***
— Энн, Гилберт — не тот человек, который будет издеваться над кем-то. Особенно над тобой, — конечно, Диана была права. Она почти всегда бывала права, тем более, если дело касалось Гилберта Блайта; впрочем, сегодня это могло оказаться не так. Сегодня, а, вернее, с того дня, как Марилла отрезала ее зеленые волосы, все было не так — все, и Энн точно была уверена, что: — Это уловка, Диана! Хитрейший план человека, готового распять меня на кресте собственного чудовищного остроумия! Сегодня днем я задела его чувства, высказав мнение о его бестолковости и тривиальности его шуток; это задело его, Диана, как ты не понимаешь! Он отомстит мне самым ужасным образом, он собирается низвергнуть меня в пучину отчаяния, он-- Диана на вздохе перебила ее: — Энн, это же Гилберт. Послушай себя, о ком ты говоришь? Конечно, он сильно изменился за все это время… конечно, стал выше и смуглее, но это результат взросления, и это — я уверена — единственные изменения, произошедшие в нем. Девочка с двойной «н» в имени покачала головой. Боже, и почему самый ясный разум во всех ситуациях был у нее одной? Почему все всегда занимали противоположную от ее — сторону? Почему даже чудесная Диана не видела истину? Энн все же сменила гнев на милость, решив, что ее славной подруге просто нужно время. — Диана, ты очарована Гилбертом Блайтом так же как и все остальные в этом классе. Я понимаю, почему это случилось; но я обещаю, что заставлю его показать, какой он есть на самом деле. Тогда, сидя на полу в окружении старых книжных шкафов, Энн Ширли-Катберт не знала, о чем говорила; не знала она и о том, как собирается выводить обманщика на чистую воду. Она даже не знала, почему так взъелась на него, снова — тем более сейчас, после его возвращения, сейчас, когда стоило бы расспросить его о приключениях и о том, что он видел там, в тех далеких странах, в которых бывал. Энн хотелось — но она не могла. Конечно, не могла — не после того, как он решил поиздеваться над ней, чуть не уронив на землю. Почему он ее, интересно, придержал под локоть? Почему он не позволил ей упасть, подставив-- Энн твердо решила, что никого она провожать не пойдет — ведь у них с Дианой целая традиция, которой они следуют уже, наверное, тысячу лет. Они приходят и уходят вместе, они сидят за одной партой и вместе едят обед; Энн каждый день своей жизни жалела, что не была Диане сестрой. И ради чужой шутки она не собиралась прощаться даже с одним днем, нет, даже с одной секундой этой традиции; почему тогда Гилберт Блайт думает, что она хоть куда-нибудь с ним пойдет?***
В очередной раз ему предстояло столкнуться с суровостью и строгостью жизни, в очередной раз придется столкнуться с неизбежностью. За месяцы своего плаванья он совсем и забыл об участи одного из самых симпатичных, и, что в принципе не так важно для здешней аудитории, самого умного парня в классе. Он забыл об девчонках, строящих ему глазки, и об их записках на уроках, об их кротких взглядах, витых кудряшках, об шепотках и хихиканьях. Гилберт забыл, потому что это не представляло для него ровно никакого значения, и вот, теперь, когда он вернулся в Авонлею, ему пришлось столкнуться со всем этим вновь. И, конечно, история повторялась заново. Вместо того чтобы вслушиваться в то, что лепетала там, внизу, где-то у его плеча, Руби Гиллис, Гилберт думал о том, что он сможет рассказать Энн, когда она все-таки придет провожать его — и ведь в том, что она придет, он не сомневался. По крайней мере, она может заявиться с тем, чтобы высказать ему все накопленное за эти несколько часов, проведенных в паре метрах прохода между партами друг от друга. Но она заявится — это определенно. Иначе это уже не та Энн, которую он знает. Он ведь совсем не обращал внимания на тех женщин, что он видел. Ему ведь было совсем не-- — --так что ты скажешь на это, Гилберт? — чуть ли не плача (а отчего он, естественно, прослушал, хотя и подозревал, что Руби просто обиделась на его рассеянность) взвизгнула маленькая Гиллис. — Э-эм, да, конечно, — многозначительно промычал он, следя за тем, как Энн собирает свои вещи, весело щебеча с Дианой, и, кажется, намеренно игнорируя его прямой, беззастенчивый взгляд, — давай завтра поговорим об этом, хорошо? У меня очень много дел дома… пока! И он, нацепив на себя пальто и шарф, выскочил в холод этой безжалостной, стоячей зимы. Может, горе продутой откровенностью Руби в ту минуту было горче всякого горя Энн, даже в самую ее ужасную пору — или, может, Руби просто отчаянно хотелось в это верить.***
