Часть 1
20 июня 2018 г., 00:24
Упущенные возможности — это как мяч, которым не попал в корзину. Ты можешь попасть этим же мячом в эту же корзину следующим броском, но именно тот был упущен; тот никогда не будет забит;
тот навсегда останется упущенным.
Привет.
— Макки?
— Привет, — повторяет Ханамаки уже вслух.
Если даже и брать в счёт необратимость случая — вот они, здесь. Их двое. Кажется, никогда во вселенной их не было больше — и не было меньше; их было двое, их двое сейчас — в тёмной гостиной и ветром, щадящим ударами из окна.
— Ты почему без света, — Матсукава не спрашивает, это так;
не спешит избавляться от темноты. Всё это — тёмное — им обоим, наверное, нравится. Это так нравится — задыхаться; будто так, пока ты не видишь его (и себя — в капиллярах по яблоку от зрачков), не слышно ревущего океана под пальцами.
Ханамаки проверяет, что там под его пальцами. Никаких океанов — только обивка дивана.
Он сидит, широко раздвинув ноги — ощущение, будто шов на шортах вот-вот разойдется. И оно — это тоже нравится.
Нравится часто моргать. И смотреть.
— Обожаю смотреть на носы, — вдруг признаётся он.
— Как тебе мой, — Матсукава стоит у дверей профилем к Ханамаки, обводит мизинцем свой нос.
— Не могу разглядеть, — врёт Ханамаки.
— Я подойду.
Это страшно — он видит его всего. Он знает его — всего. Он давно изучил —
всего.
Как Матсукава моргает — редко и медленно; как царапает что угодно, когда он нервничает; как улыбается — никому и всем (знак равно: Ханамаки);
он давно изучил
горький песок под зубами
и губы —
пухлые; их так хочется целовать. Он не пробовал никогда;
эти кудри и кожу, разбитую солнцем на два оттенка: бледной смуглостью — раз; второе — золотом на плечах,
на спине,
на коленях;
и сухостью губ — его, Матсукавы, и Ханамаки —
Ханамаки всегда представлял, как влажно, наверное, стало бы, поцелуй он его.
— М-м, — Матсукава перешагивает через столик и спотыкается.
Падает на Ханамаки, невозмутимо устраиваясь на его левой ноге, утыкается носом в шею.
Дышать — словно толкнуть под собою стул и болтаться; Ханамаки дышит.
— Ты пил без меня, — вдруг понимает он.
— Я глотнул, — Матсукава оправдывается словами, в интонации — ноль.
— Штраф, — жадным напоминанием.
— Что мне сделать?
— Покорми меня.
— Нет.
— Покорми меня.
— Макки.
— Вишней.
— Макки…
— Предварительно вытащив косточки.
— Ты охуел.
— Ты проштрафился.
Когда Матсукава встаёт, Ханамаки жалеет, что оторвал его от себя. Не знает, чего ему хочется больше — задыхаться им, держать на себе
или просто толкать его пальцы в свой рот.
На кухне Матсукава вытаскивает из холодильника тарелку с вишней, ставит в центре стола. Достаёт из кармана брюк черную шпильку для волос.
— Мамина, — объясняет он и выковыривает ею косточку из вишни.
Красное растекается с пальцев к запястью. Матсукава отбрасывает косточку в ведро, но промахивается.
Об упущенных возможностях, к слову.
— Я был прав, — ликует Ханамаки, усаживаясь за стол, — ты крадёшь их у мамы. Почему не закалываешь при мне?
— А тебе нормально будет? — спрашивает Матсукава напрямую и подходит, пихает вишню Ханамаки в рот.
Он спасает его: отвечать не приходится. Пальцы касаются губ, средний обводит нижнюю — только потом Матсукава отшатывается. Вытирает руку о подол белой футболки, садится напротив.
— Ещё, — просит Ханамаки пьяно и косится на вино.
— Вишни? Вина?
— Тебя, — хрипит Ханамаки, — детка, — смеётся, тянется через стол к Матсукаве, — моя…
— Уэ, — Матсукава изображает рвотный позыв, — исчезни.
— Я пытался.
— Никогда, — качает головой Матсукава.
Улыбается и берётся за вишню. Снова бросает косточку и попадает на этот раз.
— Знаешь, — говорит он, чуть сжимая пальцами вишню, — когда я с тобой, чувствую себя вот так.
