Бумажный фонарик

PG-13
В процессе
50
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 19 страниц, 7 620 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
50 Нравится 15 Отзывы 11 В сборник

Воспитанный мальчик

Настройки
      На следующий день она убежала снова, поджимая обрезанные крылышки — дорога домой осталась непосильной для него одного, и он не возвращался до глубоких сумерек; через утро ему показалось, что она намеренно его избегает, пряча штормовые глаза — снег все набивал ему сапоги, и дорога все еще была тяжела; еще через сутки у него сложилось впечатление, что все это детская игра, и он, вдруг слишком злой, чтобы рационально мыслить, решил, что ему все это надоело.       Этот отворот рыжей макушки; это трепетный лепет молчания, растянувшегося на многие месяцы; его не было почти что какой-то год, а чувство, будто всю тысячу. И это не чья-нибудь дурная шутка, не насмешка высокомерной морковной девицы — это истина, с которой его оставили один на один смириться, и, Гилберт Блайт, ты не будешь настоящим мужчиной, если не разберешься с этим дурацким, абсолютно бессмысленным недоразумением.       У недоразумения имя — Энн Ширли-Катберт. Двойная «н». Двойное недоразумение.       Гилберт хватает ее за локоть и рычит, когда она выходит на задний двор школы:       — Энн!       И не то чтобы дергает на себя — он же воспитанный мальчик, — просто Энн путается в своих воробьиных ножках-спицах и на мгновение касается носом его плеча.       Гилберт — ровно то же мгновение и еще много десятков лет — чувствует запах свежего хлопка, пряной корицы и зимнего обмерзшего леса. Она уже отлетела на добрых три метра, эта пугливая райская пташка, а он все стоит, памятник удивлению, это чугунное изваяние; на плече у него, наверное, останутся ожоги.       Он, конечно, мог бы попытаться разозлиться снова. И, конечно, у него могло бы получиться превосходное представление — лучше всего сыграл бы он себя, злого-обиженного на Энн Ширли-Катберт, и даже лучший актер в мире не переиграл бы его. Однако вместо этого веселья он предпочел промолчать и полюбоваться пунцовым лицом заносчивой (хотя на самом деле таковой она не являлась — он знал это лучше прочих), такой же, как ее румянец, пунцовой девочки; и это того стоило.       А Энн, могла бы, безусловно, разозлиться — и злилась, убеждала она себя, иначе отчего у нее кровь приливала к лицу, словно океанские воды к берегам в новолуние? Она злилась и пыталась найти слова; но Гилберт (уже в какой раз) опередил ее — один-ноль, Блайт:       — Привет, Энн, — и вот с этой его ухмылочкой ему хотелось в очередной раз долбануть по голове грифельной доской. Конечно, он издевался над ней.       И, конечно, она это знала.       — И-- — задохнулась она, бедняжка, поперхнулась, подавилась словами, — и это все, Гилберт Блайт? Все твое узкое воображение способно лишь на подобные жалкие, никчемные выходки? Ты мог бы придумать более нетривиальный способ издеваться над теми, кого считаешь некрасивыми, уродливыми или безобразными! В конце концов, это так заурядно и плоско — дергать за волосы и одежду, что мне начинает казаться, будто все мальчики в мире--       — Подожди, — поднял примирительно он руку, — секунду. Во-первых, почему ты решила, будто я считаю тебя уродливой?       Энн смотрела на него так, будто он был последним на свете идиотом; или, во всяком случае, так, словно Гилберт не понимал очевидных вещей — вроде тех, что камни твердые, а яблоки круглые. У нее был этот атласный голубой бант у виска, этот чудный Дианин бант, а еще прекрасная, просто завораживающая особенность закатывать глаза. Только она умела это делать так.       — Потому что все так считают, — наконец-то выпалила она, всплеснув руками. На этом моменте Гилберт почувствовал, как невидимая преграда, встававшая между ними все это время, исчезла или стала столь маленькой, что перестала иметь значение; Энн позволила себе отвести взгляд и чуть сгорбила хрупкие птичьи плечики, что говорило само за себя: ты мне больше не опасен, Гилберт. Я тебя не боюсь. — Потому что это правда. Как ты можешь так не считать, если у тебя есть пара видящих глаз и ими ты видишь, во что превратились мои волосы? Как ты можешь так не считать, если мои веснушки никуда не пропали, если рябящая рыжесть не превратилась в вороново черный цвет? Если неуклюжесть не сменилась на изящество лани, если худоба не стала сытой мягкостью рук?       Непременно, Энн устала. Устала стискивать челюсти и сжимать кулаки, устала терпеть, устала бороться — но боролась и терпела, из раза в раз входя в школьный класс, из раза в раз выслушивая насмешки Джози Пай, из раза в раз оказываясь среди шепота и смеха своих одноклассников. Гилберт не считал Энн жертвой — однако она себя считала, и, ему казалось, что, пока это продолжается, она так и будет мучиться от каждого косого взгляда в ее сторону.       Это настоящее проклятие, думал он. Проклятие, которое никто не накладывал — это магия, на которую способна лишь рыжая бесноватая Энн.       По крайней мере, душу ему грело то, что ему она доверяла. При нем она могла закатить глаза и пожаловаться на несчастную свою жизнь святой мученицы.       Гилберт сделал несколько шагов к Энн, приблизившись, и убрал руки в карманы.       — Энн, красота — это понятие абстрактное, если ты знаешь такое слово; оно беспредметно, философично. Все, о чем ты говоришь, не имеет к красоте никакого отношения — ровно, как и угольные локоны Дианы, как и ее ладно сложенное личико.       Он вздохнул, приготовившись выслушать гневную тираду о том, что Диана — эталон красоты, и, вообще, он, безмозглый мальчик, ничего не понимает в красоте; однако Энн молчала, сминая подолы своего платья пальцами, и слушала его. Она молчала, ждала, пока он продолжит, всматривалась в него дождливо пасмурными глазами, и Гилберт не смог не усмехнуться этому — ведь это было прекрасно. Опять.       Энн уже, по понятным причинам, не помнила, что десять минут назад к Гилберту Блайту даже повернуться боялась лицом — невидимая стена рухнула точно, и, он готов был поклясться, что слышал этот спасительный грохот.       — Я видел многих девочек, девушек и женщин, пока плавал, — туманно произнес он, глядя на Энн с прищуром, — и кое-что о красоте все же могу сказать. Так что, если тебе все-таки интересно послушать, тебе придется после школы проводить меня до дома.       И он, подмигнув ей — господи, парень, ты правда это сделал — оставил ее в одиночестве, распахнув дверь в шумный класс и обдав ее волной неладных детских голосов.

