присмотром верных. Греция выслушала, смиренно опустив кудрявую голову, обняла его и поцеловала в щёку, смягчив недовольство, да и уехала, а Ромул направился к принцепсу. В прежние годы они нередко путешествовали по Империи. Ради Климены они бывали и в шумных восточных провинциях, поднимая пыль в огромной белокаменной Александрии, напоминающей жемчужину посреди египетской грязи, и в сирийских полисах с их внушающими то страх, то трепет храмами, и в азиатских, где говорили то по-гречески, по-персидски, то неведомо как. Греция любит свои земли, — и варвары могут удавиться от ненависти, это её земли по праву достойнейшей — и Рим никогда не спорил, что они — её. Но и она давно — его, его по воле богов, и Греция, пусть не сразу, приняла судьбы и покорилась новому мужу, как когда-то не склонилась ни перед Персией, ни перед Македонией, тянувшими жадные руки к её красотам. Климена довольна и тем, что он ей оставил: место подле своего трона, роскошный венец из золотого лавра и раскинувшийся во дворце принцепса сад. Она говорит только с ним и с варварками вроде Египта, молчит при чужих, лишь милостью богов, раз в век-другой, уходит из дому без Ромула, и вот совсем недавно вымолила у него разрешение укоротить волосы, устав ухаживать за тяжёлым покровом до пояса. И что с того? Она хорошая жена. Ребячьи воркования в прошлом, Греция выросла и помудрела слишком, чтобы менять любовников, словно наряды — и один глупей другого. Досадно лишь, что в последние годы у Ромула нет почти на неё ни времени, ни сил: чума и засухи, восстания и войны отняли мужа. Остановившись возле дома неподалёку от храма, Климена даёт знак легионерам: здесь женская обитель. Набрав воздуха, проникает внутрь и тут же выдыхает. В ноздри ударяют фимиамы и резкий запах звериной крови. «Я в это не верю, совсем не верю, просто... А если правда?» Вот такими мыслями полна её голова всякий раз, стоит услышать о новом оракуле. В Эфес она пребыла вовсе не ради Артемиды. До неё (через Египет, как же иначе) дошли слухи, что в городе появилась халдейская жрица, достойная предсказательница из людей Гликона. Пифии и остальным она давно не верит, Греция никому из родных богов не верит после Эпикуров и Эвгемеров. Стоит ли верить тем, кто или на мир плюет с вершин Олимпа, или ничем не лучше людей, ведь сами люди? Ничуть. И красть, и прелюбы творить, и обманывать хитро — редкие умельцы. Да ей не было бы никакого дела до слухов, если бы не... Не хотелось так узнать грядущее. Не своё. Греция, будто ощутив опасность в сырой полутьме, закрыла руками округлившийся живот. Риму знать пока не стоило — тогда уж точно не отпустил бы, да и не хотелось лезть под руку. Это не первый её ребёнок: есть и мальчишка с Кипра от Финикии, и капризные двойняшки, Понт и Каппадокия, от Персии, и кроха Лавиний, Великая Греция, от самого Ромула, а уж приёмышей не счесть. Но те дети для неё не свои ни на каплю, и, помучившись девять месяцев, Климена о них забыла, если только сами не докучают. Пролетала над землями священной кукушкой, бросала незадачливым отцам или вовсе природе, и не грустила почём зря. Даже с Лавинием, да и Рим о нём будто бы забыл, отправив в Неаполис. Но теперь, когда её вдруг замутило и закололо внизу, Греция нежданно поняла, что и сердце причудливо ноет, и слышится зов из глубин души, скрытых прежде, словно Атлантида в морской пучине. Скоро родится её ребёнок, и он не будет принадлежать никому больше, пусть от Римова семени. — Хотела чего, темнобровая нимфа? В маленькой серой комнатке Климена нашла, слава богам, халдейскую жрицу (Египет звала её Афарой). Оглядевшись, Греция невольно кривится: всюду висят свернувшиеся железные змеи, небрежно свалены пергаменты с таинственным письмом, дымятся кубки, стоит невыносимый запах мертвечины. Она с досадой замечает, что промахнулась и это всего лишь бесчисленная обманщица с длинным языком и ловкими руками. — Будущее узнать, — лениво