ID работы: 7025431

Могила светлячков

Слэш
G
Завершён
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 10 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Если бы Минхека спросили, считает ли он себя очаровательным, ответ был бы немедленным и однозначным «да». Потому что Минхек воистину очаровательный, и очарование его заключено в рыжих чуть вьющихся волосах, в россыпи веснушек на щеках и носу, заключено в вечной теплой улыбке и хитрому прищуру, который мама называет лисьим, а отчим просит перестать строить такое отвратное лицо. Проживший всего четырнадцать лет, Минхек не знает, за что его столькие ненавидят; ненавидят его волосы, ненавидят его беззаботные веснушки, его смех и его лисий прищур, который, кажется, одной матери и нравится. Во всем этом мире только мать не бьет его за малейшее не так сказанное слово, только мать говорит — обещает, — что он всего добьется, что нужно только больше усилий приложить и прекратить на других оглядываться. Оглядываться нужно на себя, на свои старые ошибки, чтобы новых не совершить — и урок этот Минхек впитывает с ударами, с очередными ругательствами в свою сторону, с вечным недовольством учителей. Но он все еще слабый. Все еще слабый низкорослый мальчик с необычной внешностью, любовью к рэпу, желанием уехать куда-то далеко, в Сеул или Пусан, чтобы меж высоток серых и однообразных затеряться, а не посреди цветочного поля быть у всех на виду и легкой мишенью. — Сильные мальчики не плачут, — говорит мать обычно, когда отчим опять недовольный приходит после разговора с его учителями. У Минхека стабильно синяки на ребрах, руках и ногах, разбитые колени и губы, замазанные маминым тональником веснушки и перманентное недоверие всему миру. Он любит мир, любит людей. Но не этих, не которые его окружают. Они внушают лишь ужас, лишь желание сбежать, спрятаться. Минхек и правда прячется под старой ивой, стоящей в середине бамбуковой рощи за его домом. Ива эта крупная, раскинувшая ветви как навес зеленый; у нее кора из лиц мудрых старших, совсем как в каком-то мультфильме, который Минхек еще в детстве видел. Жаль, что эти старшие не могут разомкнуть деревянных губ, не могут ему сообщить, как справиться с обидой на тех, кто заставляет боль вдоль ребер вспыхивать да губы кровоточить. Минхеку вообще никто ничем помочь не может кроме матери. И Юнсона. И Минхек о Юнсоне не знает совершенно ничего, кроме того, что он потрясающе красив, у него низкий бархатный голос и завораживающий смех, а еще он в сердце Минхека занимает нишу «больше чем друг», и это, конечно, очень волнующе. Буквально настолько, что рядом с Юнсоном Минхеку тяжело дышать, а слова испаряются из головы, оставляя лишь глупые строчки из собственных текстов. Кому нужны его тексты, кому нужны бесконечные строчки о безответной любви и глазах красивых, как море? Минхек море видел, правда, всего лишь раз, но запомнил навсегда. Оно такое же прекрасное, как и Юнсон. Он с минуты на минуту придет. Всегда появляется как из воздуха: беззвучно, изящно, с безмятежной улыбкой и венком из ромашек на голове. Закатывает рукава безразмерной белоснежной рубашки, демонстрируя тощие запястья с параллельными шрамами. Никогда не рассказывает их истории, лишь однажды оброняет «было правда больно». О, Минхек прекрасно знает, что такое «больно» — потому вопросов больше не задает и сам рассказывает, как его отчим избил не за что буквально, а потом одноклассники добавили… «Наверное, было грустно?» — понимающе спрашивает Юнсон, и это Минхека поражает. Он задумывается обычно, как ему больно, горько, обидно — но не грустно. — Мне правда очень грустно, — всхлипывает и спешит тереть глазами руками. Потому что мама сказала, что сильные мальчики не плачут, а он в свои четырнадцать уже очень сильный. — Если на душе тяжело, то почему не плачешь? Со слезами становится легче. Юнсон появляется как всегда, в своем излюбленном стиле, но Минхек уже привыкший, уже даже не вздрагивает, не просит перестать пугать. Лишь в приветствии кивает головой, прячет лицо в свободном горле свитера, роняет круглые очки на колени. — Кажется, последний раз в жизни я плакал еще в пять лет? — Почему? Юнсон присаживается рядом, прижимая худые колени к груди. Они у него такие же исцарапанные, как у Минхека, и того мысль греет, что это их общая метка, их общее откровение, которое негласно сближает. Может, оно и неправильно. Но в его жизни правильного в принципе слишком мало. — Я тогда на велосипеде кататься учился, и