***

      — Энн, Гилберт — не тот человек, который будет издеваться над кем-то. Особенно над тобой, — конечно, Диана была права. Она почти всегда бывала права, тем более, если дело касалось Гилберта Блайта; впрочем, сегодня это могло оказаться не так. Сегодня, а, вернее, с того дня, как Марилла отрезала ее зеленые волосы, все было не так — все, и Энн точно была уверена, что:       — Это уловка, Диана! Хитрейший план человека, готового распять меня на кресте собственного чудовищного остроумия! Сегодня днем я задела его чувства, высказав мнение о его бестолковости и тривиальности его шуток; это задело его, Диана, как ты не понимаешь! Он отомстит мне самым ужасным образом, он собирается низвергнуть меня в пучину отчаяния, он--       Диана на вздохе перебила ее:       — Энн, это же Гилберт. Послушай себя, о ком ты говоришь? Конечно, он сильно изменился за все это время… конечно, стал выше и смуглее, но это результат взросления, и это — я уверена — единственные изменения, произошедшие в нем.       Девочка с двойной «н» в имени покачала головой. Боже, и почему самый ясный разум во всех ситуациях был у нее одной? Почему все всегда занимали противоположную от ее — сторону? Почему даже чудесная Диана не видела истину?       Энн все же сменила гнев на милость, решив, что ее славной подруге просто нужно время.       — Диана, ты очарована Гилбертом Блайтом так же как и все остальные в этом классе. Я понимаю, почему это случилось; но я обещаю, что заставлю его показать, какой он есть на самом деле.       Тогда, сидя на полу в окружении старых книжных шкафов, Энн Ширли-Катберт не знала, о чем говорила; не знала она и о том, как собирается выводить обманщика на чистую воду. Она даже не знала, почему так взъелась на него, снова — тем более сейчас, после его возвращения, сейчас, когда стоило бы расспросить его о приключениях и о том, что он видел там, в тех далеких странах, в которых бывал. Энн хотелось — но она не могла. Конечно, не могла — не после того, как он решил поиздеваться над ней, чуть не уронив на землю.       Почему он ее, интересно, придержал под локоть? Почему он не позволил ей упасть, подставив--       Энн твердо решила, что никого она провожать не пойдет — ведь у них с Дианой целая традиция, которой они следуют уже, наверное, тысячу лет. Они приходят и уходят вместе, они сидят за одной партой и вместе едят обед; Энн каждый день своей жизни жалела, что не была Диане сестрой. И ради чужой шутки она не собиралась прощаться даже с одним днем, нет, даже с одной секундой этой традиции; почему тогда Гилберт Блайт думает, что она хоть куда-нибудь с ним пойдет?

