Кровавый рой

NC-17
Завершён
249
1
автор
Фэндом:
Размер:
84 страницы, 35 822 слова, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
249 Нравится 30 Отзывы 107 В сборник

пёсья любовь и пилигримы

Настройки
Примечания:

***

Автомобиль стынет. Полковник, отовсюду скрытый изголодавшейся по нему, бесформенной тенью улиц, возвращается домой позднее разбросанных по своду небесных тел. Он минует уличное скрещение, шагает тяжело, понурив голову, и запускает руки в карманы шинели. Почерневшей иконе с образом Юнги, которую мужчина неизменно носит под сердцем, звезды свысока лишь подобны, не иначе. Мироздание препирается, ожесточенно стремится переуверить, однако сам Юнги — ярче, горячее, дальше любой висящей на петле звезды — каждый раз остается непостижимым. И упади он с неба кометой, разрежь хвостом божий купол, полковник поймал бы его в руки, навсегда спрятав в овраге окровавленных ладоней. Намджун будто в каждодневной мольбе стоит, просит увечий вяще и воду погрязнее, созывает со всех светов слепых палачей и бедствия, по плечам-чашам распределяя гнет мира. Он на краю гроба не признает, не откроется ни себе, ни кладбищенской земле, что после ухода Юнги в его кабинете еще долго густился морок, и из уголков зениц на штанину упала первая соляная капля. Воздух Ада не терпит бессилие, Ад не терпит сердец. Сердце Намджуна до сих пор живо от одного упоминания имени его любимой перелетной птицы. Взреветь волком хочется от того, как, не осознавая и являясь единственной душевной слабостью, белогрудая ласточка ведет мужчину по революционному поприщу вперед. Выше крыш, горделивых шпилей, снежных вершин — за поводок, к горечи нравственного осуждения и запаху паленой империи. Ступая по лестнице с длинными перилами, полковник как должное воспринимает сердитые взгляды оконных рам и замок, разом выплевывающий его ключ. Отовсюду падают ангелы, сыпятся у порога, только бы не делить с мужчиной его окаянство, не ступить внутрь дома. Прихожая к хозяину безрадостна, а сапоги, черная шинель и фуражка с орлом, держащим в когтях свастику, привычно скрываются от него в шкафу. На ходу расстегивая пуговицы, Намджун режет глубь комнат и включает в спальне единственную лампу, пока китель летит на спинку стула, а рубашка — ей вслед. Полумрак здесь завсегда досточтимый господин, и тусклый свет освещает лишь приоткрытую дверь, за которой через минуту уже шумно льется вода, раскаленной струей наполняя ванну. Кто, кроме самой ночи, даст волю Демону спокойно повариться в огненном котле? Мужчина вскоре возвращается, присаживается на край кровати и снимает с запястья наручные часы, кладя их на тумбу. Запрокидывая голову назад, разминает уставшую шею, водит подбородком из стороны в сторону. В своих же стенах он истощен до безумства, совершенно не терпим к любым, раздражающим нервы гостям. Дом — его оберег, рок и каменный червь, что душит пустотой и баснословием спокойствия. Намджун неторопливо встает, расстегивает ремень и, оставляя брюки с нижним бельем покоиться на покрывале, скрывает оголенные ягодицы в дверном проеме. Ванна в углу полна воды, перед ковром впивается в пол когтями серебряных ножек. Босые ноги звучно шлепают, затихают, когда полковник выключает кран, и вокруг него издыхает все живое. Намджун погружается в горячую воду, прижимается затылком к краю, набирая в ладони маленькое озеро и выплескивая его на замученное лицо; под черепом разлетаются металлические опилки. Успокоение он находит в ползущей змеем памяти, в новорожденном пламени угольных глаз. Стоило Юнги обиженным дитем сесть на диван, поджав колени, над мужчиной мигом кружились белые молнии, порхало невидимое лезвие тесака и пощечиной проходилось злое: «Даже не вздумай двигаться ближе и трогать меня, иначе я откушу тебе голову». Оставалось заслуженно принимать удары миниатюрных кулачков, подхватить воздушное тело на руки и после опустить на покрывало, облитое червонным золотом. Юнги ведь под чужой грудью сквернословил недолго, Намджун знал; знал и долго замаливал грехи поцелуями на внутренней стороне бедра и их пальцами, переплетенными вместе. Губы трогает легкая улыбка, отчасти глупая, скорбная — такая, какой в траурных лентах протяжно прощаются со светлым. Он зрит сквозь дрожащую воду, не в силах сосредоточить взгляд, и зверь под сердцем рыдает в печали. Лейтенант своей забавой коренится под веками, танцует в крови неизлечимых ран, отверзая швы и увековечивая рассудок ядовитыми фресками. Мужчина чудом остается жив. Лежит теперь в прозрачной воде, в безмолвии, не шевелясь, карабкается глазами по стене напротив. Дрогнуть челюсть вынуждает поздняя осознанность: неродная фигура, прислонившись