упал. Упал прямо на стекло, все ладони порезал. До сих пор шрамы остались, — и с этими словами демонстрирует руки. С кучей шрамов, уже бледных, и не сильно заметных, если ладони хоть немного прятать. Минхеку шрамы эти не нравятся, они уродливые настолько же, насколько и истории, что содержатся в каждом из них. Но Юнсон берет его руку своими осторожно, сначала пальцами оглаживает эти выпуклости, потом губами касается: осторожно так, невесомо, словно боль причинить боится, хотя какая боль от прошедшего девять лет назад? — Я спрашивал, почему ты столько лет не плакал. Ким пожимает плечами. А Юнсон вот такими мелочами странный, но ими же очаровательный. Минхек соврет, если скажет, что ему не нравится, как Юнсон его целует, как дует на свежие рамки, как рыжие волосы расчесывает и каждый день говорит, что они похожи на закат, а веснушки — на духов, живущих в этой иве. Живут в ней, правда, не духи, а сотни светлячков. Минхек однажды после захода солнца остался и увидел их. Они сразу после наступления плавных сумерек начинают по одному загораться, точно звезды на небе. Мириадами селятся на ветвях, замирают меж листвы, гирляндами горят под пение цикад. Некоторые их них срываются в траву словно кометы, и Юнсон требует загадать желание. Минхек загадывает всегда, потому что Юнсону верит — желание, всегда одно-единственное, сбудется непременно. Как непременно каждый день загораются светлячки в старой иве, так и одно желание подростка Ким Минхека будет исполнено. Это ведь справедливо, да? Он имеет право мечтать и надеяться на лучшее после всего, что пережил? Хочется верить на положительный ответ. Он, на самом деле, близок как никогда. Но так же он как никогда далек, и Минхека разрывают противоречивые желания. В четырнадцать лет все внезапно становится слишком сложно, и он к этому абсолютно не готов. — Ты все-таки завтра уезжаешь? — уточняет Юнсон, сминая в руках травинку из своего венка. Делает вид, что спокоен абсолютно, но Минхек знает — у него в душе абсолютный ураган, ломающий ветви ивы, топчущий ни в чем неповинных светлячков. Таковы человеческие чувства в естественном их проявлении, таков истинный Юнсон, внешне безмятежный и сахарный. Сам Юнсон, правда, говорит, что не человек, но Минхек реалист, Минхек это глупостями считает. Разве смог бы он разговаривать с кем-то, человеком не являющимся? Разве смог бы он целовать его губы, едва ощутимо пахнущие корой и цветами? Мог бы так искренне любить не человека? Трудно сказать «однозначно нет», поэтому Минхек сам себе отвечает «нет, скорее всего». — Да, завтра. Ранним утром, поэтому не смогу встретиться с тобой еще раз, — вздыхает, чтобы успокоить собственное сердце. — Прости. — Ничего, — отводит взгляд Юнсон. — Я все понимаю. Это прекрасная возможность для тебя. Минхек натянуто усмехается и локтем пихает Юнсона в бок: — От твоего тона жалею, что прошел прослушивание. — Прости, — на этот раз шелестом доносится от Юнсона. — Я правда рад за тебя. Просто не хочу тебя терять. — Я тоже. Но я еще приеду к тебе. Клянусь. Минхек знает, что говорит правду. Ему не нужно клясться, чтобы обещание запечатлелось в самом сердце рядом с улыбкой Юнсона и ивой в мерцании светляков. Но все равно сцепляется мизинцем с мизинцем Юнсона, поцелуем срывает с чужих губ «обещай» и дарит собственное «обещаю». Бесконечно влюбленный и воодушевленный, Минхек никогда не забудет счастливых вечеров с Юнсоном, алых закатов, запутавшихся в его волосах, ощущения покоя и собственной важности. — Только сам-то меня не забудь, — дразнится, подначивает. Так ведь легче. Так правда легче справиться с ноющей болью уже под ребрами и привкусом предательства. — Не забуду, — теперь обещает Юнсон. И это, наверное, абсолютно официальное их прощание. Двадцатилетие наступает как-то неожиданно и ненужно, по сути. Потому что Минхеку не дает ничего ни совершеннолетие, ни эти поздравления, из которых искреннее — только Сынхуна, собрата по сцене андеграунда и единственного друга в Сеуле. Который, оказывается, душный и тесный даже несмотря на размер. Здесь никто не замечает рыжих волос (которые за годы поблекли) и веснушек (которые оказались детскими и в семнадцать пропали). Здесь не замечают и улыбки его, и лисьего прищура. Подобными аксессуарами каждый третьей обладает от рождения, а каждый второй купит за деньги, и плевать всем на искренность. Ладно, не все такие. Сынхун вот, и парень его Чжунен, искренние максимально, буквально настолько, что порой от них хочется сбежать и