— Это как?
— Это так, — давит сильнее, и вишня выпускает сок. — Ты размазываешь меня, — серьёзно, с упреком даже, — это штраф.
— Нет, — фыркает Ханамаки.
— Ладно, — Матсукава соглашается и бросает вишню себе в рот.
— Штраф, — Ханамаки хлопает по столу.
— Ладно, — повторяет Матсукава, — чего тебе?
Об упущенных возможностях, точно.
— Покорми меня ещё, — просит Ханамаки, — только не пальцами, — смелеет он, — губами.
Матсукава не меняется в лице. Поднимается и подходит к Ханамаки со стулом, ставит его рядом, справа, садится, запрокидывая ногу на ногу. Ханамаки к нему поворачивается, дёргает плечом. Не знает, чего ему ждать — удара в лицо или горячку из поцелуев. Не случается ничего из списка — только колени Матсукавы касаются его коленей.
— Попробуем, — Матсукава тянется за вишней, расправляется с косточкой, — это ведь штраф.
— Это штраф, — шепчет Ханамаки.
— Слушай, — он тоже переходит на шёпот, — это государственная система. Когда ты выплачиваешь по счетам, когда можно оштрафовать. Нарушил правила дорожного движения, опоздал со взносом, — мажет вишней по губам Ханамаки, — но мы с тобой ничего не понимаем в политике, — разглядывает мякоть в пальцах, — в государственном управлении, в политике.
— Ты повторяешься, — замечает Ханамаки.
— Я хотел сказать, — Матсукава сглатывает, царапает пальцами правой скатерть, — у нас с тобой нет никакой политики.
— Да, её нет.
— Её нет.
Он зажимает вишню зубами, наклоняется к Ханамаки. Губы касаются губ, вишня кисло щекочет язык — языком Матсукавы. Это они целуются?
Матсукава трогает плечи Ханамаки, он трогает щёки Ханамаки, он трогает адамово яблоко левой ладонью и отрывается.
— Прости, — хрипит он, — твоё горло.
— Что с ним? — Ханамаки смотрит на его колени, опирается на них.
— Я испачкал его, — да, липко, — знаешь, Макки, Макки, — зовёт он и встаёт (Ханамаки теряет опору) (ну и что?), — это всё не по системе.
Он устраивается у плиты, стоит скрестив ноги, в руках — то самое красное, с которого всё началось. Нет, всё давно началось, со школы ещё. Теперь им по двадцать, а всё это — ночные видения, дрочка в душе — оно ещё здесь, с ними.
Матсукава отпивает. Глотки по дрожащему кадыку — крупные, пальцы у Ханамаки — немеют. Пол под ступнями — плавится. Матсукава возле плиты — красивый.
Вечная истина у границы — когда Ханамаки выходит из дома, когда он перебегает по зебре, даже когда с трамплина прыгает — в такие моменты всегда озаряет: Матсукава красивый. Та красота, которой так хочется кичиться — словно ребёнок; смотрите — моё. Целоваться при всех, зарываясь ладонями под футболку. Это… привет, боги.
Матсукава откладывает бутылку, у Ханамаки встал. Жизнь течёт по привычному руслу.
— Давай сыграем, — предлагает Матсукава, — ну, штрафы, всё такое.
— А мы ещё не?
— Я ещё не начинал, — Матсукава смотрит открыто, — а ты?
— Мне не хочется, — признаётся Ханамаки, — но интересно.
— Я тебе процитирую кое-что, ты должен будешь вспомнить, откуда строки.
— Так хочу убить тебя.
— Могу попросить.
— Не смей, — отшучивается Ханамаки, — убью ведь.
Матсукава меняет положение ног, делает ещё глоток — с горла, так особенно, как умеет один только он;
так не умели боги;
так умеет искусство, разве что,
и оно — его именем.
— Ждать и надеяться, — говорит Матсукава.
— Что?
— Ждать и надеяться, — повторяет он.
— Это твоё «процитирую»?
— Это цитата, — уверяет Матсукава.
— Откуда мне знать?
— Ты читал эту книгу.
— Ты блефуешь, — бесится Ханамаки, стучит по столу кулаком.
— Ждать и надеяться, — громче, насмешливо.
— Я не знаю, — сдаётся.
— Убей меня.
