******
Ночь до Перевеяния. Сломанные кости Самое дикое ― даже не то, что девчонка помогла ему доковылять до кровати и не то, что не поленилась снять с него мундир и сапоги. Не привычное обращение: «Человек-ящерица, я скоро приду, а ты отдыхай, спина к утру пройдет». Не обещание: «Мои малыши тебя погреют» и не теплая тяжесть, с которой на кровать забрались толстые рогатые зайцы и улеглись рядом. Самое дикое, пожалуй, ― непосредственное движение, которым девчонка стаскивает через голову платье и кидает в изножье, после чего, абсолютно голая, довольно потягивается: так, будто это у нее был тяжелый день и продолжается тяжелая ночь. ― Я думал, только рептилии сбрасывают кожу. ― Он не отводит глаз, усмехается, вяло пересчитывая взглядом ее ребра. ― Вот это открытие. ― Всем иногда надо сбрасывать кожу. Для этого и придумали одежду, глупый дурак. Девчонка стоит перед ним, качаясь с носков на пятки, склоняя голову, ― прикрытая только волосами, а по сути, не прикрытая вовсе: волосы-то лишь до лопаток. Бледная, жилистая, веснушчатая на плечах, ключицах и бедрах, и ― теперь, без мешковатой тряпки, видно, ― вовсе не подросток. Берёт прядь и начинает ее зачем-то грызть. Ей столько, сколько и сказала: не шестнадцать, но и не больше двадцати. И как Миаль это упустил, он ведь ведет на сироток бумаги. Впрочем, только-только явившись на остров, бестия могла сбавить себе побольше юнтанов, а Отшельник ― поверить. У нее даже сейчас детское лицо. Детское лицо и угловатое сложение, угловатое, ровно пока не глянешь вот так: не бегло, не цепляясь за острые локти и колени, за выступающие ключицы. Дольше, пытливее, пристальнее ― и вот они: мёртвые птицы в ладонях, живые поезда, разрубающие людей пополам, и выстрелы в спину. Всё ― в осанке и в глазах, глаза ― океан, плещущий возле Крова. Тот, который Отшельник так любит. Единственное, что он там действительно любит. ― Ммм. Я могу чем-то тебе помочь? Она перестает грызть прядь. ― Приму ванну. Завтра важный день. Разворачивается ― плавное движение, снова не девчоночье, уже женское. Ровная спина, а лопатки и позвоночник ― росчерки меж спутавшихся прядей. Дикая. Интересно, она вообще знает, что это ― стесняться? Она и в приюте расхаживала вот так? И как Миаль это ей… Отшельника в мыслях слишком много, ― и сейчас от этого только тошнит. Жераль проводит по собственному лбу, с неудовольствием ощущая: движение по-прежнему болезненно, будто и руку, и голову раздробили. Что будет завтра? Он вообще встанет? Впрочем, девчонка вряд ли стала бы его обманывать. Знала, что делала. …Знает и теперь, развалившись в ржавой ванне за ширмой. Та поставлена как-то криво, небрежно, будто намеренно ― чтобы с кровати было видно стелющиеся волосы, и плавающие в воде цветки и листья, и стопы, которые Ву праздно высунула и забросила на бортик. Кажется, девчонка что-то напевает, а может, бормочет, болтая сама с собой. Жераль утомленно смежает веки. Как. Все. Абсурдно. Мог он, увидев эту малышку впервые, представить, что она ― единственный шанс выбраться из грядущей мясорубки? Что придется явиться вот так, довести все до непредугадываемой нынешней точки? Он всегда всё предугадывал. И у него всегда всё шло по плану, девчонка тоже должна была стать частью гипотетического плана. Как бы теперь не вышло наоборот. Впрочем, плана у нее тоже нет, она вообще не похожа на человека, способного их строить. Или все-таки… …А она ведь, наверное, обижена. На свихнувшегося учителя-писателя с живыми игрушками и воздушными змеями, на Конора, будь он трижды проклят. Обижена, как только может быть обижена сирота, из которой растили оружие. Что она сделает, увидев их? Удастся ли ее удержать? И… нужно ли? Ведь если разобраться, он и сам не знает, что увидит, когда живой поезд ворвется в город. Кому придется заплатить за это жизнью? Миаль… Лир… Сиш... Рин Краусс. Молодые необстрелянные солдаты, от которых вообще скрывают всё. Поразительно, о последних он, казалось бы, вообще не должен печься; новички всегда в каком-то количестве гибнут, для Великой Матери они практически расходный материал. А ведь печется, думает. Это что, старость, для которой характерна излишняя жалостливость? О нет, скорее здравое понимание: ни курсанту, ни офицеру, ни старику, ни взрослому, никому он категорически не пожелает умереть под колесами безумного живого поезда или от руки ожившего мертвеца. У смерти есть лицо и десятки имен, смерть должна быть естественным продолжением круга. Вода, огонь, пуля, старость, ― но не то, что не называют. Мир может покачнуться, но не должен сойти с ума, кто-то его всегда удерживал. Они тоже удержат, он их не предаст. Проклятье… среди мертвых может быть Конор, Миаль не будет один глядеть в его глаза. Сиш не встретится один с уже пережитым смертным ужасом. А