ID работы: 7001427

Тени Тартара

Джен
PG-13
Завершён
58
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
58 Нравится 5 Отзывы 6 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Ты назовешь кого-то из знакомых, Кто б знал, что умирает каждый час? Ведь смерть — не предстоянье страшной комы, А — в каждом, ежедневно и сейчас. Сенека Лепестки роз кружатся, словно алый снегопад. Сегодня цвет Рима — красный. Триумф знаменует окончание битв, но ежедневная война Цезаря продолжается. В Сенате он чувствует глухую вражду и видит зависть на лицах с приторными улыбками, натянутыми на лица так туго, что рты оптиматов, того гляди, потрескаются. Несмотря на оказанные им милости, дружбы и братства от них можно ждать до греческих Календ. Он знает, что эти люди желают его падения и гибели, как Цицерон, произносящий длинные речи, увитые лаврами превосходных оборотов и плющом затейливых метафор. Оратор, как заправский трагик, прикладывает руку к сердцу: «Цезарь — наш великий отец, столь же милосердный и мудрый в своем желании мира, каким непобедимым был он на поле битвы!» Слова — фальшивое золото и выдаваемые за алмазы стекляшки, хрустящие меж ладоней аплодирующих сенаторов. Но затем поднимается Брут, требует тишины и говорит, что для него все раздоры остались в прошлом. Он видит, как заботится Цезарь о Риме, подобно садовнику, лелеющему каждый куст и травинку в доверенных ему владениях Республики. — Я клянусь в своей верности Цезарю и от всей души призываю вас к тому же! — провозглашает Брут; тонкие, но жесткие черты его лица смягчаются любовью и почтением. Брут — единственный искренний человек во всем этом сборище достопочтимых двурушников, трусов и предателей. Его легендарное имя имеет серьёзный вес в Риме, где первого консула Республики поминают в одном ряду с героями древности, побеждавшими страшных чудовищ. К тому же Марк Юний прекрасный оратор. Произнося защитные речи, он, должно быть, оправдает в суде хоть отцеубийцу, да так, что преступник пойдет домой, унеся с собой в мешке и собаку, и петуха, и дорогую обезьяну, а не очутиться на дне Тибра в их компании. Быть может, остальные сенаторы, слушая разумные речи Брута, поумерят свою неприязнь к диктатору? — Поздравляю, ты запугал их до усрачки. — Марк Антоний улыбается широко и насмешливо, демонстрируя крепкие зубы, он весь — нараспашку, и предателем никогда не сделается, иначе поступил бы так давным-давно. — Едят с руки и повинуются взмаху твоих ресниц. Ещё немного и ты станешь новым Суллой. Цезарь передергивается: — Не смей меня с ним сравнивать. — Я имел в виду, что ты поставил себе трон вместо консульского табурета, — ни мало не смущенный Антоний указывает на возвышающееся посреди зала кресло. Его охраняет статуя Помпея Великого. Для надежности.  — Не волнуйся, — продолжает Антоний, — троном его никто, кроме меня, не решится назвать. Цицерон изливает на тебя потоки лести и молодой Брут не отстает. И что еще им остаётся делать? Брут приполз к тебе после Фарсалы, как побитая шавка. Кинулся в ноги, умоляя о прощении, и ты поднял его с колен и расцеловал, словно блудного сына. Я едва не разрыдался от умиления. Цицерону ты пожал руку, Кассия похлопал по плечу, Каске улыбнулся, как старому приятелю. — С каждым новым именем Антоний все меньше смеется: — Всех помиловал! Теперь они хором поют тебе похвальные гимны. — Брут, — веско говорит Цезарь, — действительно верит в то, что произносит в Сенате. Марк Антоний хмыкает: — Его почтенная матушка на каждом приеме сверлит тебя такими взглядами, что, кажется, убила бы. Я бы её поостерегся. Ну, как тайком подсыплет отравы в вино или настроит сынка против тебя? — Даже если теперь Сервилия меня недолюбливает, она благородная матрона, не способная на подлости. — Брошенная женщина страшнее Фурии. Уж я-то баб хорошо знаю, поверь мне. От них вреда больше, чем от сенаторов. Там пошепчет, здесь поплачет, поцелует-приголубит, после оттолкнет и станет изображать неприступную весталку, пока не сделаешь, как ей хочется. — И чего же ей хочется? Моей смерти? Молва доносит, она свою невестку Порцию тоже не жалует. Не объединиться ли нам с бедной дочерью Катона в своем опасении перед грозной