кидает мешочек с серебряными. — Это можно, — радостно возвещает вынырнувшая из тени жрица — молодая, к слову, женщина, с пепельными косами, в недурном красно-золотом наряде. — Про дитя ведь, да? — тычет исцарапанным пальцем в живот. Греция кивает. Халдейка усаживает её на подушки, — вот ведь азиатская дикость — а сама принимается за дело. Афара, схватив кубок, мечется в поисках бутылей, то и дело подливает разноцветных зелий, разводит воскурения. Дождавшись пены, выскакивает прочь, грязно ругается, силясь поймать кого-то. Климена слышит удар, ещё один, и халдейка возвращается с трепещущим куском мяса в руках — овечья печень, тут же попавшая в мутно-зелёную отраву. Афара глубоко вздыхает и вглядывается в разводы и пузырьки, вслушивается в шипение и подмешивает дубовой палкой, охая и ахая, и Греция едва ли не верит, что она видит, подобно пророкам — давно забытому Орфею или Залмоксису. В один миг Афара поднимает широко раскрытые глаза на Грецию и сквозь дым в них вспыхивают алые огоньки. — Ты. — Я? — Твоя судьба, — халдейка жуёт губу. — У смертной шимту не может быть... такой. Климена глухо хохочет сквозь припадок и, резко остановившись, тяжело сглатывает. — Я бывала у пифии множество раз, — начала то ли оправдываться, то ли рассуждать Греция. — Я была и у оракулов Аполлоновых, и Зевсовых, и Дионисовых, и Аммоновых, и ворожилась у служительниц Атаргатис в Эмессе Сирийской. И ни разу никто не... увидел... Откуда тебе знать, какая должна быть у не-смертной? Афара хмурится — Греция сразу замечает пролёгшую по лбу складку, морщинки вокруг глаз, а следом кроваво-бурые корочки шрамов на руках, будто она нещадно полосовала себя кинжалом, неухоженные обгрызанные ногти, нездоровую, словно выбеленную в муке кожу... Афара хмурится, а Климена с неподдельным любопытством разглядывает её осунувшееся лицо, острые плечи, тощее тело, лишь скрытое дорогими тряпками. Мираж вокруг халдейки рассеялся и нет труда увидеть, как она истощена и слаба, как измождена и потрёпана жизнью. А она, быть может, проделала путь сквозь пустыни и скалы с востока на запад, плыла сквозь бурные воды, немалым заплатила и много трудилась, чтобы устроиться в Эфесе. Настоящая, может? — У вас здесь много обманщиков, зовущих себя халдеями, — обронила Афара. — Но я вправду из Города, что лежал посреди Двух Рек, что был золотой чашей в руках Бела и опаивал народы, но был обступлен со всех сторон, а ныне проклят и опозорен, стал грудой развалин, логовом лисиц и шакалов, кошмаром и посмеянием для царей. И у нас был такой... Как ты. Не-смертный. Климена вздрогнула. О Халдее она не знает ничего, кроме варварских пересказов — с ним покончил Персия, и до Александра, да с тех пор Вавилон никто не видел. Чародей, звездочёт, великий воин, изнеженный трус, по чьей воле расцвели Семирамидовы сады, словом, миф о давно ушедшем. — Сын Ормузда расправился с ним, — с негодованием продолжила Афара. — Ученик Зороастра отнял у нас кумира, воплощение Бела, осквернил Башню, что подпирала небо и землю!.. Мы пытались спасти отца нашего, мы пытались спасти его столетиями, скрыв, израненного и обессиленного, от взора магов в гробнице из лазурита со светильниками из янтаря. Мы пытались! — в её сдавленном крике грохочет отчаяние и бессилие. — Мы ничего не смогли... Не смогли исцелить его земной сосуд, не смогли найти ему новое вместилище: в какое бы ни вселялось его дыхание, они не принимали его. Врата богов закрылись навек. Но наше ремесло ещё живёт! Вы, люди запада, живёте милостью неба, мы вырываем её силой. Греция хочет возразить: она всегда презирала всех этих заклинателей, немощных подражателей Гекаты, так и норовивших поквитаться с мойрами, но слишком много в голосе халдейки гордости — гордости пустой и жалкой, гордости, что остаётся у тех, кто вот-вот сломается и погибнет, гордости Приама. Вавилон до последнего хотел жить, отчего же его детям не быть такими же