Лир не должен впустую рисковать своим изодранным сердцем. Сейчас кажется: только немного сил, только начнет светать, и полз бы к ним даже с раздробленным позвоночником, чтобы хоть сдохнуть вместе. А теперь придет, чтобы попытаться победить. Если, конечно, девчонка не утонет в своей проклятой ванне. Она подозрительно затихла, не мешает думать бормотанием. Он снова глядит на нее и видит сжатые кулаки на тронутых ржавчиной и мхом бортиках. Видит светлые волны намокших волос и недвижный взгляд в потолок. В мыслях Ву Ва’ттури, наверное, тоже кто-то есть. И она не очень рада этому кому-то. Будто почувствовав, что он смотрит, она слегка поворачивается и высовывает язык. Хмыкнув, Жераль снова смежает веки. …Он не открывает глаз, даже когда тихо приблизившаяся девчонка ложится на кровать, прямо ему под бок, и когда нагло устраивает голову у него на груди. Она дышит почти бесшумно, зайцы ― и те сопят громче, взвизгивают во сне, дергают лапами, будто им снится охота, где они ловчие, а вовсе не дичь. Трещат угли в очаге. Ускользают из рассудка мысли. Там не удержаться ни син-четверке, ни ей. ― Эй. Человек-ящерица… Открыв глаза, он видит только светлую макушку и острый угол голого плеча. ― Я внимательно тебя слушаю. ― Чего ты больше всего боишься? ― Сейчас? ― Он ненадолго задумывается. ― Что твои лоснящиеся дружки оставят на моей форме шерсть. Она лежит все так же недвижно. ― Вообще. ― Не задумывался. Зачем? Пока не назовешь что-то, ― оно над тобой не властно. ― Врешь. ― Может быть. ― А что ты больше всего любишь? ― Здесь то же самое. Разница невелика. ― Между самым страшным и самым дорогим? ― Самое страшное ― потерять самое дорогое. Почти для всех. ― Тогда я умная. ― Почему это? ― Никого больше не люблю. Наверное, она улыбается, глядя в пустую ночную тьму, ненастоящей улыбкой на бледном, то ли детском, то ли взрослом лице. ― У нашего Отшельника… ― она медлит, ― был брат с такими же глазами и черными-черными волосами, ты знаешь. Я воскрешала для него птиц и разрешала ему брать меня за руки. А потом он вместе с другим убил тех трех мальчишек, и я подумала: а меня бы убил? Если бы я повернулась спиной, как они? Жераль с отвращением, одними губами проговаривает имя: ― Конор. ― Нет. Не так. Предатель. ― Хм. Ты, пожалуй, права. Так правильнее. Они молчат. Все та же тьма за окном. Сестры глядят из Сада. ― Боишься увидеть его, малышка? Завтра?.. Ершится, дергает плечом. ― Я ничего не боюсь, человек-ящерица. Он умер, он и не вспомнит меня. А я не… Осекается. Не соврет: вышло бы жалко, всё слишком очевидно, слишком на виду. Помнит, еще как помнит. И говорит другое: ― Когда я стала взрослее, я иногда представляла, как мы целуемся. Когда мимо проходил Отшельник, или поздравлял нас с какими-то праздниками, или даже ругал... ― Вот это фантазии. Когда он ругает меня, я представляю, как выдираю ему волосы. Но она продолжает, будто не слыша: ― …Представляла, что Предатель не в черно-красной форме. Что у него нет Замарашки, а только я, и живые птицы, и мир. И что он никогда никого не убивал и не предавал. А что поседел… это неважно. Неважно. Куда важнее то, что Предатель мертв, а Миаль жив.Просто чтобы уйти от этого, чтобы она перестала говорить так обнаженно, слишком обнаженно, даже если обнаженная лежит рядом, он лениво переспрашивает: ― Я не ослышался? Ты представляла, как с кем-то целуешься, и у этого кого-то не было заячьих ушей? Откуда ты вообще знаешь, как люди это делают? Плавное движение ― она приподнимается, разворачивается. Давят на грудь острые локти, пальцы теребят ворот, на лоб падают белые пряди. Ву усмехается, но глядит вполне миролюбиво. Она скорее задумалась, чем обиделась, и будто всерьез собирается отвечать. Впрочем… …Так и есть. Один короткий поцелуй. Одно обрывочное ощущение: на губах совсем немного, но горькая соль. Одна попытка движения ― приподнять руку, тронуть плечо, спину или падающую прядь, но тут же прежняя, пусть притихшая боль-напоминание, боль-предостережение. И глухое: ― Глупый дурак. Всё я знаю. Она поучительно касается пальцем кончика его носа, будто жмет на кнопку. Фыркнув, возвращается в прежнее положение. Еще будто намеренно возится, устраиваясь удобнее, елозя не хуже своих отвратительных зверей, пихаясь. Наконец затихает. ― Из-за него не стоило плакать, малышка. ― Ты что ли забыл мое имя? ― вместо ответа. ― И все же не стоило, Ву. Больше она не отвечает. И он закрывает глаза. Перевеяние. Гнилой череп, красный смех Его тело осталось здесь, среди камней, ― одно-единственное. Он давно лежит, как и положено трупу, ненужной вещью. В черных разметанных волосах ― песок, ракушечник и кровь, под крючьями почерневших ногтей обрывки ткани и плоти. Жераль вглядывается. Та пуля, пуля молодого солдата-лавиби, блестит в гнилом