Сервилией? Антоний досадливо пожимает плечами. Он доволен в последнее время намного меньше, чем следовало ожидать. Его стихия — военные действия, открытые, как его хищная улыбка, а не интриганство и вкладываемые в речи тройные смыслы, без которых жизнь политика преснее еды без соли. Ничуть не влечет его и бесконечная возня с законами и актами, проведение переписи населения, выслушивание прошений, постановлений, пасквилей и тысячи других дел, от которых Цезарю теперь не передохнуть ни минуты. Но сильнее всего Антоний недоволен тем, скольких своих врагов простил Цезарь. — Эта твоя политика милосердия не доведет до добра, — пророчит он хмуро. — Ты хочешь превзойти всех справедливостью и гуманностью, но хоть кто-то из этих крыс тебе действительно предан? Сенат слушается тебя из страха, но, чем сильнее давишь, тем больше они тебя ненавидят. Ты накрыл котел с кипящей водой плотной крышкой, пока она держится, а что будет дальше? — Дальше будет, как угодно судьбе, — отвечает Цезарь. — Я покорил Галлию, победил Помпея Великого, разгромил египтян, уничтожил в Африке войска Катона, Сципиона и нумидийского царя. Ты думаешь, я испугаюсь кучки оптиматов, которые ни разу меча в руках не держали? — Я думаю, что тебе следует быть осторожнее. Они опасны. — И кого прикажешь сильнее опасаться — сенаторов или Сервилии? Народ любит меня, и этого достаточно. Покончим с этим разговором и продолжим готовиться к моему триумфу, если ты не возражаешь, конечно. Ему должны принести парадные одежды для примерки, и слуги ожидают за дверью. Цезарь поднимает руку, чтобы дать Косме знак, как вдруг Антоний хватает его запястье, заставляя к себе обернуться. — Перебей их всех! — выдыхает он горячечным шепотом. — Цицерона, Кассия, Брута… Мы объявим их заговорщиками, устроим суд и публичные казни, чтобы все было по закону. Я знаю, ты не позволишь перерезать им глотки во сне, я бы так поступил, но не ты. Пускай, не важно. Пусть будет суд, главное, не дай им времени сговориться! — Отпусти меня, — произносит Цезарь очень спокойно, тихо и ласково, но Антоний, вздрогнув, разжимает свои пальцы. — Подумай, что ты предлагаешь мне? Даровать им прощение, а после убить? Я не Сулла, с которым ты меня путаешь, и не стану резать людей, как скот. Не хочу, чтобы история вспоминала меня диктатором, при чьем правлении кровью можно было красить стены домов. Ты больше никогда об этом не заговоришь. Ясно? Антоний кивает, коротко, по-военному, выпрямляется по стойке «смирно», лицо принимает преданно-пустое выражение «слушаюсь!», лишь взгляд по-прежнему встревоженный и мрачный, как берега Стикса. Но Цезарь знает своего лихого начальника конницы, вскоре тот опять начнет зубоскалить, посмеиваясь надо всем на свете. Он редко остается подолгу серьёзным, а вечером опять выпьет больше, чем следует, и отправится к шлюхам, предпочитая развеселых распутниц своей набожной и скромной жене Антонии. Человек плебейского рода, шалопай, гуляка, полная противоположность и сдержанному Бруту, и неулыбчивому, не по возрасту напыщенному сыну Атии, племянницы Цезаря. Тот похож на старичка в теле юноши, ему свойственна задумчивость, но не мечтательность, и даже стихи, которые он пописывает, исполнены не томными вздохами, а попытками постигнуть природу вещей, как у почитателей греческих философов. Мальчик умен, начитан и всегда рассуждает здраво, но прохладно и отстраненно, будто зачитывает содержимое табличек, а на людей смотрит, как на своды цифр. Военного из него не выйдет. Он болезнен и слаб, не переносит холода и жары, да и не делаются лучшие полководцы из людей с насупленным совиным взглядом. Естественного обаяния в нём нет, толпа не станет носить его на руках, если только он не придумает, как завоевать популярность. Но он ещё молод, возможно, со временем из него выйдет толк. Законных сыновей у Цезаря нет. Он решил оставить свое имя и нажитые богатства внучатому племяннику. Но тихий, суеверный, скупой на слова, жесты и выражения привязанности Гай Октавий об этом пока ничего не знает, а Цезарь смотрит лишь в ближайшее будущее и готовит свое великое торжество, самую славную из всех побед, что одержал. Всю жизнь он завоевывал Рим и теперь примет