головой к дверному косяку, прокашливается и, сложив руки на груди, слабо улыбается. «От» и «до» обрисованный намджуновыми губами образ. Но отнюдь не человек смотрит на него, а двуногая, чудовищная рептилия, чей взор очерчивает ключицы, бегло перебираясь ниже. — Кто разрешал тебе входить? — полковник не поворачивается, продолжая копаться в остатках воспоминаний, и тяжело вздыхает, — Я не раздавал сегодня приглашений. Инхо исчисляет одну победу за две, разглядывает уязвимого мужчину сквозь стекла своих очков. Неподвижными глазами ему отдают приказ развернуться и поскорее исчезнуть, но солдат с места не двигается. Наоборот, оставляет одинокий порог за спиной и нетерпеливо расстегивает пуговицы рубашки. Ночью у них с господином безраздельный путь, который никогда не будет принадлежать рассвету. Их общее избрание — целый набор преисподних, сколотое фиолетовыми следами солнце и гибельное наваждение. Порождение Косой. Мужчина опускается на колени, размеренно ползет к ванне, мечтая быть схваченным за шкирку, сжать мокрыми руками напряженные плечи. Впиться бы ногтями-печатями в кожу, веером ее раскрыть и оставить глазницы пустовать. Однако крамольная мысль игриво тешится, изобилует довольными гримасами. Рано. — Дверь, — молвит он, собирая ладонями грязь кафеля и обсыпая чужое тело торжествующей усмешкой, — Закрывайте ее в следующий раз на замок, не то заползут змеи. Полковник не разрешает обращаться к себе на «ты», солдат в обмен играется с его терпением и стальной выдержкой. Но что стоит саму суку разозлить? Намджун не дарит ей внимания извне, не ищет встреч, не купает в дорогих шелках; заковывает равнодушием, чтобы раз за разом ржавая цепь дребезжала от его шагов. Бег по кругу от язвы безумства не изматывает, когда в душе Инхо испускает свет маленькая, робкая надежда на то, как однажды его нарекут любимым. Он обязательно выберется из затхлой будки, займет королевское ложе, и полковник отныне будет преданно лежать у его ног; и жемчужные шелка будут принадлежать ему, и откроются замочные скважины. Совсем скоро все явится так, как должно быть, но уж пока раскаяние его не касается — хвосту придется повилять сильнее. — Тон, — мрачно цедит Намджун, — Меняй его, пока я разрешаю тебе разговаривать и находиться в моем доме. Или ты забыл, где твое место? — Инхо доползает, правой рукой тянется к тому, чего так смиренно ждал, дотронуться хочет, но замирает у края ванны, — Сидеть. Гниль подле. — Ты считаешь, что можешь приходить ко мне, когда вздумается? — продолжает монотонно, склоняя голову вбок, и солдат намертво застывает. Казалось, еще пару секунд, и мужчина обрушит сжатую в кулак руку, — Играешь здесь со мной, будто я твой друг? — Намджун снова закрывается десятью замками, пугая щелчками бича и обламывая витые, ненавистные рога, — Я давно не мальчишка, Инхо, и твою наглость терпеть не намерен. — Извините, господин, — солдат садится, спадающие темные пряди заправляет за уши и мечется в поисках одобрения, — Я очень расстроился, что мы не встретились в корпусе, — моргает часто, становится смирным, ручным зверенышем, — И не меньше соскучился, — хорошо знает, на какой тарелке подать печаль, — Вы же знаете, что мне сложно не сходить с ума без Вашего внимания. Инхо грешен. Красный букет в хрупком теле — собравшаяся за большим столом семерка смертных грехов — приводит полковника в изумление. Они ополчаются против него, власть выжигают дочерна. Если он по счастливой случайности собирает колоду из тузов, отдавая их на растерзание игры, то руки Инхо полны джокеров. Крайне привычно для рьяного игрока, тасующего быстро, подстраивающего правила лишь под «мое» и «мне». И в дураках — Намджун ведает наверняка — он оставляет искуснее всех. Хочется раскатиться громовым смехом: он же возьмет в зубы приклад испачканного перегноем ружья, если взамен мужчина одарит его долгими поцелуями, погладит и прижмет к груди. — Околдовал, думаешь? Нежеланный ответ не озвучивается ни устами первого, ни второго. Он ясен, как господний день. Солдат опускает фаланги пальцев в остывшую воду, водит по ней плавно, зазывая мелкие волны, и Намджун, поворачиваясь, наконец встречается с Красотой вблизи. Точеный профиль небрежно вспарывает ему брюхо. Кожа светозарная и бархатная, глаза под пушистыми ресницами — выточка из черного обсидиана. Мужчина заклинает эту ведьму. Речи Инхо лукавы, язык — лгун, но в укрепленной башне не слышится боле ничего, кроме похоронного набата душной ночи. И когда Красота склоняется ниже, ползет по животу и бедрам к желанному члену покорной, вольной ладонью — голодный полковник первым тянется к Ее пунцовым губам. Но все никак не находит их вкус горьким.