провале: засела в челюстной кости, не потускнела, смеется красным металлическим смехом. ― Предатель. ― Конор. Ву стоит над телом, низко опустив голову, и рассматривает его так, будто это какой-то необычной формы камень. Но имя она произносит отчетливо и твердо. ― Жалеешь его? Она вскидывается. Глаза-океаны глядят без насмешки, без хитрого вызова и хоть какой-нибудь, самой смутно знакомой, но уже раздражающей искры. Не с такими глазами она танцевала на песке. Не с такими призвала двоих. И не с такими предложила ему, Грэгору Жералю, целую армию мертвецов. ― Может… все-таки оставишь что-нибудь себе? ― Нет. Всё и так при мне. Они сыграли отличный спектакль. Но цветы от публики ее, кажется, доконали. Или что-то другое? Так или иначе, занавес уже опущен. ― Каждый должен услышать свое имя, прежде чем уйти в никуда, человек-ящерица, ― отвечает наконец тихо и невыразительно, снова опускает голову. ― Конор… ― Каждый, ― так же бесцветно повторяет он и не спорит. Ему на самом деле плевать, думает он о другом. Забавно, что выстрелом разворотило именно нижнюю челюсть, ― не отстает желчная мысль. Нижнюю челюсть, которую Конор скрывал нелепым шейным платком, этим приветом пустым книжонкам о доморощенных Героях Прерий, этим способом быть не Миалем, против Миаля, как можно дальше от Миаля. А стоило снять платок, чтобы подставить брата, чтобы предать брата, чтобы, возможно, убить брата, ― и пуля нашла цель. И жаль, жаль, что молодой солдат, несомненно, отличный парень и, несомненно, уже дослужившийся до то-син, сделал это. Очень жаль. Жераль сейчас вряд ли отдал бы тот приказ, не отказался бы выстрелить сам. Но увы, находиться пришлось совсем на другом участке Травли. ― Что ты делаешь? Он спрашивает без особого интереса, но с некоторым отвращением: девчонка присела перед трупом, потянула руку. Водит пальцами по ошметкам, едва прикрывающим череп, бережно вынимает крупные обломки раковин из блеклых волос. Бормочет что-то снова, и у нее все те же невыразительные глаза; там ни скорби, ни вызывающего безумия, ничего. Глядит, но скорее всего, не видит. Или видит что-то другое. ― Эй. Малышка. Ветер треплет ее волосы, вздыбливает их, скрывает лицо. Тихо шуршат возящиеся в ракушечно-песчаной мути волны. ― Брось его. Сейчас же. Он давно того не стоит. Эти пальцы на заскорузлой плоти… Жераль оглядывается. Камни скрывают и его, и Ву, не дают всем, кто толчется на открытой части побережья, обнимается, сожалеет, объясняет, утешает и утешается, увидеть. И слава ветрам. Тобинов происходящее бы насторожило, остальных ― перепугало до кроличьего ужаса. Вполне справедливо. ― Да. Ву целует гнилые лохмотья мертвого рта ― так же, как целовала вчера самого Жераля, живого. Ву шепчет на этот раз читаемое, явственное «Спи, Конор», и тело медленно тонет в песке. Только в последние мгновения пальцы девчонки вдруг снова тянутся вперед, пробираются меж обломков костей, уходят в плоть ― и, окровавленные, возвращаются уже с пулей. Той самой пулей, смеющейся красным смехом. ― Возьму ее. На память. К твоей. И она улыбается, поднимает ставшие безмятежными глаза. Берег перед ней гладкий, а меж камней уже тянутся настойчивые соленые лапы моря. Прилив близко. ― Пойдем к остальным. ― Омыв руку, она выпрямляется. Неожиданно покачивается, чуть морщит нос. ― Я, кстати, устала, голова болит. Понеси меня. ― Еще что я должен сделать? ― Он только поддерживает ее за плечо. Она тут же упрямо на нем повисает. ― Отстань. Отцепись. Ему, конечно, жаль ее, ― с трупом, в котором всё ее прошлое, с безумными плясками на песке, в которых все будущее. Наверное, она устала по-настоящему, и он, может, даже уступил бы, если бы не чувствовал себя так нелепо. Эта ненормальная девчонка умеет нормально разговаривать, он ведь слышал ночью. И даже умеет нормально о чем-то просить. Но будто намеренно она становится только ненормальнее каждый раз, когда ему начинает казаться, будто… ― Ммм. Чем вы тут занимаетесь? Я не помешаю? Конечно, Сиш. Забрался на самую высокую скалу, чтобы высмотреть друзей или хотя бы ту белокурую полукровку, на которую положил глаз. И, конечно, выбрал самое удачное время, чтобы найти что-то из искомого, например, Жераля. ― Эй. Грэгор! Тебя ждут. Крауссу латают рожу, так что распорядись о чем-нибудь здравом в этом чокнутом курятнике… когда освободишься, конечно. Мое почтение, ла. Щурятся голубые глаза, оценивающе оглядывают Ву и подзуживающе ― Жераля. Тавенгабара так заинтересовало происходящее, что он даже, не обращая внимания на опасно близкую ненавистную воду, начинает спускаться по камням, подбирается ближе, в конце концов грациозно, с привычным позерством спрыгивает на песок. Отряхивается. Подходит. Еще раз выражает почтение Ву, прижав к груди когтистую руку. ― Я устала, ― капризно