***
В те далёкие и почти забытые времена, когда люди с духами на одном языке говорить умели, когда вместо поездов и громких, неловких машин лишь кони вольно бегали степями и дорогами Андалузии и Луна в полнолунии вечном светилась, жила на свете молодая цыганка по имени Эсмеральда. Прозвали её так из-за глаз, точно изумруды в свете солнца сияющих. Изумрудная зелень полей вольных окружала её, изумрудами и золотом цыганку осыпали, на благосклонность надеясь, изумрудами глаза блестели, раз за разом отказывая. Каждый падал к ногам её, сраженный: красотой, станом, умом. Каждый желал себе в жены и каждый оставался ни с чем. Горда и неприступна была зеленоглазая дочь барона Эсмеральда. Для того единственного себя хранила. Но не смотрел на неё смуглый, высокий и стройный, точно кипарис, красавец-Шандор. А ведь каждый мужчина был у ног Эсмеральды, каждая женщина с завистью и восхищением смотрела, даже само Солнце украдкой глядело на неё, чуть обнимая тёплыми лучами. И лишь Луна, Серебряная Гаэна, да Шандор, её светом ослепляемый, её светом скрытый и убереженный, свысока смотрели, не восхищаясь. Без любви и обожания смотрели. Ведь Луна влюблена была, чисто и беззаветно Небесная Госпожа любила красавца-Шандора. И сила её велика была: не смотрел на других, лишь её, Серебряную Гаэну, видел, прекрасную в своём звёздно-чёрном небесном одеянии. И зеленоглазая Эсмеральда знала это. Не ровней она была прекрасной Луне, но надеялась. Еженощно в горах стояла. Еженощно молилась на Луну, тихо молилась и кричала громко, и изумруды огненным цветом гнева озарялись. Безмолвна была Луна. А тоска, безнадёга, грусть поселилась в душе, и глаза не огнём изумрудным отливали, а бирюзой блеклой. Отчаялась совсем. - Ты ведь далёкая, холодная Луна, Серебряная Гаэна, - тихо произносит Эсмеральда, желая уйти и не вернутся, ступить в этот звездный хоровод, стать новой звездой в свите Небесной Госпожи, - Для чего тебе эта любовь? Я люблю Шандора, он свет моей жизни, моё солнце. Не тебе быть с Солнцем, Серебряная Луна, отдай его мне! Позволь простой цыганке полюбить его, и я отдам тебе всё, что захочешь. И не ждала ответа молодая цыганка, не ждала уже. Да только буря вдруг поднялась, да такая, словно с цепи все ветра сорвались, вокруг гор кружась и завывая. Точно Луна померкла, спряталась, исчезла. И тогда, из звёздно-черного омута, светом лунным нежно-мягко сияя, вышла-вынырнула сама юная Госпожа Небес. Она была точь-в-точь та, что и в легендах: в невесомом платье, из звездного света сотканном, с кожей, что молока белее, что шелка нежнее, глаза, что лунным светом сияли, а волосы – длинные, густые, небрежно сплетенные в косу, цвета снега, что был здесь таким редким гостем. Эсмеральда застыла, не в силах произнести ни слова, а Госпожа Небес, едва ноги её босые коснулись мертвой, холодной земли, остановилась, и взор её был ласков и печален. Так смотрит она на нас каждую ночь, ведь желает дарить ласку и любовь, только нет никого, кто смог бы их принять. - Ты права, дева. – сказала тогда Луна, и голос её струился, точно лунный свет в окна, - И нет никого, кто любил бы меня – не как Луну, не как Небесную Госпожу – а как просто как Гаэну. И, кроме него, никого нет, кого бы любила я. Но я – Серебряная Гаэна, и могу помочь тебе в твоем горе, отпустить Шандора, к тебе привести и узами, как лунный свет крепкими и нерушимыми, связать. Но я не хочу быть одной. И за счастье в уплату ты сына-первенца мне отдашь. Вот и выйдет – или сын в уплату, или век быть одной. Эсмеральда кивала и кивала, обрадованная. Думала – шутки это, радовалась счастью своему, не верила, что всё вышло. Только сегодняшний миг её волновал, ведь дитя родится так не скоро! И рождённый, сын будет принадлежать ей – значит, и до конца её ребенком останется. Не видела взгляд Луны и сколько боли за ним скрывалось. Сделка заключена, договор скреплён обещаниями и судьбы линиями. Цыганка бежала обратно, не помня себя от радости, прямо в табор. Ведь завтра Шандор уже будет любить её. Одного не понимала. И самые яркие лунные узы исчезают с рассветом.***
Цыган окрылён был волшебной страстью, заколдованный, связанный лунными узами. Влюбился он беззаветно и жарко, как солнце любить должно, весь жар, что когда-то Луне он отдавал без осадка, теперь перешел Эсмеральде. И купалась в лучах любви этой юная цыганка, радовалась, словно окрылённая, связанная навечно с любимым своим. И свадьба совсем скоро оглашена была. Изумрудная зелень весеннего возрождения и золото солнечного света словно на всю Андалузию объявили о свадьбе Шандора и Эсмеральды, золото и изумруды расстелились под ногами счастливых влюбленных, и даже сама Серебряная Гаэна поглядывала, за лазурной мантией солнца прячась, и изумруд в золотом обрамлении союзом стал нерушимым, что два сердца соединял. Подкреплял узы, Луной сотворенные.***