***

Блочный клон встречает мужчину вечерними крапинами дождя за воротником и тринадцатым номером дома. Сокращающиеся в численности, мокрые фигуры двигаются навстречу бесчисленным поворотам, прячут головы под каркасами зонтов, бегло проходя сквозь презренные улицы и окончательно скрывая собственных призраков. Вокруг них — черно-белый кинематограф, разбивающийся о наполненные яркими расцветками витрины. Хосоком искони забыт характер берлинских улиц. Здесь хорошее хоронят в чистом и, возможно, в белом. Острые жала прячутся под камнями. Рукоплесканием люда здесь звенят страшные новости империи — великого прародителя всего мира — и ближе к ночи кучкуются в дорогих барах. В переулках любовь жестокая, темная, и безумное пари будто заключают все, кто способен на преступления. Орион здесь доживает последние дни. Хосок держит бесплотную сумку на плече, стоит в кольце света рядом со старым фонарем, провожая взглядом уплывающие лиловые облака. Глазами толпу ищет, а толпы нет вовсе, людских лиц не видать. Здание в воздухе господствует, смотрит на мужчину с презрением, и настойчиво зовет внутрь. Он бы дал Берлину много имен, — начиная от многоликого лжеца и заканчивая неизмеримым злом — обозвал бы существующими и нет эпитетами, метафорами, но ни в одном из них не встретился бы «по-настоящему родной». Таким ему не стать. Мгла окончательно сошла на каменный берег и никогда теперь не уйдет в моря: обойма у нее полная, свежая. Чернеющее небо враз ласково убаюкивает уставшего мужчину. Он захочет сделать несколько неуверенных шагов к двери, но невольно остановится, ведь за спиной его вежливо окликнут незнакомым голосом. — Вы обронили. Хосок еле улыбнется, посмотрит в чужие глаза, попытается выговорить быстрое, сердечное «Спасибо». И так же быстро запутается в добрых словах, сойдет на что-то хриплое и неразборчивое — за что позднее станет стыдно. Он пойдет в дом медленно, несколько раз оглядываясь и ища среди тьмы исчезнувший силуэт. А в доме уже будут ждать грузные шторы, скрывающие за собой уходящие в пол окна, заправленная кровать и выглаженная солдатская форма, о которой Чонгук позаботился лично. Хосок век просидит в кресле со стаканом светло-желтого, не в силах забыть блеск черных обсидианов.

