ID работы: 7088729

Прибой

Слэш
R
Завершён
42
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
42 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Тяжелый сумрак дрогнул и, растаяв, Чуть оголил фигуры труб и крыш. Под четкий стук разбуженных трамваев Встречает утро заспанный Париж. И утомленных подымает властно Грядущий день, всесилен и несыт. Какой-то свет тупой и безучастный Над пробужденным городом разлит. Илья Эренбург «Париж»       Над городом, казалось, повисли клубы тяжёлого пара, грозя упасть на голову и придавить своим весом. Нет, не облака, а нечто вязкое и неприятное, даром, что белоснежный цвет успокаивал любые опасения, а мысли о надвигающемся нечто казались едва ли не кощунственными. Жеребец под ним нервно всхрапывал и рыл копытом землю. Дай ему волю, он бы сбежал вслед за кошками, которых в городе не видели вот уже неделю — хвостатые исчезли из города, как крысы бегут с тонущего корабля. Сами же грызуны сначала расплодились в невероятных количествах, а затем начали дохнуть, умирая прямо под ногами прохожих — невозможно было пересечь улицу, не наткнувшись на парочку крысиных трупов.       В городе стоял невыносимый смрад, исходящий от сотен разлагающихся трупиков, преющих на необычайной для Франции жаре, настолько невыносимый, что ежеминутно приходилось прикладывать к лицу заново смоченный туалетной водой платок — иначе было попросту невозможно дышать, где бы вы ни находились, запах пробивался даже в дома, просачивался сквозь станы, бился в закрытые окна, заставляя мучиться от невыносимого жара и головных болей без возможности впустить в комнаты лёгкое дуновение ветерка.       — В небе сегодня взошла необыкновенно яркая звезда.       С чьих беспокойных уст сорвалась эта фраза, предвещающая гибель ничуть не хуже изломанных небес? Голос Альбера, слишком увлечённого визитом нового знакомого и одновременно подавленного невозможностью выйти за пределы отцовского поместья, едва ли звучал бы столь непринуждённо и вместе с тем многообещающе. Мерседес и вовсе молчала, вяло обмахиваясь веером, подавленная непереносимой духотой. Молчала, но страстное желание, чтобы с неба упала хоть капля, читалось на её красивом лице. Значит, тихие слова, все ещё набатом звучащие в комнатах, принадлежали небезызвестному графу Монте-Кристо, покинувшему его дом не более чем пару часов назад и унесшему с собой всякое возможное облегчение.       Граф вызывал странные чувства — он казался и знамением беды и чем-то, что способно эту беду предотвратить. Не живым человеком, иллюзией порождённой больными небесами, воспоминанием, смахивающим на умственное помешательство. В свете мальтиец уже обрёл громкую славу, но, Фернан готов был поклясться чем угодно, хоть бессмертием собственной души, что никто, ни единая живая душа, даже Мерседес, не видела в нём подобного воплощения возмездия. Впрочем, совсем скоро граф де Морсер и думать забыл о своём новом знакомце, занятый повседневными делами.       К исходу месяца положение парижан ухудшилось, хоть многие до сих пор не осознавали всей тяжести нависшей над ними беды, предаваясь всё тем же бессмысленным излишествам и увеселениям. И дело на сей раз было уже не в сбежавших домашних любимцах, не в околевающих повсюду крысах, наоборот, поголовье грызунов сократилось, почти исчезло, они больше не валялись где придётся, задрав кверху всё ещё подрагивающие лапки и истекая заражённой кровью. Город, казалось, очистился от одной напасти, чтобы затем сполна ощутить на себе иную, куда более глубокую и устрашающую.       Теперь умирали люди.       Пока лишь изредка, не от того не менее ярко то там, то здесь вспыхивали случаи неизвестной доселе лихорадки, неотвратимо уносящей всех без разбору — бедных простолюдинов, изнеженных аристократов, умелых законников — болезни было всё равно, кого уничтожать, жестоко и неумолимо, ради насыщения собственной непомерной жадности и чревоугодия. Лекарства не было, да его и не пытались найти, во всяком случае, сейчас, когда один за другим гибли бедняки, вымирая целыми семьями, оставляя после себя скудно обставленные пустые дома — об этом писали в газетах, сухо и безэмоционально, словно не происходило ровным счётом ничего, требующего внимания. Подобные новости были лишены привычной вульгарности, которая делала бы из них хоть какую-то сенсацию, о них не вспоминали и не говорили в будуарах, их и вовсе старались не замечать, изо всех сил занимаясь подобающими высшему свету делами. Даже неожиданному умершему от старости банкроту было принято уделять больше внимания — над ним хотя бы посмеивались.       