Они стояли, друг на против друга, взгляд к взгляду, дыхание на дыхании, и оба чувствовали провисшую, словно мокрая паутина, неловкость. Он не заметил проходящих куда-то в свое небытие девчонок, вдруг умолкнув и приняв выражение лиц такое, точно они увидели привидение; она наплела Диане про что-то, будто у нее есть какие-то важные дела, ненавидя себя за нарушение их традиции, но Диана — Диана, ах, чудесный ангел земной — все понимала, и ничего не спрашивала. — Рад, что мои истории тебе не безразличны, — наконец-то заговорил он, поежившись, — так ты идешь? Кустарники протянули к ним свои облезлые руки, и девочка с глазами цвета гневного моря насупилась, делая шаг за ним. — Я здесь не ради тебя, — обиженным тоном заявила Энн, не заметив его последовавшей улыбки, — но мое врожденное любопытство и пытливость ума не позволили забыть о твоих словах и обещании рассказать о других странах и людях, живущих в них. Поэтому я здесь, хотя я бы и предпочла провести эти чудесные минуты с моей дорогой Дианой. — Конечно, Энн. Я все понял. — Гилберт Блайт! — Энн Ширли-Катберт! — Я подозревала, нет, я безусловно знала, зачем нужно все это представление! Ты бессовестный, хитрый человек, и ты мстишь мне, пусть я и не вижу в своих предыдущих словах чего-то настолько скверного или грубого, что могло бы так сильно задеть тебя… Однако ты не исполняешь своего обещания, что делает тебя ко всему прочему еще и лгуном, а это значит, что я ухожу! Наверное, Энн не умела думать про себя — это объясняло, почему любой эмоциональный всплеск вызывал у нее подобную словесную бурю. Гилберт чувствовал, что за всей этой ее боязливостью, недоверчивостью и готовностью верить в любой, лишенный логики бред, который она сама же себе и напридумывала, скрывается что-то еще — он даже знал, что. Но издеваться над Энн было приятно лишь до тех пор, пока для нее не становилось это вселенской трагедией; если вовремя не остановиться, она могла и вправду больше никогда в жизни не заговорить с ним. Хотя однажды он уже справился с этим. — Энн, — он подцепил ее за локоть, когда она уже развернулась, чтобы убежать. Ее передернуло, — я не хотел тебя обидеть. Извини. Я расскажу тебе обо всем, что видел, если ты останешься и пойдешь со мной. И она осталась. А еще: Сияй отважно, Энн — и она сияла, когда слушала про манго и про палящее, никого не щадящее солнце; она сияла, снова и снова, будто стеклышко на свету, будто начищенный хрусталь; она могла бы освещать ночь любого заблудшего человека, любой другой живой души, которой нужно тепло и ниточка, чтобы найти путь вперед. В такие минуты она обнимала весь мир и всех в нем; в такие минуты Гилберт ею любовался, боялся отвести взгляд — только бы она не исчезла, не рассыпалась и не стала прошлым воспоминанием, к которому слишком болезненно возвращаться. Гилберт, может, даже был немножко рад — совсем капельку, — что это принадлежало почти ему одному. Когда она вот так, беззаботно и громко смеялась над его глупыми — они ведь только при ней были глупыми — шутками, над тем, как он, измазанный сажей и углем, пропахший солью и потом, пел их, Авонлейские песни, Гилберт думал о том, что вернулся не зря. И что потерянное золото, на самом деле, таилось не в земле — оно, на самом деле, рыжее и подстриженное под мальчика. А Энн не понимала — почему она считала, что Гилберт издевается над ней? И еще сильнее удивлялась тому, как сильно он изменился; внешние перемены не так сильно волновали ее, но и то, что он вытянулся, стал почти на целую голову выше нее, вызывало в ней странные чувства. Если она поворачивалась к нему, то упиралась взглядом в его шарф или лацканы пальто, а поднимать взгляд было почему-то нельзя (хотя она и не совсем понимала, почему; у нее просто не было на это сил). В конце концов, Энн решила просто смотреть перед собой. Перед собой, но не под ноги — и зря. Нерасчищенный, лишь немного взрыхленный за пару дней снег давался тяжело — Энн подумала: неужели Гилберт каждый день корячится здесь? — и тут же, вскрикнув подстреленной пташкой, нырнула солдатиком прямо в сугроб. Жарко. Она выглянула, этот чудной нахохлившийся воробушек, из снега, и ресницы ее стали белые. По щекам — талые снежные слезы, и, наверное, лицо у Гилберта было куда смешнее рассевшейся Энн, потому что в то же мгновение она разразилась звонким, переливистым смехом лесной птицы, падая на спину и разводя руки по сторонам. Она настоящий ангел — подумал Гилберт-- --и снежок попал ему прицельно в лоб.