***

Генерал-фельдмаршал не имел представления о том, как шатки его нервные клетки в состоянии крайней усталости и отстраненности. Если темный лик в такие моменты не томится от остервеневших желваков, то внутри бразды правления бесшумно переходят в руки кровавой сечи, устраивающей настоящие зрелища в кричащих красках из вывернутых голов. Эмоции соединяются в единую ипостась — бешенство, однако изо рта за последнюю минуту он не проранивает ни слова; только закидывает одну ногу на другую, будто ни в чем и не бывало, шевелит ступней вверх-вниз, подавляя льющееся патокой желание своего зверя сорваться, обезглавить вороненка и выжечь маковые поляны неприязни, взросшие между ними. Чем не шутит черт. Связанный юноша — которого даже пощечины не до конца привели в чувство — так же скуп на слова. Подобно фельдмаршалу, смертной оболочкой он — тише трав, ниже вод, а изнутри доносятся рокочущие звуки непрекращающихся, ожесточенных баталий гордости. О кожу всюду трется полосатый кусок материи, в который его вырядили армейцы прежде, чем истязать ружьями и вонючими подошвами. Голова давно поникла, отделилась от тонкой шеи-стебля. Сгорбившись, Тэхён смотрит сквозь гнилую землю, ищет что-то меж широко разведенных коленей, куда незадолго до хлестких ударов фельдмаршал впивался ногами, грозился стереть кости в пыль. На кармане рядом с грудью у юноши нашивка в виде винкеля — небольшого треугольника. Сице заключенных в лагере помечали и проводили жесткую социальную стигматизацию. Как-то Юци рассказала о системе группирования, о цветах треугольников и их значимости. Сама она носила черноцветную фигуру — очевидный признак попрошаек и бездомных. «Ассоциалка я, да, и что с того?» — признавала зеленоглазая без зазрения совести, — «Я ничуть не хуже этих тварей у ограды». Юноша безмолвно соглашался. У него треугольник на груди перевернутый, красный — особая примета религиозника. Женщина смеялась, говоря, как удачно встретились две беды. «Ты сильно верующий, значит. Таких ребят мало осталось. Их не любят, потому и перебили почти всех, так что постарайся держать язык за зубами. Целее будешь» — строго наставляла она. Тэхёнова память тотчас играет против, отказывается возвращаться к временам, когда он воочию видел, как ярко горели, звучно опадали их храмы на севере. Всего-лишь по одной нечеловеческой прихоти Третьего рейха. И сидящий генерал-фельдмаршал лишь расчесывает его язык до крови, до ненависти и острой боли, сверлящей висок. Надо же, самолично мается с ним, не зовет на помощь даже вооруженных крыс. Огромная честь для невольника. Юноше бы поклониться низко-низко, в благодарность упасть к подножию чужих ног, но — увы — никак, поскольку силы вытекают из него густым и черным, разливаются липкой лужей у стула. Вокруг, словно под крышкой гроба. Ни гласа, ни воздыхания: они оба предпочитают упрямо отмалчиваться. Битый час заволакивают допросную свинцовым небом и подымающимся туманом, поныне не уразумевая, кто здесь больший дурак. — Я спрошу в последний раз, — Чонгук прошивает кадык узника тянущейся со дна тревогой, стремительно поднимается со скрипучего стула, — В твоих интересах мне ответить правду, иначе солдаты приволокут мамочку с ее дитем в пузе прямо сюда, и ты лично будешь наблюдать за тем, как я избавляю их от тяжести конечностей, — подходит близко и говорит громко, заставляя Тэхёна опустить глаза, и тут же поднять, — Смотри в глаза, когда генерал разговаривает