***
Они и сами не знают, отчего ноги сегодня несут их мимо трактиров, гостиниц, гостиных. В Петербурге душно, безумно душно, а всё в их молодых телах стремится на природу, вдохнуть полной грудью свежий, не отравленный пылью и жаром воздух. Опьяненные свободой, словно мальчишки, они с хохотом падают на траву. Небо светлое – оно никогда не темнеет здесь в июне. Анатоль по привычке начинает щебетать обо всем, что хоть немного взволновало его душу: от нового платья сестры, что так идет ей, подчеркивая формы, до странно одетого извозчика, которого он заметил вчера, возвращаясь с очередной пьянки. Долохов говорит мало (уж болтуном он не слыл никогда), лишь изредка язвительно комментирует слова Курагина, но ему приятно, что тот с ним делится всем. Его пальцы играются с русыми колечками волос Анатоля, но, кажется, делает он это неосознанно. Анатоль замолкает, и все погружается в тишину, нарушаемую только тихим, успокаивающим шелестом листьев. Они оба лежат, раскинув руки и глядя в небо, пытаясь уловить на нем хоть отблески звезд. Заскучав, Курагин приподнимается на локтях и интересуется вдруг: – Скажи, ведь мы друзья с тобой? – Друзья? Ну выдумал тоже, – фыркает Долохов, но в глазах у него мелькает что-то похожее на горечь. – Простишь долг? – вот он к чему. – С чего бы? У отца возьми. – Не дает. Сердится, кричит, что я его так до нищеты доведу – ну не глупость ли? Так простишь? – Прощу. Можно подумать, ты мне выбор оставляешь. – Ах, как все-таки я тебя люблю, Федя! – восклицает Анатоль, откидываясь на траву. – А ты? Ты меня любишь? – спрашивает озорно. – Как тебя не любить, – усмехается Долохов. – Сестрица родная, и та без ума. – Значит – любишь? – Люблю. – Почему? – А тебе разве повод нужен? – Не знаю. Они опять замолкают. Ночи сейчас слишком светлы, чтобы зайти так далеко. Они и не заходят.***
Июль 1812. Они стоят на холме. Внизу раскинулся лагерь, кипящий жизнью, всё в нем гудит, всё жаждет битвы, предчувствуя, что до нее, до решающей, остается совсем немного. – Что Болконский? – Далеко. Анатоль сегодня рассеян, отвечает невпопад, слушает, но не слышит. И это состояние Курагина выводит Долохова из себя. Ему ужасно хочется сказать что-нибудь обидное, или хоть просто что-нибудь, что заставило бы Анатоля оживиться и вести себя так, как тот ведет себя обычно: расслабленно, развязно. И он желчно цедит сквозь зубы: – Неужто боишься его? – Его? – Курагин, кажется, удивлен подобному обвинению. – Я не трус, ты же знаешь. Просто осторожность. Долохов готовится ответить презрительно, но Анатоль не дает ему сказать. – На войне тоже осторожность не помешает, как думаешь? – произносит спокойно, но голос дрожит, и чувствуется, чувствуется, что этот вопрос его сильно волнует. Это смягчает Долохова, и он замечает уже без всякой насмешки: – Возможно. Но не будешь же дергаться от каждого шороха – так и с ума сойти недолго. Для осторожности повод нужен, без него это просто малодушие, трусость. – Разве? – Анатоль, кажется, сомневается в его словах, но спорить не хочет. – А что, если кого-то из нас убьют здесь? – вдруг вырывается у него. – Значит, судьба такая, – Долохов не в первый раз на войне и смерти давно не боится: ни своей, ни чужой. Но мысль о гибели Курагина ему сейчас отчего-то неприятна, и он старается выбросить ее из головы. – Да, ты прав, наверное, – Анатоль будто успокаивается и снова углубляется в свои мысли. Солнце медленно скатывается за горизонт. Пора разъезжаться, но их тянет друг к другу, они страшатся слов прощания и оттого продолжают молча стоять на месте. Наконец Анатоль словно просыпается, протягивает Долохову обе руки, произносит с улыбкой: – Это же не последняя наша встреча, так ведь? Он в ответ кивает, не в силах оторвать взгляда от огромных серых глаз Курагина, потому что чувствует, что еще мгновение, и он утонет в них навсегда, чувствует, что второй такой возможности может и не быть, чувствует, что сейчас или никогда. И когда Анатоль наклоняется, чтобы обнять его, Долохов мягко, но вместе с тем решительно касается его губ своими. Анатоль не отстраняется, даже отвечает. Спустя полминуты они отрываются друг от друга. Долохов смотрит вопросительно, с сомнением, а Курагин лишь улыбается нежно и чуть печально, кивает на прощание, разворачивается и направляется прочь.***
В комнате у Анатоля полумрак, и, несмотря на февральский холод за окном, болезненно душно. Он один. Лежит на кровати, немигающим взглядом уставясь в потолок. Ни звук открывающейся двери, ни шаги Долохова не заставляют его изменить положения; лишь губы кривятся, и он роняет недовольно: – Я же велел никому не входить. Неужели неясно? – Не припоминаю, когда это ты возомнил, что можешь мной повелевать? Анатоль отрывается от созерцания пыльной хрустальной люстры, поворачивает голову, смотрит растерянно. Но эта растерянность быстро сменяется досадой. – Зачем ты пришел? – резко. Слишком резко для встречи с близким человеком, с которым так долго не виделся. – Думаешь, мне повод нужен, чтобы тебя навестить? – Должно быть. Ко мне теперь без повода не заходят. Да и с ним не спешат. Ну и пусть! Сдались они мне! – вдруг истерично вскрикивает он. В конце фразы голос срывается, он закашливается, сильно, содрогаясь всем телом, потом в изнеможении падает на подушки, закрывает глаза. Долохов просто стоит и смотрит. В первый раз в жизни он не знает, что делать. На душе скребут кошки, царапают ее своими острыми коготками, разрывают на части, а он стоит с этим небрежно-равнодушным выражением на лице и чувствует, что еще чуть-чуть, и у него самого начнется истерика, и он выскажет все, что думает и о Курагине, и о его жизни в пределах одной комнаты (а он уверен, что тот никуда не выходил с момента прибытия в Петербург), которую и жизнью-то язык не повернется назвать, и о том, как ему не хватает Анатоля, и потому он смело его в лицо может назвать эгоистом, и что сам еще больший эгоист, и что… – Хватит. Будешь стоять и молчать? Так еще хуже. Лучше уходи. – Нет, я… Позволь остаться, - враз севшим голосом просит Долохов. – Тогда говори. Что угодно, о чем угодно, мне все равно. Только не так. Долохов не любит говорить, хоть и умеет, но сейчас он говорит. Говорит о своих проделках на войне, об общих знакомых в Петербурге, о хорошем и плохом вине, о хорошей и плохой погоде. Анатолю действительно все равно, он лежит, не шевелясь и совершенно не реагируя на звучащие слова. Проходит несколько часов, и Долохов чувствует, что совсем устал. Он поднимается с софы, но не знает, как попрощаться, и потому почти решает просто молча выйти. Однако тут в голове что-то щелкает. Он поворачивается к Курагину, чтобы увидеть реакцию, ухмыляется и бросает: – До завтра. Анатоль резко приподнимает голову, глядит пораженно. Долохов взмахивает рукой, выходит и уже не видит, как на тонкие искусанные губы набегает слабая улыбка. Потому что он придет завтра. Потому что во второй раз никто еще не приходил.