***
Джису не знает, как он появился в этом городе, не помнит, где был до этого, и не понимает, чего он тогда искал в этом одиноком краю. Здесь, казалось, туман не расходился никогда, тучи на небе нависали с самого возникновения Вселенной, а тоску в воздухе можно было пробовать на ощупь. Тогда он испугался, и даже, кажется, забыл свое имя — он бежал вперед, спотыкался, падал, пачкаясь в грязи, вставал и бежал дальше, будто бы догонял смысл существования. Непонятно, от чего он именно сходил с ума: отсутствия каких-либо воспоминаний или направления? Но тот нашел его сам — появился за очередным углом и резко выставил руку, будто бы защищаясь от надвигающегося на него встревоженного тайфуна. Такого вот, долговязого, растрепанного и с паникой в глазах. — Хон Джису, — выдохнул тогда смысл существования. — Наконец-то. "Точно, — подумал тогда Джису. — Вот как меня зовут. Как я мог забыть". И потом они пошли домой. Он не знал, куда, он просто шел за Сокмином, понимая, что там, где Сокмин — там родина. Там "хорошо" и "долго". Там его сердце, спряталось в цветочном горшке, пустило корни — взвились побеги и расцвели цветы с алыми лепестками и кровью, циркулирующей по стеблям. Первый кофе в жизни Джису был вкусный. Поцелуй — тоже. А вот синяки, будто бы ягоды, рассыпавшиеся по коже Сокмина — нет. — Это мать, — сказал он тогда, устраиваясь на подоконнике. Ноги он свесил вниз, совершенно не боясь свалиться с пятого этажа — ну и чудной же! — Я думал, матери не бьют своих детей, — нахмурился Джису. — Некоторые, как видишь, бьют. Она художница, — пояснил Сокмин, — я предпочитаю называть это рисунками. Она пьет. И рисует. Пьет и рисует. Иногда на мне. Это тоже творчество, понимаешь? — Нет, — раздается честный ответ. Джису ждет, что Сокмин спросит про его родителей. Но он не спрашивает, и это, наверное, правильно. Они молчат, слушают дыхание друг друга, и их первый вечер заканчивается, когда последний луч солнца исчезает за горизонтом, и становится еще тоскливее, чем при свете. Потом где-то в квартире хлопают дверью, Сокмин просит не выходить из комнаты и исчезает в полумраке, оставляя после себя лишь легкий запах дешевого антиперспиранта и звук удаляющихся шагов. Их Дом вдруг заполняется (тихими голосами, потом резкой руганью, шлепком и раздраженным вскриком), становясь домом с маленькой буквы, теряя краски и сливаясь с остальной черно-белой улицей. Джису нравится, когда пусто, тихо и единственное, что важно — это пальцы, сжимающие чужую ладонь. Он не хочет слышать, как что-то приглушенно говорит Сокмин, как отвечает ему обладательница хриплого прокуренного голоса, как пререкания переходят на тон выше — он забирается под одеяло, затыкает уши и жмурится, будто ребенок, слепо надеясь, что это поможет, и что станет легче, и что Сокмин за стенкой не сгибается пополам, хватаясь за разорванную губу, а его мольба — просто очередной сериал по телевизору. Ночью Джису просыпается от собственного крика первый раз.***
Сокмин всегда уходит куда-то днем, и Джису бродит по опустевшей квартире, рассматривает раскиданные вещи, наблюдает за скоплением тараканов в кухне. Он пытается поймать задремавших на подоконнике мух, но выходит не очень: то ли они слишком быстрые, то ли он слишком медленный, а, может, их тут вообще нет, и это галлюцинации? Непонятно. Он пробует выходить пару раз на улицу, но люди здесь слишком угрюмые, и смотрят на мир с неприкрытой злобой. Джису думает, что то, что Сокмин здесь живет, совершенно неправильно. Это не его место, не его время, не его жизнь. Глубоко в груди у Сокмина спрятаны солнечные лучи и мягкий смех, а этот бесконечный туман сдавливает его, приглушает голос — в этом городе даже улыбаться больно. Джису не нравится быть одному. Джису не нравятся тесные толпы сгорбленных людей, спешащие куда-то вперед, будто бы это могло разбавить их серую жизнь. Джису нравится сидеть на подоконнике, сжимать руку Сокмина и забывать, что время существует. У них есть крохотные вечера, когда они остаются дома вдвоем, и это самое прекрасное, что происходит в их жизнях. Мир становится ярче, краски бурлят, от красоты каждого нового заката щемит сердце, и плевать на сгущенную тоску на улицах, синяки на коже, которые так приятно целовать, и стрелки на часах, бегущие неумолимо быстро. Счастье кажется невероятно близким — вплоть до того, пока не поворачивается ключ в дверном замке. Сокмин извиняюще улыбается, сползает с подоконника и бредет в коридор, каждый