Чуму, как и бедняков, как и всякие прочие бедствия, предпочитали не замечать вовсе. Таков был обыденный порядок вещей — аристократы, особы голубых кровей, считающие себя избранными, не утруждали себя земными заботами, страдали разве что от головных болей, порождаемых излишними возлияниями, и необъятной лени. Белая кость, голубая кровь.       Чуму презирали, над ней смеялись, в неё не верили. Подумаешь, некий граф или барон скончался недавно, говорят, именно что от этой напасти — да ведь он был уже довольно стар, вот и пришёл его час, а они, молодые, богатые и сильные, успеют ещё вдоволь нагуляться, и никакая чума им не страшна. Пусть боятся простолюдины. Порой Фернану казалось, что от этих людей был скрыт, словно неким занавесом, истинный смысл всего происходящего в мире, всего интересного, оставляя взамен лишь тупую скуку.       В такое время им, отчаявшимся и потерянным, отрезанным от мира приказом сбежавшего правительства, только и оставалось, что всё глубже и глубже погружаться в унылую задумчивость без надежды найти что-то приятное в овеянных духотой и сладковатым запахом гнили, похожих один на другой, словно тридцать серебряников Иуды, днях. Теперь внимание болезненно обострилось, переходя едва ли не в паранойю, Фернан замечал малейшие детали, на которые прежде не обратил бы внимания, но и это было лучше, чем просто выглянуть в окно и увидеть опустевшие тусклые улицы.       Во всём Париже, помимо его дорогой Мерседес, Фернан знал лишь одного человека, для которого чума не была пустым мёртвым звуком, отголоском прошлого или уделом бедняков. Чума стояла у самого порога, в любой момент готовая занести белую руку и сделать четыре роковых удара, оповещая о начале своего царствования, о начале конца. Этот человек жил на Елисейских полях, в особняке под номером тридцать, иногда его называли лордом Ратвеном, иногда — сыном мальтийского судовладельца, а то и вовсе принцем. Доподлинно об этом человеке знали лишь то, что высшее общество, несмотря на знатное происхождение, ему чуждо и редко бывает приятно. Фернану удалось проникнуть лишь немногим глубже: особ голубых кровей граф не избегал, но их внимание быстро становилось ему в тягость, он, можно сказать, леденел от глухой тоски, а во время спектаклей и постановок Монте-Кристо предпочитал вздремнуть, чем тратить время на их просмотр, сколь бы восхваляемы они не были. Однако и подобное равнодушие к прекрасному высший свет прощал экстравагантному графу.       Они встречались вовсе не так часто, как можно было бы ожидать в более спокойное время, и всё же этого хватало, чтобы видеть немногим больше, чем позволяла придворная учтивость. В подобное время любому были простительны и нервная дрожь, и дурное настроение.       Лицо Монте-Кристо, пусть приятное, даже красивое, всё же вызывало в душе генерала отторжение, даже несмотря на учтивую и, кажется, искреннюю улыбку графа — чем не чудо для насквозь прогнившей аристократии? Отмеченное бледностью и печатью северной меланхолии, но не лишённое страстных порывов, оно напоминало о том, другом, которого Фернан всеми силами старался забыть вот уже двадцать три года к ряду, чьи тёмные глаза сияли такой искренностью и наивностью и чью руку он так и не пожал, сокрушённый ненавистью и ревностью. Граф де Морсер мучился неопределённостью, тем острым незнанием, что порождала чума, заставляя каждый божий день спрашивать себя: «кто следующий?», и тупой болью засевшей на левой стороне груди, напоминающей о себе лишь изредка случайным воспоминанием. Было в этом мире нечто, что могло хоть немного облегчить и приструнить отчасти муки совести — имя Монте-Кристо. Граф — мальтиец, значит, и имя должно быть под стать. Как же его зовут? Лойал, Конуэй? Быть может, от рождения ему дано то же имя, что и виконту де Морсеру — Альбер? Выяснить это можно было, лишь спросив напрямую.       — Имя? — Монте-Кристо кажется слишком усталым и слишком отчаявшимся, поблёкшие глаза окружёны тёмными кругами — словно сажей обведены, и оттого выделяются на бледном лице ещё сильнее, делая его похожим на искусную театральную маску с пустующими прорезями на месте глаз. — Право, не знаю, стоит ли мне называть его — мы живём в такое время, что чем меньше людей ты знаешь, тем меньше боли выпадет на твою долю. А имя… оно обязывает и заставляет признать человека в своей жизни. Вы настаиваете? — Граф на мгновенье умолк, видя решительность Фернана, и устало вздохнул, провёл по векам тонкими пальцами. — Эдмон.       — Эдмон де Монте-Кристо… — Услышав это имя, Фернан готов был ослепнуть и оглохнуть, но и это не помогло бы ему избавиться от воспоминаний о том взгляде, который граф бросил на него в тот момент, пробирающем насквозь и заглядывающим в саму душу. Он онемел, не в силах пошевелиться или вымолвить хотя бы слово — подобное случается, когда имена заставляют вспомнить всё то, что люди так старательно прячут от самих себя: других людей, собственные поступки и их последствия. А за ошибки цена — боязнь огласки. Фернан тогда с трудом подавил если не панику, то всё возрастающее беспокойство и напряжение, чтобы вскоре спешно распрощаться с графом, ссылаясь на дела — хотя какие, к чёрту, дела сейчас, в подобное время? Он долго молчал, глядя в след удаляющемуся графу, продолжая стоять так даже после того, как карета скрылась из виду, а тихий перестук колёс перестал быть слышен где-то вдалеке, и, наконец, нашёл в себе силы назвать роковое имя, клеймом врезавшееся в память. Эдмон Дантес.       Высокий и стройный юноша, чей облик дышал теми спокойствием и решимостью, что обычно присущи людям, привыкшим встречаться лицом к лицу с опасностью, чей взгляд был настолько искренен и открыт, что способен был покорить собой любого, никак не ассоциировался у несчастного генерала с человеком таинственным, властным и замкнутым, каким был граф. Глаза Монте-Кристо порой сверкали мрачным огнём ненависти, кожа лица сделалась матовой, и порой казалось мертвенно-бледной, словно её обладатель воистину был восставшим из мёртвых кровопийцей или бессмертным духом. И этот дух пришёл по его душу, не иначе.       Теперь к мыслям о чуме и грядущим страданиями, причиняемым этой напастью, добавились мысли о неизбежном возмездии, которое принесёт с собой этот ангел мести, это чудовище. Эдмон ещё не сделал ничего, а Фернан уже ненавидел и боялся его за одно лишь существование, за то, что Мерседес думала о нём, за собственные мысли о том, что наказание это будет вполне заслуженно. Генерал просыпался и ложился обратно в постель с этим отравляющим ожиданием в груди, заставляющим холодеть при мысли об одном лишь имени этого человека. Он терял дни и недели, опасаясь того, что никак не желало происходить. Фернан уже почти жаждал наказания, только бы избавить от вечной, не дающей покоя смуты, только бы вновь сделаться способным воспринимать жизнь, какой она была в реальности, а не в его собственных мрачных мыслях. Возможность прекратить всё это была только одна.       Карета останавливается прямо перед погрузившимся в молчание особняком на Елисейских полях как раз в тот момент, когда другая, тёмная и гротескная, с раздвинутыми бархатными занавесями, являющими миру аккуратный гроб, украшенный резьбой и позолотой, выезжала из его ворот, чтобы не торопясь направиться к кладбищу. Немногие сейчас, когда мертвецов в городе было больше, чем живых, могли позволить себе подобную роскошь, но граф едва ли стал бы заказывать подобный гроб, зная, что тело всё равно сожгут.       Монте-Кристо был бледен сверх меры, и лишь оказавшись лицом к лицу с ним, как представлял себе многие сотни раз, Фернан понял, что враг даже не видит его лица, злого и встревоженного, что он, очевидно, пребывает где-то далеко в пучине своих безрадостных мыслей. Тело Эдмона сотрясала сильная дрожь, накатывающая волнами, и впору было опасаться, что Дантес вот-вот лишится чувств, не справившись с нахлынувшим горем. Будь на его месте кто-то другой, Фернан бы всерьёз подумал, что оно, это горе, наконец-то сломило этого волевого человека, прошедшего столь долгий путь от узника замка Иф до блистательного графа.       — Я соболезную Вашей утрате, — слова пустые и холодные, как и голос, произнесший их. Граф вздрагивает особенно сильно, но в его глазах уже нет той обречённой отрешённости, вместо этого в них мелькнуло удивление, быстро сменившееся любопытством. Монте-Кристо вновь сделался привычно вежлив и спокоен, ничто в нём больше не напоминало готового сломаться под гнётом обстоятельств человека, утратившего последнее дорогое в этой жизни.       — Граф де Морсер приносит Вам свои соболезнования, — учтиво подсказал один из слуг, до этого момента не смеющий тревожить своего хозяина ненужными словами.       — Графу не стоит находиться здесь. В последние дни я близко общался с больной, это может быть опасно, — Эдмон отвечает ему столь же жёстким и холодным тоном, странно разнящимся с вежливым выражением лица, и Фернан лишний раз убеждается, что стоящий перед ним человек именно тот, за кого его приняли. Этот ответ, на грани дозволенной дерзости, придаёт Мондего сил и смелости, позволяя схватить желающего удалиться на покой графа, сжимая тонкое запястье и заставляя оставаться подле себя.       — Я не отниму у Вас много времени. Я лишь хочу спросить: когда Вы решитесь? Ваша трусость порядком меня утомляет, — произнося эти, по сути, лишние слова, Фернан надеялся, что будет избавлен от дальнейшего ожидания, что боль, мучающая скорее разум, чем тело, закончится, напряжение последних недель без следа растворится в белом мареве или беспросветной темноте, но острая горячая вспышка боли, прошившая всё тело, разлившаяся по нему вместе с кровью и сконцентрировавшаяся в груди, всё же была слишком неожиданна. Искажённое от ярости лицо Эдмона, остывающее после выстрела дуло револьвера, приставленное к груди, стремительно намокающая от крови рубашка — Дантес показался ему отталкивающе красивым в этот момент, словно явился не из заключения, жаждая сполна насладиться мучениями тех, кто столкнул его в бездну одиночества, а демоном вознёсся из пучин самого ада. Если бы не холодная тьма, заволакивающая собой взгляд и сознание, он бы и дальше смотрел в такую притягательную глубину чужих глаз, в которых медленно остывали горячие искры гнева.       Чернота и холод раздирали изнутри, словно когти хищной птицы. Фернану казалось, он наконец-то умирает, хоть пока ещё и чувствует слабые прикосновения на щеке и слышит неясные голоса. Иногда сознание словно выплывало на поверхность, он мог чувствовать на лице ветер — вовсе не то душное облако, что окутало собой весь Париж, а настоящий морской бриз, странным образом возвращавший его во времена их нежной юности, окутанной страстью и минутными порывами. Но лицо, которое он видел над собой, принадлежало вовсе не Мерседес с её мягкими губами и очаровательным румянцем на щеках. Но и Эдмону Дантесу, каким он остался в памяти Фернана, оно не принадлежало, не было в нём той чарующей искренности и открытости, не было радости от долгожданного возвращения домой и скорой женитьбы, только бесконечная усталость и некоторое разочарование, приправленное едва терпимой горечью. Почти больной взгляд, словно это он был ранен чужой беспощадной пулей, дрожащие руки с кожей настолько бледной, что через неё просвечиваю тонкие синие венки. Его не хотелось сравнивать с лордом Ратвеном, красавцем, пусть и мёртвым, его хотелось сравнить с бестелесным духом, лишь невероятным усилием удерживающим облик вместо того, чтобы без следа раствориться в воздухе. Потом вновь наступала тьма.       В беспамятстве время шло совершенно иначе, всё произошедшее, все эти образы казались не более, чем сном, кошмаром, призванным разбудить прежние человеческие чувства, притупленные гнётом чумы, но когда он, наконец, пришёл в себя, вполне осознавая мир вокруг, солнце уже клонилось к закату, бросая умирающие лучи на тяжёлые раздвинутые портьеры, высвечивая весело кружащиеся в воздухе пылинки. Комната была ему незнакома, и вместе с тем он ни секунды не сомневался в том, где находится — лишь одному из всех известных ему домов и салонов присуща была подобная любовь к востоку.       