***
Был у того рыбака сын. Парень семнадцати лет. Крепкий и рослый, сильный как бык и выносливый. Едва ли в отца пошел, разве что семейное дело унаследовал. Весь в маменьку был, а некоторые поговаривали, что в оруженосца одного рыцаря, который сюда, в деревню захаживал. Волосы цвета угля, глаза как два изумруда. Все деревенские девки заглядывались, да нелюдимый он был какой-то. Общество реки и камыша было ему более любо. Любил он природу слушать, внимал ей. Поговаривали, что не от мира сего пацан, духи леса на нем свой отпечаток оставили. Ведь родился-то хиляком, чуть мать в гроб не загнал. Еле выходили, а тут нате — вырос бугай, шесть с половиной футов ростом, силищи в руках, как у четырех дровосеков. Ещё говорили, что это все колдовство. Мамка-то его, видать, чернокнижием баловалась, раз знахаркой была. Вон и волосы черные имела, и глаза зеленющие, как малахит. Однозначно ведьма. Парниша трудолюбивым был, не то что папка. Порой, как напьется, поучает сыночка уму-разуму. А он покладистый, батьку не бьет. Но затрещины получает нехилые. Порой, бывает, с багровыми синяками да с фингалами ходит, так мужики всем селом потом собираются вправлять мозги неудачливому папашке. Он так и жену всё же в гроб загнал. Не вышло у сыночка — муж дело доделал. Солнце уходило за горизонт. Заря разрывала небо на алые лоскуты, заливая окрестности бордовой краской. Хёк спускался к воде. Ему вторили шелест деревьев и приближающийся шум реки. Над гладью воды кружили клубы мошек и комаров. Пахло полынью и тиной. Он присел на корточки, сжав губы в трубочку, и засвистел. В ответ — тишина. Стрекот кузнечиков, шум стрекоз, весьма близкое пение какой-то птицы — но больше ничего. Прошло немного времени, прежде чем на воде появилась рябь, а после что-то зашевелилось в реке. Хёка всегда манил лес, влекла за собой природа. Кажется, однажды высшие силы услышали его зов. Из воды показалась человеческая голова. Все в нем выдавало человека, ну, кроме хвоста. Их тайные свидания продолжались уже некоторые время. У русала были серебристые волосы, в глазах не было видно белков, вместо них — чистое болото, затягивающее, увязывающее за собой. На руках меж пальцев перепонки, вместо ног — перламутровый чешуйчатый хвост. Он подплыл ближе к берегу, путаясь хвостом в водорослях и траве. — Здравствуй. Я, как обычно, пришел в то же время. Удивительно, что ты продолжаешь приплывать сюда, — весь их разговор превращался в монолог парня, ибо существо почти не разговаривало. Оно лишь иногда пело на непонятном ему языке. Однажды он сказал единственное обрывистое «Ра», после чего Хёк так и прозвал его Ра. Русал лишь молча глядел. — Ты такой свободный, можешь плавать куда угодно, знаешь тайны рек и морей. А я каждый день чищу рыбу и вычищаю у свиней в сарае. А еще кошу траву и получаю затрещины от пьяного вдрызг папаши, — он закатал рукава рубахи, показывая синяки на запястьях. — Мне бы хоть толику той вольности, что имеешь ты. Ра поманил его рукой к себе. Хёк неуверенно приблизился, заглянув в глаза-омуты. И всё-таки они жуткие, без зрачков даже. Было в них что-то хищное, как будто они говорили, что перед ним — высший охотник. Но он не понимал. Не понимал и лишь смотрел в эти трясины, не сразу заметив холодное, мокрое прикосновение к своим губам. Его целовал мертвец, утопленник, он ощущал во рту привкус соли, водорослей, рыбы и… разложения? Он точно не мог понять, но так пахло прибитое к берегу распухшее тело его матери. Он ощутил языком острые, словно бритва, зубы. Нечеловеческие, опасные, созданные для того, чтобы разрывать в клочья. И всё-таки он отвечал на поцелуй, бездумно и неосознанно, не замечая для себя, как все сильнее его за собою утягивает вода. Он открыл глаза, лишь когда ощутил прикосновение ледяных ладоней к щеке. Прямо перед его челом — водное зеркало, а в нем — утопающее мертвенно-бледное немое лицо. Ра ударил хвостом по воде в последний раз на прощание и исчез в черноте вод. Смеркалось. Загорались первые звезды. Хек все еще ощущал на губах привкус тины. И смерти.***
Хандра его одолела ближе к полуночи. Бросало то в жар, то в холод, знобило. Он ужасно хотел пить, губы горели вместе с глоткой. Казалось, рой пчел жалил внутри органы. Наутро его начало рвать. Кровью. Глазные сосуды полопались, он охрип, лишь тяжело сипел и дышал. Под вечер следующего дня он потерял рассудок. Мочился в кровать и бормотал что-то бессвязное. Местный знахарь был у него, поил его настойками, пускал кровь, читал неразборчивые заклинания, но всё без толку. Приходил священник из церкви, уже отпел заранее. Ночью началась лихорадка с бредом. Он всё говорил о болоте, тине, разлагающейся плоти, острых зубах и поцелуе. Ему всё чудился дивный голос. Песня с неизвестными ему словами звучала в голове. На следующее утро парня в комнате не оказалось.***
— Налейте ему еще водки, хай успокоится. Сына как-никак похоронил. — Не хоронил я его, живой он, говорю же! — с жаром завопил рыжий рыбак. — Я пошел к причалу, посмотреть, вдруг чего. И тут вижу — тело! Ну, думаю, как же это, как мой тут оказался. И вдруг — движение. Понимаете, двигался он, правду кажу, не ветер это был. Приглядываюсь, присаживаюсь на корточки, и, Богом клянусь, выплыл, на меня глядит. А в глазах — чернота кромешная, ни зрачка, ни белка. Лицо — мертвенно бледное, губы посинели, молчит, всматривается. Я до смерти напугался, сидел как вкопанный, не смел шевельнуться. И тут он… запел, никогда не пел, а тут нате — поёт, как менестрель! Меня, знаете, проняло. Я-таки его и похоронил уже с концами, а он плавает, свободный, дикий. Но тут слышу — плещется сзади что-то. Я не дурак, меня голосом медовым хрен проймешь, оглядываюсь — второй подплыл, смотрит зверски, хищно. Это тот был, прошлый. Он, черт его дери во все дыры, шипел, зубы ощерил, сожрать меня, холера, изволил. Ну я и драпать оттудова, — руки у него затряслись, выпал стакан из ладоней, он задрожал. — Ну ты не истери, как баба, на вот, медовуха, — рыбак выхватил пойло из рук и прильнул к кружке. — Я, знаете, как подумаю, — он продолжил, — что это мой бугай, любящий цветочки втайне от меня высаживать, загрызть папашку вздумал вместе со своим новым приятелем, аж в холод бросает. Я ведь, пьянь драная, и жену сгубил, и парня… Старик залился пьяными, горькими слезами. Никто его россказням не поверил. А у него на уме — лицо мертвой жены, та песня и чернющие, словно смоль, глаза-омуты.