повторяет она и трет висок, продолжая, впрочем, цепляться за Жераля. ― Да, спасение Син-Ан утомительно… ― откликается шпринг с ухмылкой, тоже своей обычной. ― Как и общение с ним. Это даже общением не назвать. Но где Тавенгабару, в своей естественной блудливости уверенному, что просто не успел к разгару какой-то пикантной сцены, понять? Жераль беззлобно хмыкает и отцепляет девчонку от себя. ― Да, я, знаешь ли, тоже устал. От мира и от нее, дружище. Тавенгабар довольно хохочет, хлопнув самого себя по колену. ― Ну-ну. Я вижу. Штаны-то застегнуты? ― Может, ты меня понесешь, большой красивый кот? ― невинно звучит рядом. Угольно-черная морда с белым подбородком и одним-единственным белым пятном между глаз так и расцветает. Красивый кот. Ну конечно. ― С большим удовольствием, ла. Она будто вообще больше не видит Жераля, когда с довольным видом усаживается у Сиша на плече. Чешет его за ухом и как ни в чем не бывало просит: ― К моим малышам. ― Это к пятнистым-ушастым? ― мурлычет Сиш. ― Да. ― А почему он тебя не… ― А он просто глупый дурак. Ву задирает нос. Сиш кидает на Жераля еще взгляд, и трудно сказать, чего там больше, сострадания или самодовольства. Остается только небрежно бросить: «Развлекайтесь» и ретироваться первым. Тень от ближайшей скалы ― как нельзя кстати. Вечер после Перевеяния. Сияющие создания В Аканаре тобины устраивают прием для особых гостей. То есть, для гостей, благодаря которым Аканар ещё цел, и он тоже получает приглашение. Это не так плохо, хотя и довольно скучно. А еще это знаменательно, особенно учитывая, что Рин Краусс по-прежнему не оправился от ран и не может присутствовать. Быть за него отвратительно: ответов на многие вопросы у Жераля нет, есть на другие, но других не задают. Мало кого интересует, как и благодаря чему все обошлось, интереснее, что дальше. Об этом с ним говорят на равных, не с помоста. Для сироты с захолустного Ру это немалое достижение; это, проклятье, лестно. Вот только его никогда особо не тянуло в подобное общество. Восемь ― даже юный Крейн, заикающийся, сутулый и не сменивший повседневную форму на парадную, ― слишком высоко со своими решениями и распоряжениями, они как Зуллур. Друзьями, испытанными в боях, не станут, а значит, пусть держатся подальше, и пусть с ними общается Краусс. Краусс с его неповторимо смелым умением давать советы даже тем, кто может спалить тебя дотла сиянием венцов. К тому же что касается Жераля… он вообще не по политическим советам. Если, конечно, совет не отлит в пулю, тогда он наверняка будет эффективным и своевременным. В итоге он все же находит, о чем с ними поговорить касаемо будущего. У Краусса есть идея, у него есть идея, это вообще их общая, лелеемая идея. И главное, неподалеку есть та, кто поможет к этой идее хотя бы подступиться. Поможет, если… ― Вот вы где все! Девчонка. Где-то взяла красное длинное платье с голыми плечами, но, проклятье ветрам, пришла босиком. И, конечно, притащила зайцев, которые уже деловито грызут ножки ближайшего стола с напитками. Но главное… ― Комнатные праздники дурацкие и тесные. На берегу было бы лучше. ― Пожалуй… ― тянет рыжая Джаи, и некоторые из Восьми сконфуженно переглядываются. Их смущают голые пальцы ног важной гостьи, это заметно. Жераль не дает тобинам окончательно впасть в недоумение, а девчонке ляпнуть что-нибудь новое, столь же в ее духе. Он снова заговаривает о будущем, а точнее, об идее. Девчонка слушает задумчиво, склонив голову к плечу. У нее такой же рассеянный взгляд, как в ту ночь, когда она внезапно сняла платье через голову. Только бы это не пришло ей на ум прямо сейчас. ― Так тебе жалко умирающие вещи, человек-ящерица? ― наконец спрашивает она. ― Какой ты милый! Я и не думала, я привыкла, что ты злобный и... Мысленно Жераль уже ее душит. Не этот вопрос он ждал. Ждал «Что мне за это будет?», ждал «Насколько это опасно?», ждал хотя бы «Зачем вам это надо?» или «Можно взять с собой зайца?». Кто-то из Восьми, кажется, ками Мирцио, фыркает в огромные бивни: он явно увидел в Ву свою родню. И судя по пятну от соуса на воротнике, неспроста. ― Я лишь считаю, ― ровно отзывается Жераль, ― что им нет смысла умирать от тоски по одному человеку. Люди в большинстве своем, даже пройдя безумие, могут преодолеть утрату близкого и жить дальше. Разве… ― он делает выразительную паузу и смотрит Ву прямо в лицо, ― тебе это не знакомо? На ее шее вместе с кулоном-раковиной висят две красных пули. Она может и не отвечать. И она не отвечает, зато, напрочь игнорируя приличия, хватает его за руку. ― Ладно, человек-ящерица. Так и быть, бери меня с собой, куда хочешь, когда хочешь. Пойдем чего-нибудь выпьем, этим милым людям и без нас хорошо. Вместо того чтобы послать тобинам извиняющийся взгляд, Жераль шлет только усмешку. В конце