его как дар. — Как я выгляжу? — осведомляется он у Марка Антония, примеряя расшитую золотыми пальмовыми листьями пурпурную тогу. — Сам Юпитер во плоти, — отвечает тот, — хоть сейчас ставь на портик храма. Но его беспокойный взгляд расходится с легкомысленными словами, и Цезарь чувствует, что почти готов подхватить его настрой, от которого скребет когтями по позвонкам и возникает то обманное ощущение, будто кто-то стоит за спиной, ты оборачиваешься снова и снова, но там по-прежнему никого нет… — Что с тобой? — спрашивает Цезарь. — Чего ты боишься? — Не знаю, — смущается Антоний, — странно всё это. Ты наряжаешься, притворяешься богом, сенаторы льют потоки лести… Знаешь, я по Галлии скучаю. Тогда жизнь была проще. Цезарь, отвернувшись от его смутной тревоги, разглядывает в высоком, в человеческий рост, бронзовом зеркале расплывшуюся фигуру, похожую на пурпурное облако. — Цвет одежд не годится, — обращается он к Косме, — нужно больше красного. — Понял, — откликается раб, — не Юпитер, а Марс. Кстати, слыхал, тебя уже зовут «Юпитером Юлием»? — Он не хочет наряд, напоминающий фиолетовое царское облачение, — встревает Марк Антоний. — Люди должны видеть его хранителем и защитником Рима, а не всевластным господином. А что, греческий Арес не носит красное? — Нет, не носит. — Готов поспорить, ваш божок сосал бы нашему Марсу фаллос! Раб разводит руками: — Не могу сказать. Тебе виднее, я не просвещен в этих вопросах. — В каких вопросах? Религиозных? — В вопросах ублажения мужского естества, — отвечает Косма с невинным видом. Антоний наливается краской под стать плащу Марса: — До чего наглый у тебя раб, Цезарь! Я бы его прихлопнул, как муху. Почему ты это терпишь? — Терпение моего господина равно лишь его доблести и уму. Он… Как именуется Юпитер в ваших храмах? «Оптимус Максимус Сотер»! — Да как ты смеешь, проклятый грек?! — сам Антоний может богохульствовать, но не позволит трепать священные имена всяким рабам и чужеземцам. — Тебя распять нужно за святотатство! Цезарь не слушает их перепалку. Он водит имена Юпитера по тропкам своего разума. Оптимус. Максимус. Сотер. Они грохочут громом, вспыхивают молниями, посылают на обреченно ждущую землю дождь, Цезарю годами снятся теплые красные потоки и он сам, режущий небо. Иды посвящены Юпитеру, в дни полнолуния люди приносят жертву Лучшему, Величайшему, Спасителю. Люди всегда приносят жертвы, середина месяца — только повод, чтобы сжать в пальцах нож и нанести удар. Лица в мутном зеркале не разглядеть, оно кажется стертым, не принадлежащим ему, посторонним. Тень появляется перед ним, обрастая плотью. — Кто ты? — спрашивает она. — Гай Юлий — человек, сын Аврелии, воин. А кто ты? Он видит, как она выходит из жара сражений, поднимается из засеянной зубами дракона земли, рожающей солдат. Он бьется — один против легионов, как бог. — Кто ты? — повторяет она. — Цезарь. Он видит, как она зреет в чистеньких, богато обставленных домах, вспухает слизью, в которой копошатся змеи с железными языками, жалящими в спину. Он валяется в луже собственной крови, дрожащий по-стариковски рот залеплен болью, голос истаивает до жалобного стона. — Что ты будешь делать? — она улыбается ему в первый и последний раз. Цезарь улыбается ей в ответ: — Ты знаешь. Жребий брошен и был, по большому счету, брошен — всегда. В назначенный день он покидает дом на рассвете, едва солнце брызжет на небосклон. Вначале он посетит храм Юпитера Капитолийского, где проведут священный обряд и заколют жертвенного коня. Жрец покроет его лицо красной краской, призванной не выдать довольного румянца триумфатора. Дальше он отправится на Марсово поле, где собрались его войска. В триумфальном шествии среди пленников появится и самый ценный — верховный вождь галлов Верцингеторикс, проведший в темнице последние шесть лет, едва живой и полубезумный. Его смерть станет вершиной триумфа, и Рим засвидетельствует то, чего давно не наблюдал — публичное человеческое жертвоприношение, приносимое Гаем Юлием Цезарем во славу Вечного города, стоящего на людских костях, ибо нет в мире более крепкого материала. Ни один римлянин не назовет его безжалостным и жестоким. День ясный, небо прозрачно и объедено