Часть 1
23 июня 2018 г. в 04:50
— Я с Шатовым ничего не говорю и не вижу.
— Злится, что ли?
— Нет, не злимся, а только отворачиваемся. Слишком долго вместе в Америке пролежали.
***
Домишко был мелкий, тесный, как коробок, внутри практически ничего не находилось, спать приходилось на соломе, прямо в одежде. Солома жёсткая, колючая, но оба соседа так уже огрубели, что этого факта не замечали. В потолке находились редкие щели, и в дождь приходилось совсем плохо, мокро, вода надоедливо и раздражающе-размеренно капала на деревянный пол или стучала о жесть ведра. Шатов не любил дождь, эти капли будто капали внутри его головы, и голова становилась тяжёлой, тугой, думать становилось трудно. Сейчас, к счастью, через щели пробивались только лишь лучи солнца, тёплые, приятные; видно, как в воздухе спокойно висит пыль. Запах стоял затхлый, наполненный этой самой пылью, тяжёлый.
— Когда выберемся, — заговорил вдруг Кириллов мерным уверенным голосом. Он улыбнулся своей детской улыбкой, так ему идущей. — Я каждую ночь чай пить буду. Я люблю чай, ночью. Здесь чай не очень удобно. Невкусно тоже.
Шатов рассеянно повернулся к Кириллову, как бы не понимая, о чём он говорит. Собственные мысли Шатова были такими серьёзными и трудными, что понять простую и обыденную оказалось нелегко.
— Шатов, приходите ко мне на чай. В любое время. Я только рад буду.
— Вы так уверены, что выберетесь отсюда?
— Отчего же не выбраться?
— Вы смешной, Кириллов.
— Может быть, — проговорил негромко Кириллов, покраснев.
***
В четыре месяца слишком много слов было сказано друг другу, в том числе постыдных и интимных. От тоски, от тишины, от холода, от одиночества в чужой так и не понятой стране два практически чужих друг другу человека хватались за единственную возможность близости и человеческого тепла, родного русского голоса. Попросту не с кем было больше заговорить.
О Боге говорили редко, больше думали, в том числе и из-за того, что чересчур разрозненные мысли у них были о данном предмете, зато говорили обо всём другом. В каком-то пьянящем бреду, в лихорадке, изливались и признавались бесконечно много и долго, каждый о себе и о своём. Шатов, разговаривая, всё время по обычаю своему смотрел в землю, даже когда горячился, только голову сильнее опускал. Кириллов же всё двигался, в задумчивости ходил взад и вперёд, размеренно, как маятник часов, как капающая вода, и от этого вида Кириллова Шатов вечно от чего-то начинал раздражаться и нервничать, и прятал глаза. Шатову нравилось смотреть на Кириллова только когда тот улыбался или смеялся и его лицо являло то детское выражение, что самому становилось приятно и даже чуть весело. Кириллову же Шатов казался неуклюжим, хмурым, неприветливым, прячущимся неизвестно от чего, и даже каким-то жалким человеком, которому наверняка нужен кто-то, чтобы помочь или даже защитить.
Шатов много злился, и то ли от того, какими нелепыми, противными, безбожными мыслями жил его сосед, и что этот человек всё равно был хорошим, то ли от того, что никак не мог уверовать в свою идею так же, как сосед в свою, то ли от того, что две абсолютно разные мысли им внушил один и тот же человек.
Иногда Кириллов с блеском в глазах принимался изъяснять свою ещё не до конца сформированную идеологию, но Шатов тут же раздражался, начинал вопить, сверкая глазами:
— Убить себя!.. Это глупо, глупо, Кириллов! Атеистический бред и больше ничего! Русский атеизм никогда дальше каламбура не заходил. От лакейства мысли всё это. Глупо!
Кириллов хмурился, хотел было что-то возразить, но не решался. Не хотел. Он был как будто чем-то уязвлённым, но не из-за экспрессивной критики именно своей мысли, а от чего-то как будто другого.
***
К вечеру жаркий зной спадал, дул ветер. Вокруг — поле, колышущиеся большим морем травы, дикие взлохмаченные кусты, вбок идёт большая неровная дорога, по которой кто-нибудь да проедет, впереди раскалённое докрасна солнце. И сплошная тишь, нервное напускное спокойствие. Кириллов стоял, с интересом смотря в даль, размеренно вдыхая пыльный горячий воздух, который так и оставался каким-то чужим, неродным. Шатов смотрел на Кириллова, чья тёмная фигура резко контрастировала с солнцем и выжженным небом.
— Кириллов! — неожиданно даже для себя яростно выкрикнул Шатов. — Вы не должны умирать!
Кириллов очень нахмурился и подошёл ближе.
— Вы из убеждений говорите? Я знаю, это большой очень грех для…
— Да! Нет, не только из-за убеждений… — Шатов вспыхнул и забормотал почти без связи. — Я бы не хотел вашей смерти, Кириллов. Я когда думаю об этом, что вы так уверены, что вы так желаете, мне даже жутко становится, неправильно, не только из-за идеи, скорее из-за факта… Да и нужно же мне будет у кого-то чай пить, — совсем другим тоном, усмехнувшись, сказал он, наверное пытаясь загладить свою вспыльчивость смехом.
— Не беспокойтесь, я успею дать вам чай. Я чай люблю. Люблю и жизнь, и смерть, и красоту. И вас.
Шатов тупо уставился в землю, попытался было что-то сказать — не вышло, и глупо неловко улыбаясь, скорее из-за того, что нужно было какую-либо эмоцию высказать, а не из-за желания улыбки, молча, как-то боком, косолапо зашёл в дом.
Заговорил вновь он только к вечеру:
— Знаете, Кириллов… Алексей Нилыч… А я к вам на чай обязательно приду.
И только лишь.
***
Там, в сырой деревянной комнате каждое слово было не просто верным, было необходимым, как воздух и вода, но, вернувшись в нормальную среду, оба вдруг поняли, что, во-первых, сказали чересчур много лишнего и сокровенного, и было бы неловко продолжать поверхностное общение зная о человеке столько и плохого, и хорошего, а стать ближе не позволяли больно разные выбранные пути и мысли, и, во-вторых, что они более друг в друге не нуждаются. Да и что теперь они могли друг другу дать? Все, абсолютно все возможные, чтобы сказать, слова остались там, позади, в Америке.
***
— Если б… если б вы могли отказаться от ваших ужасных фантазий и бросить ваш атеистический бред… о, какой бы вы были человек, Кириллов!