концов, после всего, что девчонка сделала, они не вправе ничего высказывать о ее воспитании и сами это понимают. Манеры ― вообще последнее, чего стоит требовать от того, кто спас твою шкуру, не говоря уже о том, что сияющий в небе Зуллур терпит всех гуляющих внизу сумасшедших, значит, великолепные Восемь точно переживут одну-единственную Ву. А заодно и Жераля, не разменивающегося на подобающие поклоны и шарканья. И все-таки… какая же мерзость ― все эти приемы, условности, пустая брехня и отвратительная парадная форма… ― Что это на тебе? ― Уже у стола он кивает на платье Ву. ― Где украла? ― Кожа рептилии. Мне дала ее девочка-кошка. Нравится? Неплохо на ней сидит, надо сказать. Впрочем, скорее неплохо висит, потому что полукровка шпринг, о которой, вероятно, речь, полнее и шире в бедрах. А вот плечи у той девчонки у́же, аккуратнее, округлее… хорошо, что ее тут нет. Ведь где-то поблизости ходит Сиш, скорее всего, уже слегка пьяный. ― Эй. ― Ву тыкает его пальцем в грудь. ― Ты еще и глухой? ― Насколько кожа рептилии может нравиться, она мне нравится, ― мутно отзывается он. ― Но вряд ли ты надела это ради меня. Зачем вообще? ― Всем иногда надо менять кожу. ― Кажется, что-то подобное она говорила и в ту ночь. ― Например, чтобы постирать. Забавно. Не так она оторвана от реальности, как ему казалось, раз хотя бы знает, что такое стирка? Вечер богат на бесполезные, но забавные открытия. Проявляя положенную светскую вежливость, Жераль перехватывает за ножки сразу два высоких бокала и галантно протягивает один Ву. В голубой симиритовой настойке играют золотые пузырьки шипучки, а верхний слой облачно-белый за счет легкого кисловатого тоника. Пойло старо как мир, очень популярно и носит идеально подходящее название. Такое красивое и поэтичное, что тошнотно скрипит на зубах. ― «Небесную лазурь»? Или предпочтешь погрызть стол, как… ― Жераль переводит взгляд вниз, где в опасной близости покачиваются ветвистые рога на заячьей голове, ― эти? ― Сам погрызи. ― Она сосредоточенно нюхает напиток. ― Нет. ― Бесцеремонно сливает всю «лазурь» в его бокал, заставляя слои смешаться. ― Мне воду. ― Кажется, ты сама звала меня выпить? Наливая себе из графина, она фыркает: ― А воду что, едят, глупый дурак? В вопросе, по крайней мере, есть логика, и Жераль даже вполне искренне усмехается. Не пьет? Замечательно. Интересно, это следствие чрезмерного общения с животными или с Миалем? Скорее с последним: своих сироток он старался растить паиньками, будто не напивался по молодости до визга. Хотя… если так вспомнить, действительно не напивался, чаще ходил за всеми со скорбным укоряющим видом, даже если у самого ноги заплетались. Это потом, приезжая на остров Четырех Ветров, Жераль неизменно видел в шкафу «ло управителя» графин с настойкой, иногда не один. Та ссылка… сколько всего она сломала, и ради чего? Жераль машинально ищет знакомое лицо в какой-нибудь из пестреющих парадными погонами группок. Не находит. Ожидаемо, Отшельник наверняка предпочел пораньше убраться или, в крайнем случае, удерживает Сиша от неразумных поступков. ― В общем, я на цепи сидеть не буду, ― заявляет Ву. ― Что?.. ― Он недоуменно оборачивается. Она что, все это время беседовала с его спиной и не заметила разницы? Девчонка опять фыркает. Дзинь! ― звенит бокалом о его бокал. ― На це-пи, ― по слогам, как идиоту, повторяет она. ― Ты мне ни-кто. Я не буду тебя слушаться. Это ты будешь слушаться меня. ― Как мило… «Жалко, что ты любишь своих друзей и сажаешь их на цепи». Речь об этом? Вот же маленькая дрянь, но ее умение бить в слабые места почти восхитительно. ― Цепи ― для тебя слишком дорогое удовольствие, малышка. ― Он пробует коктейль, цедит сквозь зубы, после чего с прежней обходительностью прибавляет: ― Определенно дороже, чем это платье. Ву наклоняется и треплет одного из своих рогатых друзей между ушами. У нее не уязвленный, а скорее задумчивый вид. ― Если серьезно, ― Жераль отпивает из бокала еще, ― ничего такого я от тебя и не жду, тем более, не требую. Нам действительно нужна твоя помощь. Твои знания… ― он, подумав, поправляется, ― или скорее умения. Тэ ведь не поддается просто знанию, правда? Ею можно управлять только сердцем. ― Ничего на самом деле не поддается только знанию. ― Ву поднимает глаза. ― Ни люди, ни вещи. Знание… ― на этот раз она касается веточек рогов льнущего к ней зайца, ― это вот они. Лапитапам рога нужны, чтобы прятаться в листве и чувствовать себя в безопасности. Но без них, ― она пожимает зайцу переднюю лапу, ― ты никуда не убежишь. И не прибежишь. Просто ляжешь и сгниешь. ― Хм. ― Даже почти не заметив, Жераль осушает бокал. ― По твоей логике получается, что эмоции… как ноги? Она морщит нос, оглядывая стальные носы его саварр. ― Определенно не твои. Вашими коваными