***

      В очередной раз ему предстояло столкнуться с суровостью и строгостью жизни, в очередной раз придется столкнуться с неизбежностью.       За месяцы своего плаванья он совсем и забыл об участи одного из самых симпатичных, и, что в принципе не так важно для здешней аудитории, самого умного парня в классе. Он забыл об девчонках, строящих ему глазки, и об их записках на уроках, об их кротких взглядах, витых кудряшках, об шепотках и хихиканьях. Гилберт забыл, потому что это не представляло для него ровно никакого значения, и вот, теперь, когда он вернулся в Авонлею, ему пришлось столкнуться со всем этим вновь.       И, конечно, история повторялась заново. Вместо того чтобы вслушиваться в то, что лепетала там, внизу, где-то у его плеча, Руби Гиллис, Гилберт думал о том, что он сможет рассказать Энн, когда она все-таки придет провожать его — и ведь в том, что она придет, он не сомневался. По крайней мере, она может заявиться с тем, чтобы высказать ему все накопленное за эти несколько часов, проведенных в паре метрах прохода между партами друг от друга. Но она заявится — это определенно. Иначе это уже не та Энн, которую он знает.       Он ведь совсем не обращал внимания на тех женщин, что он видел. Ему ведь было совсем не--       — --так что ты скажешь на это, Гилберт? — чуть ли не плача (а отчего он, естественно, прослушал, хотя и подозревал, что Руби просто обиделась на его рассеянность) взвизгнула маленькая Гиллис.       — Э-эм, да, конечно, — многозначительно промычал он, следя за тем, как Энн собирает свои вещи, весело щебеча с Дианой, и, кажется, намеренно игнорируя его прямой, беззастенчивый взгляд, — давай завтра поговорим об этом, хорошо? У меня очень много дел дома… пока!       И он, нацепив на себя пальто и шарф, выскочил в холод этой безжалостной, стоячей зимы.       Может, горе продутой откровенностью Руби в ту минуту было горче всякого горя Энн, даже в самую ее ужасную пору — или, может, Руби просто отчаянно хотелось в это верить.