побыть одному. Но тут не сбежишь, потому что в общажной комнате он живет кроме Сынхуна еще и с Енгуком, который делает Минхеку абсолютно недвусмысленные предложения и искренне удивляется, как три гея нашли друг друга. Сынхун на это лишь смеется и бросает совершенно не дружеское «только не на моей кровати», на что получает посыл далеко и надолго. В Сеуле нет ивы, под чьими ветвями можно спрятаться и положить голову Юнсону на колени. О котором Минхек вспоминает впервые за последние года два и жутко стыдится. Данное на мизинцах обещание кажется размытым и нереальным, а улыбка Юнсона с каждым годом все сильнее и сильнее стирается, словно и у воспоминаний есть срок годности. Хотя, действительно есть. Минхек больше людей не боится и ребра свои не закрывает. Он сам с пустым разумом ввязывается в драки, где ему постоянно что-то ломают, а потом через Сынхуна передают совет не лезть больше. Все равно лезет. Юнсон бы не одобрил. Он бы головой покачал, назвал неисправимым дураком, а потом принялся целовать раны и обещать, что скоро все заживет, нужно лишь подождать. Смешно представить, как теперь Минхек позволил бы кому его раны целовать. Да и кому, кроме Енгука, который взглядом раздевает? Отвратительно. В Сеуле все не так радостно, а шесть лет назад загаданное желание «сбежать из этой деревни» сбывается отвратнейшим образом и совершенно не так, как рисовало воображение. Минхек-то, по сути, и рэп читает как хотел, и каждую неделю с новыми людьми знакомится, и обрел себе друга, оборвав все связи со старыми. Но в груди все равно пусто, а пачка яблочных сигарет облюбовала карман куртки. И эти яблоки — ни разу не имитация губ Юнсона, но запахом чуть схожи. Интересно, как он там? Помнит еще? Такой же странный? Все еще приходит под ту иву, наблюдая за звездами из светлячков? Минхек билет покупает в ближайший выходной, заранее посылает Енгука подальше несколько десятков раз, бросает Сынхуну ответное едкое «только не на моей кровати» (за которое потом в метро стыдно становится), драматично хлопает дверью и мечтает сократить путь, выйдя в окно. У него с утра плохое настроение, всю ночь снились кошмары, а еще болят ребра и шрамы на ладонях, напоминания об историях многолетних и ярких. И это, вне сомнений, все плохие знаки, но поезд несется вперед на полной скорости, а скорбные пейзажи проносятся мимо окна. Курить запрещено, и очень жаль. А мысли незаметно заполняются Юнсоном. Почему же он жил под той ивой? Его, если подумать, Минхек лишь под ней встречал. Юнсон от нее словно отойти не мог, и это странно конечно. Сейчас, сквозь опыт прожитых лет, Юнсон кажется еще более ненормальным и пугающим, но ведь щеки помнят тепло его губ, как все существо — уют, исходящий от него. С ним было так спокойно и безопасно, что можно глаза на странности все закрыть. И загадать новое желание — остаться с ним рядом навсегда. Но Минхек теперь слишком грешник, да и возможность загадать желание тогда потратил, сбежал, а теперь отдувается. Ивы больше нет. Есть лишь остаток ствола и множество ветвей на земле вокруг. Деревянные лица искажены гримасами боли, словно застывшие в предсмертном крике. Нет былого великолепия, не заграждает больше величественное дерево голубые небеса да звезды, что затмили собой светлячки. Ничто не вечно, да? Юнсона здесь больше нет, и Минхек правда не знает, как ему быть. Видевшиеся лишь здесь, они не имели другой связи, и теперь — один из них точно, — страдают оттого ощутимо. Минхек, кажется, опоздал. Как опаздывал на уроки, за что его учителя ненавидели, как опаздывал на пары и с трудом окончил колледж. Опоздал сейчас, и вот такое глупое опоздание самое досадное. Потому что листья все еще зеленые, а кора свежая. Ива убита была вчера или сегодня, и если бы Минхек спохватился год назад, два… Впрочем, уже поздно. Под ногами что-то громко хрустит, раскалывая тишину. Поначалу незаметно, потом все более и более настойчиво, надоедливо, буквально оглушая, перекрикивая мысли. Взгляд падает под ноги почти невольно, но, наверное, так и нужно. У Минхека под подошвами сотни мертвых тел светлячков, что больше никогда не осветят иву, не затмят звезды, не зажгутся гирляндами под пение цикад. И такая находка шокирует, поражает. Словно прямым текстом в лицо швыряет «это конец». И это правда конец. Среди застывших деревянных лиц Минхек находит одно, поразительно напоминающее Юнсона, и задумывается, что не знал о нем слишком многого.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.