сапожищами можно скорее кого-нибудь убить. А вообще-то да, движение ― только там, где чувствуешь. Любишь, или скучаешь, или веришь, или боишься… или… да неважно. Ты понимаешь сам, я знаю. Хм. Это тоже, пожалуй, здраво, если разобраться. Исследовать мир и искать дом древних людей подвигнул, прежде всего, страх неустроенности. Организовать государства и делегировать власть, ― злость на то, что кто-то более сильный может просто все у тебя отнять и не понести наказания. Хранить какой-никакой порядок ― любовь к потомству, которому еще жить и жить. Что же касается знаний, они всегда были скорее инструментом и, как девчонка и сказала, средством защиты. Способом спокойнее чувствовать себя среди всяческих чудес природы. И, кстати, у него определенно не хватает знаний, чтобы спокойнее чувствовать себя с таким чудом природы, как Ву. На этой мысли он видит мелькнувшего в толпе Лира. А девчонка к тому моменту уже слишком увлеченно кормит зайцев закусками со стола, чтобы продолжать странную беседу. Полночь после Перевеяния. Кожа рептилии Он даже не заметил, как она исчезла, но знает: найти не составит труда. Зачем-то идет искать, неторопливо приканчивая по пути бокал уже ничем не разбавленной симиритки. Крепчает ветер, но Сад безоблачен, и сверху глядят ясные лики Сестер. Им скучно сегодня, будет скучно все время ветра Сна, когда, даже бодрствуя, люди уснут. Но сейчас звезды вовсю таращатся на нее. Она-то точно может их развлечь. Снова здесь, в Бухте Мертвых Крыльев. Сидит в своем красном платье у немой черной воды, на огромных валунах, и смотрит вдаль. А за плечом, еще через несколько скалистых гряд, на спускающемся к берегу запущенном Рыцарском Лугу, громоздится что-то темное, что-то в несколько десятков человеческих ростов, что-то, скалящее ласточки и шпили. Это что-то едва различимо, пока не вспыхивает сонный огонек арочного глаза. Окно. Золотистое окно, маячащее выше, ниже, будто качаясь, будто… Да. Бродячий замок, вот и колоссы ног-опор. Бродячий замок, видимо, тот первый, где жил еще Аканно. Говорили, замок тоже не выдержал горя, когда старый рыцарь не захотел вернуться; говорили, замок провалился под землю с прислугой и стражей, спавшей мирным сном; говорили, кто-то из несчастных выбрался из-под земли и, обезумевший, выпачканный в черных комьях, с переломанными когтями и пальцами, побежал звать помощь, но тщетно. Замок не откопали, он будто исчез. А если бы и откопали, вряд ли бы кого-то спасли. Теперь же… замок глядит на нее, тихо дышит рядом своими древними стенами, будто ластится. Стучит под ногой осыпающаяся галька, хрустит ракушечник. Сощуренный глаз тревожно вспыхивает и гаснет, и всюду в воздухе раздраженный гул вопрошает со скрытой угрозой: «Кто идет?..» Ву вскакивает, говорит что-то ― неразличимо, ветер уносит это в сторону. И вместо того чтобы сгинуть, замок замирает, замолкает. Содрогается, сверкая уже десятком окон разом; подгибаются опоры, похожие на паучьи лапы. Вгрызаются в землю, ухают вниз. Немая громада больше не кажется живой. Как и сама Ву, упавшая на камни. Тишина глотает звук разбившегося бокала с неразбавленной голубой настойкой. В густой сине-черной ночи, в дикой неосвещенной бухте нет теней, ― и Жераль просто идет вперед. В десяток быстрых шагов приближается, поднимается по валунам и аккуратно стаскивает девчонку вниз, на берег. На его руках она сразу открывает глаза, но глядит куда-то вверх ― бледная, очень бледная; стала такой давно, прямо с безумного танца. Конечно, ему было плевать; конечно, плевать и сейчас, исключая некие нюансы, мешающие дать ей хорошую затрещину и одновременно требующие этого. Он тоже поднимает голову. Сестры смеются холодным сиянием. Не верят. Ни слову, ни мысли. ― Что ты творишь, малышка? ― тихо спрашивает он, когда безмолвный смех начинает злить. А она все глядит туда, в темную пустоту, и Сестры продолжают заливаться в ее застывших глазах. ― Ву… эй, Ву. Ты меня слышишь? ― Да. ― Все, что она отвечает. ― Не умрешь? ― Не умру. Не жди. Просто… ― Ты устала, ― угадать получается легко, она кивает. ― И ты продолжаешь гробить себя этими фокусами. Ты… ― Было грустно, ― откликается удивительно просто. ― Когда грустно, я кому-то помогаю. Строить гнезда птицам… ― А мертвецам ― воскресать? ― невольно он усмехается. Будто не слышит. ― Я подарю его тобинам. Этот замок. Нет. Только одному Оши… Тому мальчику, который не может связать двух слов без запинки? В котором от алопогонного одна форма? Оши Крейн… от не очень лояльных к Восьми сослуживцев Жераль слышал о нем два простых слова: «юродивый идиот». Предпочитал не соглашаться, не согласен и теперь, вспоминая, как худощавый полукровка, выглядящий младше племянников Миаля, стоял под дулом Хоакина Аллисса и смотрел ему в глаза. Нет… не так котенок