светлым мрамором зданий по краям. Небо — запертая в ловушке города бесконечность. Выйдя на улицу, Цезарь смотрит вверх, ища знаки и знамения. Ничего. Чистое немое пространство, не становящееся ближе, даже если кажется, что его можно тронуть рукой и расчесать пальцами белые гривы облаков. Косма провожает хозяина до порога. Вольноотпущенникам и рабам вход на празднество воспрещен. Исключений Цезарь не станет делать ни для кого. Он должен соблюдать правила, если требует, чтобы люди подчинялись законам, иначе его правление выродится в тиранию. Собственные желания необходимо держать на цепи, они жиреют от власти, разлагая разум и насылая призраки ощетинившихся кинжалами заговорщиков, и вот однажды проснешься утром и решишь после завтрака составить свой первый проскрипционный список. Во фруктовом салате было недостаточно инжира, значит, нужно казнить Цицерона, и все сразу станет лучше. Косма выглядит уставшим от подготовки к триумфу и значительно менее преданным, чем весь Сенат, вместе взятый. — В завещании я распорядился предоставить тебе свободу и выделить надлежащую сумму для безбедной жизни, — объявляет Цезарь. — Благодарю тебя, — отвечает Косма так важно, как будто оказывает хозяину большую услугу. — Но почему ты вспомнил о завещании? Это Марк Антоний виноват, навел тень на душу болтовней про заговоры и убийства. — Он может оказаться прав. — Даже если так, стоит ли сегодня об этом думать? Посмотри, — раб указывает пальцем в соцветие солнца, распустившее золотые лепестки, — боги улыбаются тебе. — Я назову это просто хорошей погодой. — А я назову хорошим предзнаменованием. Ты верил в знамения раньше. — Это было очень давно. Выстроившаяся на улице охрана ожидает его, безмолвная, безупречная и безгранично верная: он слишком хорошо им платит, чтобы опасаться измены. Никто не станет служить из одних голых принципов или злобному господину, только и знающему, что размахивать плеткой. Верность и любовь вполне можно купить. Сегодня всем раздадут подарки, только его легионеры получат по пять тысяч динариев. Повсюду расставлены столы с угощением, несколько дней будут проводиться игры и увеселения. Людям совсем не сложно угодить, но у Рима — большой рот, который нужно наполнять, чтобы он не захлопнулся, растерев тебя меж зубов. — Чем озабочен великий триумфатор? — спрашивает Косма. — Почему ты так невесел, господин мой? Цезарь не знает, что ответить. Внезапно раб падает перед ним, обнимает его колени и вскрикивает слезно: — Пусть боги благословят тебя! И ты… тоже благослови меня! Ты ведь теперь сам один из них и станешь бессмертным. Что нашло на его насмешливого грека? Сколько молитвенного обожания во взгляде! Не шутка ли это? Но нет, дрожит, глаза и щеки мокры. Что за колдовство? Цезарь делает глубокий вдох, впуская в легкие воздух, пахнущий свежеиспеченным хлебом и привезенными из дальних стран пряностями, мочой для отбеливания тканей и испражнениями из сточных канав, освежеванными тушами Бычьего рынка и буйным цветением Лукулловых садов, маслом в светильниках, кровью с гладиаторских арен и скотобоен, голубиным пометом, смолистыми курениями на алтарях, мускусом и розовой водой, которой душатся патрицианки, семенем и потом грязных борделей. Рим. Город, империя, что простоит в веках. Пока не рухнет, уронив волчью голову на разбитые мостовые, на растрескавшиеся плиты, как во дворике старого дома в Субуре, на дробленый самим ходом времени старый камень. — Боги тоже умирают, — говорит он, — но люди повторяют их имена. Нет другого бессмертия. Мне пора, друг Косма. Мы увидимся позже. Горсти алых лепестков взмывают вверх и плавно опускаются, заметая площадь. Рим превратился в розарий. Толпа ревет, выкрикивая приветствия, гул голосов сотрясает воздух, от грохота литавр и трубного зова дрожат стены, облепленные цветочными гирляндами. Солнечные блики скользят на начищенных доспехах и щитах. Горят красные знамена, рвутся с полотнищ золотые крылья орлов. Тяжело и глухо топают слоны, ревут белоснежные быки с увитыми зеленью рогами. Животные волокут повозки с захваченной добычей. Здесь и боги покоренных земель: маленький Сфинкс, не меняющий и в плену своего улыбчивого лика; существа с