Член упал. Ханамаки, конечно, другой реакции и не ждал от себя.
— Ладно, это ведь штраф, — он пожимает плечами, встаёт и подходит к раковине.
Матсукава теперь в нескольких шагах от него. Кажется — всегда так кажется, — когда Ханамаки идёт к нему, Матсукава ступает навстречу; но он просто стоит на месте. Странное вращение планет вокруг одной звезды.
Выдвигает третий ящик — там ножи. Для чего они? Кто держит дома столько ножей? Нужно спросить у мамы, почему эта кухня его подставила — вишней, вином, Матсукавой, ножами. Ханамаки вытягивает самый широкий и подходит к Матсукаве. Ведёт острием по футболке со стороны плеча.
— Я лучше себя, — выдыхает он и приставляет нож к своей груди, чуть надавливает.
Матсукава впивается в его запястья — больно, дрожью в ладонях, — и оттаскивает от груди, выхватывает нож.
— Ты проштрафился, — смеётся он и бросает нож в раковину. — Снимай шорты.
— Шорты?
— Шорты.
Ширинку Матсукава ему расстёгивает сам. Тянет серую ткань вниз, слегка наклоняется.
— Мои трусы, — удивляется он, — почему они на тебе?
Чёрт.
— Почему ты носишь моё бельё, — злится Матсукава, толкает Ханамаки в плечо, — я разрешил тебе красть только носки.
— Необходимость красть их отпала, когда ты дал разрешение, — Ханамаки сглатывает, — я одолжил парочку.
— Парочку? Какую парочку?
— Эти чёрные и серые с ананасами.
— Я искал их, — Матсукава царапает указательным резинку трусов на Ханамаки, вдруг тянет за пояс вверх.
Сукин сын. Больно ведь.
— Снова проштрафился, — пыхтит Матсукава, — поцелуй меня.
Ханамаки не думает — берёт Матсукаву за горло, целует,
припечатываясь губами
в щёку.
Матсукава успел увернуться.
— В пятку, — уточняет Матсукава.
— В пятку, — Ханамаки выдавливает улыбку, — у тебя красивые пятки.
— Правда?
— И нос красивый. И губы. И подбородок.
— Поцелуй меня в пятку, — Матсукава зевает.
Зевает он от признаний. Что же. Раз уж взялся любить — расплачивайся;
не по системе в странах —
расплачивайся, потому ты хочешь расплачиваться.
Ханамаки садится на колени. Смотрит на Матсукаву снизу вверх. Тот ставит ступню на его плечо. Не улыбается, а в глазах — жадное, душит.
Ханамаки целует его в пятку. Мир не видел пяток красивее, он знает наверняка. Целует не мокро —
не сделать бы ему неприятно;
целует много.
Матсукава в какой-то момент теряет равновесие и убирает ногу.
— Спасибо, — смотрит пьяно (вино?)
— Всего-то штраф, — напоминает Ханамаки.
Играть они так и не начали. Ханамаки пробует:
— Теперь тебя проверим.
— М-м?
Он возвращается в гостиную и слышит, как Матсукава идёт за ним. Телефон должен быть где-то здесь, Ханамаки осматривается и вдруг понимает, что нужно включить свет. Давит на щелчок неохотно. Вот же он, на диване.
Ханамаки находит проигранные аудио, выбирает последнее.
— Помнишь? — он ставит сотовый на спинку дивана.
Это Hey от Pixies. Они с Матсукавой слушали, когда ночевали в лагере. Всю неделю на третьем году.
Мелодию Матсукава узнаёт сразу же. Подтанцовывает, чуть сгорбившись, качает головой в такт.
Хочется взять его. Хочется с ним танцевать, но проштрафился не Ханамаки —
он, Матсукава, танцующий, страшно палящий сознание — вместо красного полусухого, каждым движением рук и плечей — дико до взрыва под пальцами.
Что там под пальцами у Ханамаки? Он стоит шагах в десяти, и под пальцами
— ничего.
Он ведь даже не выпил. А Матсукаве его поступки можно списать на вино?
Вряд ли, конечно. Он бы и не согласился.
Да и какие там у него поступки.
— Так кто исполняет? — спрашивает Ханамаки.
— Не помню, — отвечает Матсукава танцуя, — книга, кстати, — улыбается так, что язык бы сводить себе добровольно, — это Дюма, словами нашего графа.