прост, не так слаб, а серопогонный псих Аьор Шпайро вряд ли просто так ходит за ним хвостом, едва не сдувает пыль. И все же… ― Странно ты выбираешь. Почему ему? Потому что он такой же странный, как ты? Жераль глядит ей в глаза. Наконец отводя взор от неба, она блекло улыбается. ― Потому что тебе не нужно. А остальные дураки. ― Хм. Обычно ты зовешь этим словом как раз меня. ― Нет. ― Морщится веснушчатый нос. ― Я зову тебя не так. И вообще… отпусти. Со мной все хорошо. Отпускает, ставит на песок. Какое-то время она еще цепляется за его плечи подрагивающими пальцами, потом отходит на шаг и делает ожидаемое: сбрасывает кожу. Остается в свете вышедших серебряных яблок, снова вся открытая взгляду. Прямая. Спокойная. Улыбающаяся. Будто за несколько минут у него на руках умерла и воскресла. ― Ладно, ты мне надоел. Я пойду в море. ― Не утонешь? ― Не утону. Это Аканно утонул. Шаг назад. Еще шаг. Левая нога погружается в мокрый песок. Внимательный взгляд из-за падающих прядей, стылые темные океаны и какая-то даже не молочная, серебристая кожа. Ни намека на белье, ни намека на стыд и ни намека на… ― На что ты смотришь? ― Усмехается. Щурится. Медлит. Не отвечая, он мягко ступает навстречу. Знает, что остановится, если она тут же отступит или изменится в лице, но она не отступает и не меняется. Может, дело в ночном свете, может, он просто слегка пьян, может, виной что-то еще, но его ладони ― на ее голых плечах, а пальцы ее босых ног сердито поджимаются, чтобы не коснуться острых кованых носов его саварр. Это все, чем она выражает недовольство внезапным приближением, внезапным прикосновением, внезапным неотрывным взглядом в глаза. Проклятье… так, кажется, не начиналось ни разу. Они все либо неловко, как Мина, лезли сами, либо ломались так долго, а потом отдавались с такой готовностью, что вспоминать смешно. Теперь же… ― Пойдешь со мной туда, на дно? Прямо так, в сапогах? Ты точно глупый дурак. «Ненормальная? Пожалуй. Сумасшедшая? О нет». Она ниже на две головы, и снова приподнять ее, перехватив поперек поясницы, ― легко. Легко ― вкрадчиво произнести: ― Не сейчас. Кстати в тот раз мне показалось, что целоваться ты все же не умеешь. …И легко в очередной раз принять игру: она хватает одну из его тонких черных кос, наматывает на палец, дергает и подается вплотную, нос к носу. ― Так хочешь научить? ― скорбно вздыхает. ― Да ты меня даже поймать не смог! Хм. Здраво было бы заметить, что она поймана прямо сейчас и вряд ли теперь вырвется. Но «здраво» может и подождать. ― Никто ведь не помешает мне попробовать снова? Никто. Точно не она, судя по тому, как оплела ногами его поясницу. Проклятье. ― Попробуй. …Во взметнувшихся волосах блуждает ветер. …А звезды продолжают смеяться. Ночь после Перевеяния. У края Так тоже еще не было ― на влажном и тяжелом ракушечном песке. Не было ― без мысли о том, как острые осколки липнут, впиваются в спину то ему, то ей. Не было ― без малейшей мысли вообще, в сомкнувшейся пустоте, у края беспокойного океана. У края. Всё удивительно легко ложится в эти два простых слова. У края ее хватающих воздух губ, у края его рассеченной шрамами спины, в которую она впивается неровными ногтями, ― когда он склоняется, когда крепко сжимает узкое, пересеченное косым рубцом бедро. Кажется, ей больно от первого движения, но ни стона, ни вскрика, он только чувствует: под его почти ледяным телом ее горячее тело содрогается, и тут же она, вместо того чтобы рвануться, оттолкнуть, льнет теснее, и, обняв одной рукой, шепчет на ухо: ― Сам-то всё умеешь? Перестань быть таким злобным... ― Имя и легкий укус острыми зубами в мочку, ― Грэгор. Смеется над своими же словами, содрогается снова, чуть приподнимаясь, отвечая на новое движение, принимая его уже расслабленнее, ― или он невольно сам сдерживает себя: жалея, желая, ― не понять. Но этот тесный жар, эта противоположность, эта обнаженная распростертость превращается вдруг из необъяснимой блажи во что-то нерассудочное, что-то слепящее, что-то значимое. Накаляется с каждым касанием: губами к ее шее, виску, пряди, упавшей на мокрое плечо. По-прежнему ни стона; он не может даже по дыханию угадать: приятно ей, больно, а может, она и не понимает, что происходит, думает, всё это ― как у зверей, без смысла? Мысли он усмехается, но вместо смешка из груди ― низкий рычащий хрип, не первый. Она в ответ улыбается лихорадочной, искусанной, непривычно яркой зацелованной улыбкой. Конечно, понимает. Касается щеки тонкая ладонь; перехватив, он стискивает ее своей. Пальцы с пальцами ― в крепкий замок. Горячий? Холодный? Больше не различить. Глядя Ву в лицо, Жераль плавно прижимается к бледной веснушчатой коже запястья губами и тут же ― мягко вжимает в мокрый песок, склоняется совсем близко, целует совсем легко. И тогда