кошачьими и собачьими головами; деревянная статуя галльского Марса с венком омелы на бурых кудрях. Связанный галльский Марс во плоти выставлен на всеобщее обозрение, крылатый шлем качается на трясущейся голове, незрячие глаза пусты, бескровные губы шевелятся в молитве. Таково последнее шествие Верцингеторикса и первое шествие римского диктатора. Галлы, потомки мрачных богов подземного царства, исчисляют ход времени не днями, а ночами. Сегодня италийское солнце затмевает их ночь. — Цезарь! Цезарь! — ликует Рим. — Аве тебе, любимец Фортуны! Город торжествует, ток жизни течет сейчас сквозь него, ревет и бурлит, словно город — это море, высокая волна пришла в Рим и сделала утонувших счастливыми. Три статуи украшают помост триумфатора: прямые спины, тяжелые украшения, высокие парики, светящиеся от гематитового порошка накрашенные лица. Супруга Цезаря Кальпурния, его племянница Атия и её дочь Октавия, прославленная своей добродетельностью и красотой. Женщины дома Юлиев, облеченные в мраморную славу своего мужчины. Худенький мальчик в остроконечной шапочке наблюдает церемонию в рядах, отведенных членам коллегии понтификов. Бледное, с юности выдрессированное лицо тщательно спрятано под покров умильного жреческого благочестия. Только блеск светло-голубых глаз Октавия выдает внимание и жадность, пока он насыщает пробужденное честолюбие зрелищем чужой победы. Цезарь опускается на своё сиденье, и шум стихает, как будто у города отнялся язык. Он делает знак, и жрец приводит в движение удушающее устройство в повозке Верцингеторикса: толстая веревка впивается в шею, выдавливая из галла жизнь. Он умирает в прозрачной тишине, в почтительном молчании Рима, принимающего его жертву. А затем Цезарь встает, возвышаясь над всем миром, и простирает руки, пытаясь обнять город, и тот оживает с криком новорожденного, и всё, что собрано в нём — здания, животные, птицы, люди, боги, солнце, небо, все предметы и их тени, и прошлое, и настоящее, и череда будущих веков — соединены и дышат в унисон. Поздним вечером, когда горят сотни факелов на улицах и площадях, запруженных веселящимся людом, когда сквозь окошки в небесной сфере капает звездный свет, когда серебряные контуры остророгого месяца проступают в вышине, триумфатор возвращается домой. Сбросив золотой венец и багровый плащ, он грузно заваливается на постель в своей половине дома. — Как прошло? — спрашивает Косма, развязывая ремни его сапог. — Хозяин? — Голова гудит, шалит смертная плоть, — Цезарь переворачивается на бок и чешет редеющий затылок. — Лысеет смертная плоть, под венок не спрячешь… А Сулла-то в конце бросил власть, ушел на покой, стал пиры задавать, тешить народ. Смешно. Он смотрит прямо перед собой, в себя, в никуда и повторяет: смешно. Раб косится на него с опасливым подозрением. Цезарь, как ребенок, подкладывает ладони под щеку, устраивая ноющую голову на подушке. Закрывает глаза. На веках словно лежат тяжелые погребальные монеты. Ему хочется спать, его разум оцепенел и беспокоен. Он думает: триумф. Триумф. Врата вечности. Вот он и вошел в нее. Это ведь то, чего он хотел, о чем мечтал, не так ли? Все италийцы знают его имя. Рим не забывает триумфаторов, а Рим равен миру. Может быть, он создаст колонии на Черном море, и там, в новых городах, они будут тоже прославлять его имя… Нужно успеть завершить работы в порту в Остии до начала следующих паводков… Брута послать губернатором в Нижнюю Галлию или в Македонию, мальчику пора научиться… Письмо от коллегии весталок, поселения в Северной Африке, земли в Кампании для ветеранов седьмого легиона… «Призыв к утренней звезде» Сафо, начал читать, а потом… Совсем нет времени. Республика слишком велика даже для его головы. Он чувствует взгляд раба на своем лице. — Разбуди меня в первом дневном часу. — Он вздыхает, ощущая безмерную давящую усталость, свившую гнездо в его теле. В доме тихо, на улицах шумно, Смерть рядом, он видит ее, как обычно, и, наверное, это приносит ему покой. — Знаешь, не в первом часу. Хочу сегодня отдохнуть. Как триумфатор заслужил, а? Разбуди-ка меня лучше… Он шумно зевает, и, не договорив, засыпает мгновенно.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.