***

      Они стояли, друг на против друга, взгляд к взгляду, дыхание на дыхании, и оба чувствовали провисшую, словно мокрая паутина, неловкость.       Он не заметил проходящих куда-то в свое небытие девчонок, вдруг умолкнув и приняв выражение лиц такое, точно они увидели привидение; она наплела Диане про что-то, будто у нее есть какие-то важные дела, ненавидя себя за нарушение их традиции, но Диана — Диана, ах, чудесный ангел земной — все понимала, и ничего не спрашивала.       — Рад, что мои истории тебе не безразличны, — наконец-то заговорил он, поежившись, — так ты идешь?       Кустарники протянули к ним свои облезлые руки, и девочка с глазами цвета гневного моря насупилась, делая шаг за ним.       — Я здесь не ради тебя, — обиженным тоном заявила Энн, не заметив его последовавшей улыбки, — но мое врожденное любопытство и пытливость ума не позволили забыть о твоих словах и обещании рассказать о других странах и людях, живущих в них. Поэтому я здесь, хотя я бы и предпочла провести эти чудесные минуты с моей дорогой Дианой.       — Конечно, Энн. Я все понял.       — Гилберт Блайт!       — Энн Ширли-Катберт!       — Я подозревала, нет, я безусловно знала, зачем нужно все это представление! Ты бессовестный, хитрый человек, и ты мстишь мне, пусть я и не вижу в своих предыдущих словах чего-то настолько скверного или грубого, что могло бы так сильно задеть тебя… Однако ты не исполняешь своего обещания, что делает тебя ко всему прочему еще и лгуном, а это значит, что я ухожу!       Наверное, Энн не умела думать про себя — это объясняло, почему любой эмоциональный всплеск вызывал у нее подобную словесную бурю. Гилберт чувствовал, что за всей этой ее боязливостью, недоверчивостью и готовностью верить в любой, лишенный логики бред, который она сама же себе и напридумывала, скрывается что-то еще — он даже знал, что. Но издеваться над Энн было приятно лишь до тех пор, пока для нее не становилось это вселенской трагедией; если вовремя не остановиться, она могла и вправду больше никогда в жизни не заговорить с ним.       Хотя однажды он уже справился с этим.       — Энн, — он подцепил ее за локоть, когда она уже развернулась, чтобы убежать. Ее передернуло, — я не хотел тебя обидеть. Извини. Я расскажу тебе обо всем, что видел, если ты останешься и пойдешь со мной.       И она осталась. А еще:       Сияй отважно, Энн — и она сияла, когда слушала про манго и про палящее, никого не щадящее солнце; она сияла, снова и снова, будто стеклышко на свету, будто начищенный хрусталь; она могла бы освещать ночь любого заблудшего человека, любой другой живой души, которой нужно тепло и ниточка, чтобы найти путь вперед. В такие минуты она обнимала весь мир и всех в нем; в такие минуты Гилберт ею любовался, боялся отвести взгляд — только бы она не исчезла, не рассыпалась и не стала прошлым воспоминанием, к которому слишком болезненно возвращаться. Гилберт, может, даже был немножко рад — совсем капельку, — что это принадлежало почти ему одному.       Когда она вот так, беззаботно и громко смеялась над его глупыми — они ведь только при ней были глупыми — шутками, над тем, как он, измазанный сажей и углем, пропахший солью и потом, пел их, Авонлейские песни, Гилберт думал о том, что вернулся не зря. И что потерянное золото, на самом деле, таилось не в земле — оно, на самом деле, рыжее и подстриженное под мальчика.       А Энн не понимала — почему она считала, что Гилберт издевается над ней? И еще сильнее удивлялась тому, как сильно он изменился; внешние перемены не так сильно волновали ее, но и то, что он вытянулся, стал почти на целую голову выше нее, вызывало в ней странные чувства. Если она поворачивалась к нему, то упиралась взглядом в его шарф или лацканы пальто, а поднимать взгляд было почему-то нельзя (хотя она и не совсем понимала, почему; у нее просто не было на это сил). В конце концов, Энн решила просто смотреть перед собой.       Перед собой, но не под ноги — и зря. Нерасчищенный, лишь немного взрыхленный за пару дней снег давался тяжело — Энн подумала: неужели Гилберт каждый день корячится здесь? — и тут же, вскрикнув подстреленной пташкой, нырнула солдатиком прямо в сугроб.       Жарко.       Она выглянула, этот чудной нахохлившийся воробушек, из снега, и ресницы ее стали белые. По щекам — талые снежные слезы, и, наверное, лицо у Гилберта было куда смешнее рассевшейся Энн, потому что в то же мгновение она разразилась звонким, переливистым смехом лесной птицы, падая на спину и разводя руки по сторонам. Она настоящий ангел — подумал Гилберт--       --и снежок попал ему прицельно в лоб.
50 Нравится 15 Отзывы 11 В сборник