— Уже не имеет значения, — Ханамаки даже не обидно, что не смог вспомнить.
Он устраивается на диване, снова разводит ноги. Трусы Матсукавы стали его любимыми с того момента, как он их украл. Поначалу носить не хотел — смотрел или трогал; дрочил. Даже после стирки так пахло Матсукавой.
— Не вспомнил? — Ханамаки не может оставить его в покое.
Матсукава раскачивается, подпевает. Белая футболка, запачканная вишней, черные узкие брюки и рука — тоже в вишне; разбавить углём его кудрей и полостью рта из расколотых звёзд — любимый коктейль Ханамаки.
Любимый Матсукава Ханамаки.
— Так, — Матсукава жмурится на последних секундах песни, — что я должен сделать?
— Это Pixies.
— Да, — выдыхает он, — точно.
Он ведь не мог забыть, как это?
— Зачем ты делаешь это?
— Что я делаю, Макки?
— Ты знал, что это Pixies, — бесится Ханамаки, — зачем ты делаешь это?
— Я проштрафился, — Матсукава подходит к дивану, отодвигает столик и садится на ковре у ног Ханамаки. — Что я должен сделать?
Ханамаки не помнит, с чего они начали этот вечер; с того, что остались одни? С того, что хотелось так думать, наверное.
Нет, с мяча. Вот оно.
— Поцелуй меня, — просит он.
Матсукава ему улыбается — слишком невинно;
так не умеют боги;
так умеет искусство, наверное,
— его именем.
Он ведёт ладонями по бёдрам Ханамаки, приподнимается и целует,
припечатываясь губами
в щёку.
Ханамаки успел увернуться.
— В член, — уточняет он.
— В член, — шепчет Матсукава, касаясь его подбородка, — слушай, — снова опускается на колени, — это система.
— Система?
— Жуткая, — Матсукава укладывает голову на левом бедре Ханамаки, — все так живут, по политике, даже когда они её отрицают.
— Ты не хочешь целовать мой член, Матс?
— Заткнись, — смеётся Матсукава, — я должен сказать тебе кое-что.
— Про политику?
— И про нас.
— Сочетание страшное, — говорит Ханамаки шёпотом, — но валяй.
— Всё по системе, — он проходится пальцами по коже у паха Ханамаки, — мы отдаём за неё всех себя.
Нет же. Всего себя Ханамаки отдаёт за этот профиль.
— Я хочу сказать, — Матсукава шумно вдыхает, — я хочу сказать, мы с тобой тоже так. Нам приходится, Макки. Люди живут так, как им не хотелось бы, живут, принимая всё это, потому что приходится, все они…
— Ты перечитывал «Бойцовский клуб»?
— Пересматривал, — исправляет Матсукава, — не суть. Я должен сказать тебе, мы с тобой, даже когда живём по системе, мы немного свободнее.
— Немного?
— Немного, — Матсукава слабо царапает кожу бедра Ханамаки, — у нас есть мы, и это делает нас свободнее. Это даже похоже на плохую иллюзию. Я разрешаю тебе красть мои носки, а ты крадёшь трусы. Мы оба получаем образование и думаем о работе, но единственное, чего я всегда хотел по-настоящему, это твой член.
— Ты всё портишь, — жалуется Ханамаки, и Матсукава ставит ладонь на его пах. Чёрт. — Ма-атс.
— Ладно, ты весь, — хрипит Матсукава. — Я вёл к тому, что всё это — не штраф. Мы не играли. Я не играл. Ты ведь тоже, Макки? Ты ведь тоже? Да, — не ждёт ответа, — ты тоже.
— Здорово.
— Я к тому, что, — Матсукава поднимает голову, оттягивает резинку своих трусов на Ханамаки, — я сейчас поцелую тебя, — улыбается так невинно, — потому что я хочу целовать тебя.
Он целует его член. Долго, влажно. Чуть хмурится и отрывается тут же, тянет на себя Ханамаки и толкается в его рот.
Ханамаки, когда он с ним,
— та самая косточка.
Совершенно голая.
Поцелуй — из разряда упущенного; он не тот, которого не случилось в школе; и не тот, с вишней во рту;
этот — когда вдруг попали в корзину.
Поцелуй.
— Макки? — шумным шёпотом.
— Поцелуй, — просит Ханамаки уже вслух и тянется целовать его сам.