упрямцами? — Ты Греция? — заминаясь, спрашивает Афара. Климена кивает. Афара пожимает плечами. — И у тебя будет дитя. Мальчишка, — отводит взгляд, разглядывая поблёскивающие ожерелья на стене. — Здоровый, крепкий. Расти будет долго, а жить скоро станет непросто. Великий Пан ведь умер, а-а, — кривая улыбка. — И весь Олимп рухнет следом. Береги сына. — А для каких земель он родится?.. — Этого я не знаю. Они молчат ещё несколько минут. Греция сидит тихо, пробуя, что услышала, а халдейка, прибравшись, пересчитывает серебряные денарии и возвращает половину. Климена уж тут же бросается возразить, но Афара качает головой и молвит, что большего не заслужила. Греция не настаивает и вертит в руках Коммодовы деньги. Взгляд уцепился за надпись, что принцепс с трепетом наказал: «Herculi comiti Augusti».ΑΩΑΩΑΩΑ
Кто в жизни не боялся? Все боялись. Страх — липкий, горький, мерзкий. От его взгляда холодеет кровь и каменеют мышцы — глядит змееволосая Медуза, от его голоса ноги сами несут в пропасть — лукавые сирены зазывают моряков в пучины, его когтистые лапы ломают хребет, как тростинку — гарпии словили свежую жертву. От него не сбежать и не спрятаться, хоть плыви за Геракловы столпы до края земли, хоть скачи без устали сквозь скифские туманы до благословенной Гипербореи. Ведь из мрака, сквозь бездну, на земнородных глядит сырое, тусклое царство Аида — оттуда, из страны киммерийцев, где шумят волны Океана, зияет вековечная тьма, из которой нет возврата. Кто не боялся, кто не боится доныне, содрогаясь и заливаясь вином, вспоминая о смерти? Об ужасах, что поджидают на каждом шагу, о сумрачном Танате, что ждёт неловкого шага? Можно не верить в кровожадных чудовищ — нельзя не поверить, что человек, думающий и чувствующий, живой человек, вмиг превращается в трухлявую рухлядь... И кто скажет, что вот, души скотины уходят вниз, а души людские ввысь? Кто скажет, если никто не вернулся?.. И кто не боялся, кто не сокрушался духом, кто не сходил с ума и не хватался за голову, понимая, что и люди, и боги, и чудища — рабы Рока, слепого и насмешливого, жестокосердного и ненасытного. Греция никогда не забудет, как, слушая Гомеровы строки, она приметила, что, когда споры на вершине Олимпа едва не доходят до драки, Зевс, отец богов и людей, нежданно обращается к высшей: к Мойре — участи, к Тихе — случайности, к Ананке — необходимости, к исполинскому лику Судьбы, наблюдающей за людьми и богами, словно они — в огромной, сложной, напрасной драме-комедии, и их страданиям и бедам не будет конца. И сколько бы ни уверял Эпикур, что богов бояться не стоит, а смерть не страшна, ведь нас уже не будет — чего стоит это пустословие, что значит оно перед злом, царящим везде и всюду? Вновь и вновь Греция позволяет себе забыться, отдыхает телом и умом, кажется, едва не привыкает к безмятежности, и — содрогается космос, звенят варварские мечи и свистят стрелы, неведомые хвори убивают тысячи тысяч людей по всем уголкам Империи, а покой сгорает в пожарах восстаний. Мир — зачарованный круг, театр в пяти веках, в пяти сценах сквозь от золота до железа, и всё повторяется и снова, и снова, и снова... И нет никакого исхода, и нет конца жестокой забаве. И Судьба хохочет, хлопая в ладони и разя любимые куклы, и никто не в силах спорить, а кто дерзит — исчезает во тьме и не возвращается больше. А кто сражаться пытался? Цари? Герои? О, земнородные, очнитесь от грёз! Покажите же, покажите, глупцы, хоть одного героя, что оказался бы счастлив! Раскройте глаза свои, смертные, и поймите: на свете герои могут быть лишь незаслуженными, мёртвыми и побеждёнными. Любомудрость Эдипа не знала пределов, Сфинкс бросилась в пропасть, венец Фив был роскошен — и печален конец убийцы отца и мужа собственной матери, Одиссей был хитёр и проворен, и что же — не спасло от изгнания, Ясон был неуловим и смел — чтоб покончить от безмерных скорбей, и Тесей, что спас критян, но ни отца, ни