с тобой. Награди юношу златой возможностью, первое, что он бы сделал — не бросился в бега, а плюнул в морду напротив, да жаль в горле сплошная пустыня и рыхлый песок. Хочется хорошенько обтереть лицо, избавиться от призрачных отпечатков мужских пальцев на подбородке. Стене сопротивления нет конца, пот обдает виски, безостановочно катится, разбиваясь об пол — былым обагренный, замаранный следами предшественников. Тэхён спорно глуп: засим и вовсе возносит стену до небес, прикрывая облитые холодным тоном веки и горько усмехаясь. — Я не знаю. Генерал-фельдмаршал усиленно сжимает зубы и не боится, что от этой силы они раскрошатся. Ворон не единожды взмахнул крыльями, гаркнул на лежащую посреди поля падаль, но его будто проверяют на прочность, не желают к ней подпустить. Лети и бери. Угол у фельдмаршала один единственный, а у юноши, кажется, бесчисленное множество. Этой потехой Чонгука сводят с ума. Человек при «Циклоне» выжить не может — факт, пером писаное в «Завете» империи. Выжить дважды — нельзя, невозможно. Кто пред ним тогда, раз его не убить? Не человек? Бессмертный он? Или святой? Мужчина святых терпеть не может, свирепо шипит на кровавый винкель: святые прикончат быстрее, чем их багровые рога прорастут под нимбом. Бес он скорее истый, у которого граней несоизмеримо больше, какое-то маленькое ребячество и сильная головная боль, прилегающая к сумасшествию. — Я для тебя смешон, вокруг пальца меня водишь? — Чонгук жалеет, что не взял с собой нож. Клянется, лезвие от чужого горла бы не отнял, — Мне осточертел твой цирк. Ты, видать, самой смерти не боишься? — он в бешенстве носится из закоулка сознания в закоулок, пытаясь найти хоть одну причину, оправдывающую себя, почему не крепко спит, не седьмой сон видит, а упорно возится с этим, — Замечательно. С бесстрашными мальчишками даже интереснее. Изуверство в желании проскрежетать острием о чужие шейные позвонки. Расходящееся по швам нутро, недолго кочуя, овладевают теперь глазами Тэхёна, неспособными в полной мере концентрироваться на стоящем перед ним образе. Чуть поворачивается вбок — видит дьявольского палача и, отвернувшись, встречается с ним же, уже улыбающимся. Лопатки натужно ревут, мысленно, как и изнывающее тело, просят о помощи. Тщетно. Юноша все продолжает безмолвствовать партизаном. На потолке безостановочно лязгает, скрипит невидимая цепь жизни, а отбиваться нечем. Да и разве было чем? На лице необъяснимое замешательство месит гулкую пустоту. Чонгук, имени не зная, внимательно всматривается в побитое мясо — слаженную работу своих солдат — и вспоминает про три шестерки. Не имя ему впредь, а номер, с которым тот ляжет в землю. Шестьсот шестьдесят шестой. Красиво. — Похоже, ты пока просто не понимаешь, где находишься, — насилу изрекает он, мягко улыбаясь и наблюдая, как от судорожного дыхания вздымается юношеская грудь, — Но ничего, правда? Ты наш гость, а к ним мы относимся с почтением, — мужчина медленной поступью движется к двери, властным мановением руки подзывает солдата, — Поиграйте с ним немного, я разрешаю. Только не заигрывайтесь, он нужен живым. Я вернусь и... И. — Рядом с глазом набейте ему эти три шестерки, — громоподобный голос выползает из мужской гортани, свободно касаясь уха подчиненного, и сопровождается отдаляющимися, вибрирующими по «Завету» стуками трости, — Заклеймите суку.

«Будет исполнено, герр Чон».

***

249 Нравится 30 Отзывы 107 В сборник
Отзывы (1)