Пролетел год, прокружился хороводом лепестков весенних, хороводом ветра летнего, листьев осенних и зимнего снега. И тогда точно в срок, природой указанный, в бурю жуткую, словно ту, когда с небес Серебряная Гаэна к молодой цыганке опустилась, когда лунный свет вдруг обнимал, её и его лунными узами навек связывая, над табором, в ночь погруженным, раздался детский крик. Сын Луны тогда родился, Луной целованный, Луною отмеченный. Луне обещанный. Плачет цыганка, да делать нечего. Должна отдать, что обещано, за то, что от богини получила. И ребенок был весь белый, снегом точно посеребрённый, кожа, словно у горностая мягкое, нежное брюшко, так отличающееся от спин черных, что у цыган из табора были. А очи его – серые, звездные, точно небосклон ночной. Из них лунный свет струился, свет лунный, точно из Гаэны очей. Ни у кого таких очей не было. Ни одни из цыганских глаз серебром холодным не сияли так, как очи Лунного сына. И в ужасе отворачивались от него цыгане все, в ужасе и отец отвернулся, не в силах смотреть, не в силах видеть дитя Лунное, что ему сыном было и не было в одночасье. И ничего в нём не было ни от красавицы Эсмеральды, ни от гордеца Шандора. Он был иной. Неземной ребенок, не цыганской крови – он Луны Сын, и её кровь по венам льётся, бело-серебристая, серебром припорошенная, неподвижно-холодная. Не горячая кровь Земли. И тогда цыган, с презрением глядя, прочь ушел, лишь бросив: «Будь проклят он!». И тогда словно с бурей, что рождение знаменовало, и счастье унеслось Шандора и Эсмеральды. Цыгане лишь жизнь дали этому ребенку, но сам он – альбинос, лунной крови дитя.***
Словно с бурей унеслось счастье, и вместо солнца мягкого и ласкового, ветер буренный кружил над ними, и словно холод в сердце у Шандора поселился. Подменили словно его, словно стал он холоднее, чем раньше. Но теперь в том не Луны вина была – лишь её, Эсмеральды, ошибка. Дитя и словно неродным казалось, не могла любить его. И отдать не могла. Шандор горю предался – полностью, целиком. На дитя нее смотрел даже – не знал, что и думать. Он был его сыном – или же не его совсем? Был обычным ребенком – или демоном, что в ночи, в бурю жуткую, в дом забрался, ребёнком их долгожданным притворится сумел. Или – что страшнее, но думал об этом чаще – жена его неверной оказалась, любилась с чужим, и ребенка проклятого понесла, не себя – его наказав. Потому и не прикасался, и на руки не брал. И Эсмеральду тоже не трогал. Так же, как и ранее, стало – ветер колючий, пугающий и холодный, свистел между ними, холодная ненависть и боль невысказанная в сердцах засела и солнце, что свет и тепло, счастье и радость подарило бы, всё не выходило. А Эсмеральда и сама исчезла почти без солнца яркого. Худела всё, горю отдавалась, не выходила из дома, боясь смеха и порицаний. Осунулась, и блеск живой из глаз прекрасных пропал, и не изумруды это были уже – трава мятая, осенью потрёпанная. Да и сама цыганка лишь тенью самой себя казалась. Бедной, несчастной тенью. А Шандор, некогда гордый и статный сын Андалузии, стал пить, горе и позор залить вином стараясь, видя спасение своё на дне кружки с горьким, сознание путающим, напитком. Уходил на рассвете и возвращался в полночь, даже глазами с женой, когда-то любимой, не встречаясь. Только вот в тот день раньше положенного вернулся – ещё ждала его Эсмеральда, ещё не упала в бессилии от усталости на кровать, о возращении мужа кому-то беззвучно молилась. Вошел он громко и сказал что-то рвано, резко, хриплым басом. И тогда малыш – двухмесячный Сонакай, Лунный малыш, Солнечным именем названный, проснулся и захныкал тихонько. Метнулась к кроватке цыганка, залепетала тихо, недовольно… Привычно. Эсмеральде так не хватало этого тогда – нежных перепалок, лёгких ссор. Чувств. Не важно, каких: ей не хватало тепла, сердца горячего – ведь её само потухло уже, как и она сама. Помрачнел цыган, услышав это. И переменилось что-то в глазах его, как младенца увидел, как резала белизна его очи Шандора чёрные, и яростью на миг полыхнули – отсветом костра снаружи. «Чей это ребенок? – вскричал резко, на цыганку