она наконец стонет, почти беззащитно запрокинув голову. В разметавшихся волосах ― ракушечник, как в слипшихся прядях мертвеца, соль как в морской пене и живой ночной свет, который так легко перебирать пальцами или ― в последнюю минуту ― в исступлении намотать на кулак. …Волны наползают и отступают ― снова оставляют вдвоем. Задевают и сбегают так далеко, что не слышно шороха, наконец, все-таки накрывают ― забирая свет и голоса. Поначалу не вспомнить, как дышать, не взглянуть в густую темноту, не открыть глаз. А она рядом ― мирно устроившаяся, дышащая лишь чуть чаще, чем обычно. ― Какой ты холодный. ― Бесцеремонно тыкает пальцем в бок. ― Как ты так живешь? Я думала, ты хотя бы иногда… ― Никогда, ― вяло отзывается он. Рассказывать ей, как течет кровь в жилах ящеров и их полукровок, сейчас глупо. Учителя Миаля должны были рассказать. ― Никогда-никогда? ― тыкает еще раз, в плечо. ― Никогда, никогда и никогда. ― Он все-таки открывает один глаз. ― Не нравится? Он почти ждет привычного, ничего не содержащего «глупый дурак». Но неожиданно Ву только целует его в щеку, быстро поднимается на ноги и убегает вперед. …Сидя здесь же, у кромки ворочающегося океана, он еще долго смотрит, как она плещется в соленой воде. Снова она, кажется, что-то бормочет, разговаривая с рыбами или мертвыми кораблями. Запрокидывает голову к звездам. Рассыпает сверкающие полосы брызг. Наконец возвращается. Садится рядом, снова под бок. Подтаскивает к себе красную мокрую тряпку, начинает рассеянно и безрезультатно отряхивать. ― Как ты вернешь девочке-кошке платье в таком виде? ― невольно он усмехается. Форма тоже выглядит неважно, но во-первых, парадную не жаль, во вторых, едва ли он еще переступит порог чужого комнатного праздника, а в третьих плевать. С ним и так все ясно. ― Как-как… правду скажу, ― широко улыбается, продолжая скрести ногтями дешевую красную ткань, отколупывать разводы соли. ― Правду?.. ― Правду. ― Она опускает все еще грязный, просоленный подол чужого наряда прямо ему на колени. ― Что случайно ушла в нем на дно. Помоги мне. Ему проще было бы купить миалевой сиротке новое платье. Да и этой, пожалуй, тоже, если только захочет. Но ведь она не захочет, по крайней мере, сейчас явно предпочтет сидеть здесь и заниматься ерундой, которую бросит на полдороге. Ну что ж, по крайней мере, в его обществе. Надо же с чего-то начинать. Ночь долгая. И, вяло усмехнувшись, почувствовав, как крепнет ветер, он накидывает ей на плечи свой почти сухой, почти чистый мундир.******
Время ветра Сна. Мертвый дом Странное полное имя «Вальбурга» и не менее странное сокращение «Ву». Странное новое прозвище ― Заклинательница Безумных Вещей. Странная привычка ― всюду ходить босиком и таскать с собой пару пятнистых рогатых зайцев, а не зайцев, так служебных псов, а не псов, ― так увяжется хотя бы стайка птиц. Всё странное, и всё ― её. Впрочем, первое в цепочке, имя «Вальбурга», все-таки нет, не ее, не вросло и не врастет. Выбросила, не приняла, и он тоже не спешит, в конце концов, плевать, пусть просто Ву, Ву с приютской фамилией Ва’ттури. Ва’ттури означает «ветер-сирота». Их, таких ветров-сирот он видел много и, конечно, не запоминал даже выдающихся, разве что парочку, чтобы сделать приятное Миалю. А вот не запомнить ее было бы трудно. Только она могла бы вот так просто, даже не пройдя Корпус, заполучить форму, саварры и алые погоны. Могла бы, но, разумеется, не захотела. Вместо этого она по-прежнему предпочитает его мундир. Заворачиваться, утопать в слишком длинных рукавах, широких плечах и длинных полах. Поджимать голые ноги, будто пытаясь утонуть полностью, и высоко поднимать ворот. Да, она может заполучить все, что хочет, уже ясно. Но захотела именно это. И еще кое-что. ― Кровью пахнет. ― Морщится веснушчатый нос. ― В последний раз я убил кого-то, еще прежде чем сменился ветер. ― Это другой запах, человек-ящерица. ― Ву прижимает воротник к щеке. ― Не пропадет, даже если сжечь твой мундир. И тебя самого. ― Добрая девочка. Девочка. Ха. По законам Син-Ан существо, сидящее рядом в одном только чужом мундире на незаправленной постели, давно не девочка. Молодая девушка, самка, которой нужно бы строить жизнь, осваивать какую-то профессию и искать своего человека ― в наивной надежде провести с этим самым человеком всю жизнь, а потом прорасти в два хлебных колоска с общим корнем. У многих к двадцатому юнтану уже выводок, порой и не первый. Впрочем, Ву другая, правила у нее свои. Жераль принял их, когда от этого зависел целый мир, так почему не принять сейчас, когда мир спит снежным сном? ― Потрясающе добрая девочка, ― криво усмехнувшись, он откидывает голову на подушку и тянет мундир с узких плеч. И потрясающе большая проблема. Которую ему почему-то пока не надоело считать своей.