Рядом с ним не было ни души, и всё же Фернан знал, чувствовал, что за ним чутко наблюдает чей-то внимательный взгляд. Впрочем, личность прячущегося в тени человека вовсе не была для его секретом, он бы даже решился назвать цвет внимательно следящих за ним глаз — чёрный, как ночь, как само небытие, которое отчего-то не пожелало забрать его в свою уютную темноту! Грудь уже не болела так остро и беспощадно, только неприятно саднила, туго перевязанная бинтами, чистыми, лишёнными и пятнышка крови. Сколько же он пролежал в беспамятстве, если рана успела поджить и отзывалась лишь лёгким дискомфортом, когда он осторожно поднялся, надеясь найти выход из этой комнаты, пусть тёплой и уютной, но всё равно слишком чужой и безликой.       Здесь не было ни вычурных картин, ни зеркал в тяжёлых золочёных рамах, за которым можно было бы спрятаться, создать тайный ход и наблюдать за ним, не боясь быть обнаруженным, как за мечущим по запертой клетке тигром, пусть и роскошной и заваленной мягкими расшитыми подушками. Комната казалась совершенно обычной, настолько, что генерал уже начал сомневаться, действительно ли он не один здесь или это лишь разыгравшееся воображение и утомлённый болезнью рассудок.       Тем сильнее было удивление, даже испуг, когда, отвернувшись от окна, открывавшего вид на аккуратный сад по ту сторону графского поместья, он столкнулся взглядом — глаза в глаза — с самим Монте-Кристо, неведомо откуда взявшимся в комнате и подкравшимся ничуть не хуже лисицы или рыси. Бесшумно. Не было бы ничего удивительного, принеси Дантес с собой кинжал, яд или тот самый револьвер, не довершивший своё тёмное дело сколько-то часов или дней назад. Но его белые руки были пусты, лишены даже приличествующих костюму белоснежных перчаток.       Схлынула та ярость, острая волна, которой Фернан был одержим совсем недавно, от которой задыхаешься, весь мир плывет перед глазами, порождая лишь одно желание, пульсирующее в висках вместе с пульсом, — причинить ему, человеку, столкнувшего его в эту бездну, принесшего с собой в вечно празднующий, вечно не унывающий город смертельную болезнь, такую же боль, которую он испытывал тогда. Окунуть его с головой в то же отчаяние, заставить ощутить безысходность и тупое оцепенение. Де Морсер чувствовал себя загнанным в угол, но это странным образом распаляло, заставляя почувствовать, осознать себя живым.       Молчание затягивалось, но вовсе не казалось неуютным. Так не молчат два врага, два хищника, безмолвно, но чутко следящие за каждым движением друг друга, чтобы не пропустить удара, нанести его первым, разбрызгав кровь по пушистому ковру. Так молчат люди, уставшие от бесконечных потерь, запертые в вымирающем городе без права на спасенье.       — Как Ваше самочувствие, граф? — Эдмон вздрагивает от собственных слов, от непривычно хриплого звучания голоса, и нервно оправляет широкие рукава халата, жалея о нарушенной тишине. Этикет был хорош на балах и приёмах, но не в полутёмной комнате, откуда виднелись вызолоченные заходящим солнцем листья вишни, росшей прямо перед окном.       За всеми бесконечными тревогами, новостями о жертвах болезни, редкими встречами со знакомыми, изо всех сил старающихся казаться неунывающими, Фернан совершенно позабыл, как хорошо это бывает — притянуть к себе другого человека, сжать в объятиях, вслушиваясь в мерный стук сердца и наслаждаясь живительным теплом чужого тела. И совсем неважным становится их общее прошлое — и то, что случилось долгих четверть века назад, и то, от чего их отделяет лишь несколько дней. Лучше и вовсе не думать об этом, когда чувствуешь непривычный аромат чужих волос, совсем чужой и всё же успокаивающий, когда зарываешься в них носом, ловя тихий вздох и короткое поглаживание по слишком рано поседевшим волосам.       Ткань халата приятная на ощупь, мягкая и шелковистая, но Фернан всё равно стягивает её, желая прикоснуться к чужой коже, ловя лёгкое предостережение в чужих глазах. Эдмон вовсе не так против, как хочет казаться, не так силён и непреступен — и ему, великолепному графу, тоже хочется этого тепла, которое Фернан сейчас готов разделить на двоих. Генерал укладывает его на постель, обнажённого и расслабленного, и ещё долго смотрит в глаза, словно надеясь увидеть в них, тёмных, как морская гладь, что-то, чего раньше не замечал никогда, даже мельком.       