надвигаясь, пугая всесилием беззащитную девушку, ещё склонившуюся над кроваткой, - Он белый, не цыганской крови! Ты опозорила меня и весь мой род!» Эсмеральда плакала и просила, сжалится просила, объяснить пыталась, только что объяснять, коль виновата сама и вина вся на ней? Не слушал ее Шандор, не хотел слушать и била боль с алкоголем вместе на мозг, бедный и измученный. Блеснуло солнце в руках, огненный жар отражая - кинжал то был, драгоценный, золотом и сталью вылитый. Не слушал цыган ничего, не хотел услышать. Рука вздернулась выше, к небу, к потолку их общего холодного дома и кинжал, солнцем светившийся, молнией сверкнул. И цель свою нашел. Змеей скользнул меж рёбер, змеей впился в хрупкое, потухшее девичье сердце, и горячие слезы льдом застыли в глазах. Только Эсмеральда так и застыла, точно не умерев, а заснув тихо, а Шандор стер их рукою, точно отрекаясь. Забывая точно цыганку дерзкую, что больше жизни любил. Эсмеральда упала тихо, и руки к сердцу прижаты были, сердцу, что оросило платье ее карминовое рубинами крови, так не схоже с изумрудами ее глаз прекрасных. «А ты и не сын мне вовсе.» - решил вдруг цыган, протрезвев словно за мгновение. Кинжал сверкнул снова, словно разрывая, отрекаясь... Но не запачкался кровью Лунной. Лунный свет, точно рука ласковая и нежная, проникла сквозь стекло окна, по щеке чуть погладила, обнимая снова, как прежде, снова глаза застилая. И выпал кинжал из рук Шандора. Отказался от руки пачкать кровью проклятой. Дитя сияло, нежно и чисто, словно сама Гаэна сияла, и руки так же простирало, и словно из ручек этих хрупких и лился лунный свет. «Будет он тебе подарком, Серебряная Гаэна». - решил вдруг он, подняв дитя на руки. И был Сонакай чист и холоден, точно сам лунный свет, и ласков и весел, словно солнце. «А коль ты не возьмёшь его, Небесная Госпожа – волки возьмут!». Путь его лежал в горы недалёкие, высокие, такие чёрные и холодные горы – голос Луны звал туда, расстилался дорогою чистою и лёгкою, и Луна словно чуть в спину толкала, быстрее идти призывая. Малыш не хныкал и не дёргался, убаюканный в отцовских тёплых руках, убаюканный мелодией тёмного леса и лунного света. В тряпку какую-то укутанный, и холода не чувствовал. Холода этой продрогшей ночи, когда вдруг из туч и облаков выглянул мягкий лунный свет. Он шел туда же, где стояла Эсмеральда некогда, о любви умоляя и сына отдать обещая. На каменной площадке оставил, под светом лунным, и сиял малыш, не просыпаясь. Посмотрел в последний раз на ребенка, с ненавистью посмотрел - и прочь пошел. Ни разу не обернувшись. Шел быстро и не оглядывался, все вперед и вперед, лишенный света Луны путеводного. Не дошел домой. Луна не вела, нежно увлекая за собою, и непроглядной ночь была без нежного лунного света. Заблудился, ушел в жестокую темную чащу, и медведь по следам его пошел, не пустил домой. Завершился путь в том лесу Шандора, Луной отвергнутый. И нежный свет спустился вниз, к ребенку. Луна увидела дитя свое, забрать решила - и пригладила нежно, пытаясь быть нежной. Любить пытаясь. Ребёнок продолжал спать, не ведая горя и тревог, не ведая, что остался сиротой. И снова Луна померкла, спустилась с небес, за своим ребенком. Коснулась нежно, в лоб поцеловала, дитя протянуло руки, и, нежно подхватив его, вернулась на небеса. Мягкий и нежный лунный свет укутал его, избавил от горя и бед. И именно потому, когда Луна полная, это значит, что ребенок играет и счастлив и лунный свет, словно смех, льется над землёй. А если плачет, то луна худеет от грусти, и свивает колыбель ему тонким серпиком, прячет в ночную тьму. И тогда птицы поют над его головой, чтобы видел он сладкие сны. Но каждую ночь, достав маленькую флейту, он играет лунную мелодию, даря сладкие сны Земле и своей матери.***
- И потому, - тихо закончила Мирелла, откладывая лютню, - называют Гаэну Великой Матерью. Ведь заботится она о маленьком Сонакае, как любая мать заботится о своем ребенке. И до сих пор живет сын Луны, вечный странник небесных просторов. После захода яркого солнца просыпается и играет на флейте, летает меж звезд, собирая их вместе и мешая, расставляя в причудливые созвездия на радость своей матери. А когда снова восходит солнце, тянет к матери бледнеющие руки, обнимает и прячется вместе со звездами в лазоревой мантии солнца.***
Дело шло к ночи. Буря кончилась, и теперь в окна лил лишь мягкий свет Луны, и если присмотреться, то видно было мальчика, что искрится ярко, сидя на лунном диске.