себя, и Персей, и Ахилл, и всякий из них... До скончания века был погружён в юдоль печали! Нет избавления! И обещаниям мистерий нет веры! Вот одни говорят: «спасётся от бездны тот, кто пойдёт за быкоголовым Загреем», вот говорят другие: «познайте матерь богов и вкусите спасения», вот вторят третьи: «станьте героями, подвиги подарят несмертие». А кто знает? Хоть так сладко, хоть так лестно убивать одиночество вдалеке от непосвящённых, но — кто знает? Ведь подлинная жизнь начинается за гробом, а тело, из плоти и крови, которым вы так восхищаетесь, для души одна лишь темница. Глядите на тени в пещере и не слушайте мудрецов, в самом деле. Греция долгую жизнь искала спасение: в юные годы — в лучшие годы! — она, заслышав призывной клич, звон литавров и визг флейт, бросала заботы и бежала прочь из города, прочь, в ущелья и густые леса, прочь, по следам блаженных менад. Сама распускала тёмные волосы, сверкала голыми пятками и резвилась на полях, одетая в баранью шкуру. Хватала тирс, плела венок из плюща и, хохоча, кричала природе: «О, Вакх, Эвоэ!», — а потом разрывала зубами и руками попавшихся овец и коз, за один миг оставляя от стад рваные клочья. Бежала прочь от мужицких законов, разрывала путы и, обращаясь свободной и дикой, глотала вино и сладкую кровь, пела с сёстрами-дочерьми и кружилась в иступленных плясках. Ночами же, в свете жертвенных огней, они с Дионисом ласкались нежно и яростно, до искрящихся из глаз молний, до звериного рыка, вырывавшегося из её уст, до синих пятен на шее и бёдрах, пока её плоть не содрогалась и не сгорала от хтонической мощи безумного бога. О, Вакх!.. Много ли от тебя было проку?.. Человеку не стать вновь зверем, а когда он пытался, то увечил себя хуже зверя, хуже чудовища — Гидра иль Минотавр хоть родились такими уродами, а куда же людям? Климена растворялась в проклятой любви Диониса, хватала его за бычьи рока и упивалась губами, вечно со вкусом вина и мёда. Но проходили года, счастье исчезало быстро, и наутро оставались только боль, слабость и отвращение. И когда Зевсов отпрыск пытался заручиться подмогой Орфея, то помогло не много — зрелищем мистерии были занятным и впечатляли, но, стоило удалиться из храма, в груди вновь разверзалась пустота. Они не давали спасения, и под сердцем предательски ныло. Душа, стянутая оковами материи, рвалась навстречу космосу, билась пойманной птицей, и от каждой попытки-пытки темница сжимала цепи крепче. Дионис и Матерь природы спасли её от кошмаров, но у кого же просить милость теперь? И просить ли милость? Что, идти по пути «Золотого Осла»? «Herculi comiti Augusti», — Климена вертит меж пальцев серебряный динарий. «Ты, помнится мне, хочется мне, добыл плоды бессмертия с далёкого сада, верно? Ты сокрушил железносердного Таната однажды, помни! Ты освободил Прометея и сокрушал чудовищ, помни, что без тебя людям не было бы житья. Кому под силу одолеть Судьбу? Кому под силу одолеть Смерть?.. Кому под силу вырваться на Олимп?! Тебе, Алкид, бог, рождённый на земле, человек, ставший богом в память о доблести и отваге. Пусть мрак покрыл тебя — слава сияет лучезарным венцом! Пусть скажут, что ты погиб от яда женской ревности — легко ответить, что милость Кронида вознесла тебя, мощной рукой тебя Громовержец вырвал из аидовой бездны и, дав испить нектара, посадил по правую руку. Такова участь твоя, львинодушный! Я всю жизнь боялась, так боюсь до сих пор, что сводит руки и ноги от ужаса, что в горле пылает зной. Но в сердце моём переливаются радугой ликование и умиление: у меня будет дитя, моё дитя, и теперь от этого тепло. Всё, чего я хотела бы — пусть мой мальчик не узнает моих страхов! Пусть он будет свободен от повеления Судьбы, от лютосердия врагов и зависти друзей, пусть умеет защищать свою свободу, пусть разобьёт оковы смерти, пусть... Пусть он будет счастлив. Пусть у его трагедии — а у кого из несмертных жизнь не такова? — будет добрый конец».