Хотел бы он сейчас оказаться в Марселе, почувствовать под ладонями тёплый бархатный песок вместо холодного шёлка простыней. Пробежаться по побережью, ощущая себя свободным деревенским мальчишкой, которому для счастья только и нужно, что мягкий и влажный, словно у лани, взгляд кузины, и осознание того, что «Фараон» только сегодня утром отчалил с пристани и не вернётся раньше, чем через два месяца. Или… короткие и непослушные пряди чёрных волос, искренняя и ничем незапятнанная радость в глазах и сердечно протянутая ладонь. Горячее и чёткое «враг», слетевшее с юношеских уст и вспыхнувшее от гнева лицо.       Мягкое прикосновение к щеке, к приоткрытым губам вырвало его из власти воспоминаний. Монте-Кристо выглядел столь сосредоточенным, словно не ласкал человека, лежащего с ним в одной постели, а шёл на битву или строил один из своих коварных планов. Вероятно, он сам, как и Фернан каких-то несколько минут назад, пребывал во власти давно минивших дней, последних дней перед долгим заключением, и теперь пытался избавиться от их оков подобным, даже несколько странным образом. Мондего вдруг подумал, что после того, что случится этим вечером, ненависть между ними должна вспыхнуть с новой силой. Только этого отчаянно не хотелось.       Фернан не был настолько глуп и самовлюблён, чтобы не понять, какие чувства он будет вызывать и графа… Эдмона после того, как всё закончится. Дантес не догадывался, вероятно, о том, что его узнали, но мысли, что сам он не узнал давнего врага, де Морсер допустить не мог. Сменить имя оказалось недостаточно, чтобы сбежать от прошлого. Этого было недостаточно, чтобы тяжело дышащий под ним человек не презирал их обоих после этого.       Эдмон не хотел, чтобы его целовали. Эдмон не позволил себя поцеловать. Этот секс вообще был одним из худших в жизни Фернана и вовсе не потому, что партнёр был девственником, жеманничал или зажимался. Совсем наоборот — Монте-Кристо был полностью открыт, вот только чувствовалось это так, словно Фернан насилует и себя, и графа. Больно было, без сомнений, обоим.       — Вы словно наказываете себя мной, — с понятной злостью произнёс генерал, когда вся эта пытка завершилась. Он чувствовал себя грязным, использованным и ненужным. Отсутствие ответа лишь добавило ему нестерпимой, жгучей злости, но Мондего уже не посмел нарушать установившуюся в комнате тяжёлую тишину, точно такую же, как и та тлетворная духота, окутавшая собой город, только скосил взгляд на Дантеса — картина оказалась вполне ожидаемой и даже несколько разочаровала, настолько он привык к эксцентричным и непредвиденным поступкам графа: зажмуренные веки, прикушенные до крови губы. Возможно ли вообще доставить удовольствие, когда человек столь настойчиво его отрицает?       — Знаете, однажды я убил человека. — Эта фраза гораздо лучше подходила окружающей обстановке, пусть и не вязалась с ярким балдахином и разноцветными подушками постели. Граф рядом шевельнулся, разомкнул усталые и слегка покрасневшие глаза и с молчаливым вниманием взглянул на него. Сейчас в нём не было ни капли яда или угрозы, но эта глубина, ранее показавшаяся Мондего такой приятной, теперь грозила умертвить в себе. От Монте-Кристо определённо не стоило ждать фраз навроде «вы обратились не к тому человеку». Он скорее был склонен развить убийственную тему — Фернан припомнил один из рассказов сына. Альбер тогда без конца восклицал, поражаясь восторгу, который увидел на лице графа в момент казни. — Не своими руками, но это ничуть не умоляет моей вины. И я убивал его очень долго…       — Глупости, вы вовсе никого не убили. Разве что на войне. Но там ведь это кажется естественным, не так ли? — Эдмон жёстко усмехнулся и на мгновенье сжал губы в тонкую полоску. — Там смерти поклоняешься, она становится ближе и понятнее родной матери, — безжалостно продолжил он, заставляя человека, лежащего рядом с ним — и не врага, и не любовника — внутренне сжиматься от ужаса. Подобным словам можно было придать разное значение: несомненно, некоторые усмотрели бы в них искушённость говорящего в оккультных науках, который всё больше и больше овладевали вниманием парижан в подобное страшное врем. Глупые люди верили, что умершие мёртвые могут предсказать, уберечь, помочь. Если обратиться к духу погибшей когда-то давно прабабки, ты не заболеешь гангреной, не подхватишь чуму и будешь жить счастливо до глубокой старости, и вовсе не важно, что при жизни ты видел её лишь пару раз издалека да и смерти её ждал с нетерпением.       Глупости всё это. Мёртвым уже нет ни до кого дела. Мёртвым сейчас быть выгоднее, чем живым.       Мондего склонено был трактовать слова Дантеса совсем иначе — для него в этих странных фразах звучало скрытое обвинение в смерти паши, в содействии работорговцам. Он мог бы с лёгкостью придушить графа сейчас — хотя бы за то непривычное и неприятное чувство вины, которое он заставил генерала испытать. Просто сжать тонкую белую шею своей широкой ладонью военного, сдавить посильнее, с упоением наблюдая, как безразличие исчезает с моложавого лица, а безупречный алебастр, присущий лишь людям голубых кровей, сменяется совсем уж синюшной бледностью мертвеца. Да, он мог бы убить Монте-Кристо сейчас и уйти через окно, даже не боясь быть обвинённым в этом — чума плохое время, чтобы искать других убийц, помимо болезни.       Но гнев проходит, остуженный прохладой ночи. Подобные мысли вовсе не доставляют радости, как в пору давней молодости, когда Фернан только и делал, что ловил рыбу и мечтал о смерти этого человека. Он переводит дух и возводит глаза к пёстро разукрашенному восточными узорами потолку — кажется, они называются «мандалой». Нужно быть действительно безрассудным человеком или безоговорочно верить в собственную правоту, чтобы превратить свой дом в сферу обитания божеств, изобразив внутри него карту космоса.        — Вы не понимаете, — осторожно произносит генерал. Он вовсе не намерен сейчас спорить с Дантесом, кричать о том, что ни черта он не понимает и на войне никогда не был и размахивать руками, словно буйнопомешанный. Откуда ему знать, быть может, у Эдмона своя правда, куда страшнее его собственной, Фернана это всё равно не касается. Но объяснить он обязан, чтобы не мучиться потом долгими вечерами, выдумывая иные исходы уже случившегося разговора и коря себя за то, что не подобрал правильных слов, — Вот я лежу сейчас на кровати, а подле меня лежит оживший мертвец и рассуждает о природе смерти. Я говорил о Вас, Дантес, о том юноше, который умер в замке Иф. Не спешите вспыхивать, как было присуще нам обоим во времена бурной юности. Вы мертвы, и мертвы безвозвратно, вероятно, по моей вине. Быть может, вы сами не понимаете этого, но именно поэтому болезнь вас не трогает и не тронет впредь. Вы для неё не существуете. Вас нет. Есть только образ, интересный и притягательный, не спорю, но он забудется, как только вы уедете из Парижа. — Генерал чувствует себя так, словно находится на самом дне океана, чувствует давящую на него толщу воды и ужасающую невозможность вдохнуть свежего солоноватого воздуха, от этого всё тело прошибает холодный пот. Слишком многих усилий требуют простые движения, и лишком медленно идёт время. Если вообще идёт.       Мондего не помнит, как вновь оказывается в том месте, которое вот уже много лет называет домом, где вырастил сына и принял столько важных решений. Мерседес молчит и не задаёт вопросов, хотя он отсутствовал по меньшей мере пару недель, и Мондего искренне благодарен ей за это, потому что куда бы он не посмотрел, он видит перед собой лишь чужие широко распахнутые глаза с расширившимися зрачками и плотно сжатие губы, пугающие своей бледностью. Фернан знает, что пусть и случайно, но сказал правду. И что это правда нанесла смертельную рану человеку, которого он хотел спасти от подобного существования нигде, за пределами чьей-либо памяти. Всё живое можно убить — это общеизвестная истина. Но мало кто знает, что живое может умереть не один раз, что человека можно убивать снова и снова, выбрав правильное оружие, забрав его у своего врага. Этим оружием может стать даже имя.       Эдмон Дантес.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.