раз закрывая за собой дверь, и в эти моменты он похож на тех существ на улице, которые больше напоминают собственные тени, чем живых людей. Джису каждый раз хочет проскользнуть за ним, может, вмешаться, но знает, что не сможет помочь, и не сможет даже смотреть. И ему мерзко, горько и противно от собственной беспомощности, особенно когда Сокмин возвращается, прижимается к двери и сползает вниз, прижимая ладонь к щеке, ключице, предплечью — там, где потом расплывется синее страшное пятно. А наутро Джису всегда просыпается от чужих дрожащих пальцев, гладящих его по щеке, теплого дыхания на шее и еле различимых всхлипов. Всегда. И хочется завопить, но, пытаясь что-то произнести, он обнаруживает, что сорвал голос ночью, и может лишь успокаивающе шептать на ухо. И это правильно. В один день Джису все-таки заходит в комнату, всегда пустовавшую — и по тому, как тут чисто и пыльно, он догадывается, что когда-то здесь жил отец Сокмина. Когда-то вот так вот приходил каждый вечер, улыбался жене и сыну, рассказывал о делах на работе, а потом завершал день баночкой пива и ложился спать. А потом исчез, растворился. Потому что в этом городе люди не умирают. Они рассыпаются в воздухе, оставляя после себя лишь пыль, которую потом разносит промозглый ветер, который напевает свою старую песню без остановки. На столе, облюбованном пауками, Джису находит раскрытую на середине книгу. Он никогда не читал их прежде, но эта чем-то его привлекает — может, старой потрепанной обложкой, может, необычным расположением строк или каким-то устаревшим необычным слогом. Но страница заканчивается слишком быстро, и желание перелистнуть ее побороть очень сложно — но Сокмину не понравится, если он что-то будет трогать в его доме, поэтому ладони вновь прячутся в рукава огромной толстовки. Не сейчас. И поэтому вечером Джису просит: — Почитай мне ту книгу в комнате своего отца. Сокмин отрывается от его шеи, на которой с таким старанием оставлял поцелуи, и с интересом заглядывает в глаза. — Какую книгу? — Такую.. старую... которая лежит на столе... Сокмин недоуменно смотрит несколько секунд, а потом уголки его губ ползут вверх, у краешек глаз появляются морщинки, и он фыркает, а Джису тает и хочет застрять в этом моменте на целую вечность — когда они цепляются пальцами и смех искренний и чистый. — Библию что ли? Ладно, сейчас принесу. Джису нервно сжимает его ладонь и все-таки отпускает, с тревогой поглядывая на часы, потому что минуты стремительно убегают, и волшебный вечер скоро закончится вместе с прибытием пьяной матери. Но Сокмин возвращается очень быстро, скорым шагом проходя через комнату — потому что тоже чувствует это давление времени. Он открывает первую страницу и, откашлявшись, начинает: — В начале Бог сотворил небо и землю, Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою... Так Джису узнает о Боге. Ему кажется, что это немного странно — полагаться на кого-то, в чьем существовании можно даже не быть уверенным до конца. И некоторые люди странные. Поэтому Джису не полагается, он просто начинает жить, потому что между длинных и порой непонятных строк он увидел некое обещание, что однажды все будет хорошо. Через пять лет, двадцать, пятьдесят, после смерти или в следующей жизни — но будет. А еще Джису наконец осознает, что делает в этом тусклом сером городе без воспоминаний и каких-либо планов на будущее: он здесь ради Сокмина. Чтобы помогать. Чтобы любить. И, поняв, на рассвете он прижимается к чужой спине, трется щекой о плечо и нашептывает эту простую истину. Сокмин начинает плакать сильнее, и вот это вот как-то неправильно.***
В той комнате оказывается еще много подобных книг. Джису помнит о своем обещании ни к чему не прикасаться, а потому просит разложить их все открытыми на полу, чтобы он мог за день прочесть по странице с каждой, чтобы потом Сокмин мог, вернувшись, их все перевернуть для следующего дня. Это кажется странным, ежедневная порция быстро кончается, но Джису находит, чем себя развлечь: он перечитывает строки вверх головой, пытается декламировать торжественно и красиво, а еще заучивает их наизусть, чтобы по утрам нашептывать, пытаясь успокоить. Иногда помогает. Он не знает, сколько времени проходит. Он не знает, как долго в этом городе. Он уверен лишь в одном: он любит Сокмина. Сокмину нужна помощь. И Джису все никак не получается ее оказать. Он пробует петь, целовать, сочинять стихи и глупые сказки, порой ходит с ним в школу и сидит на задней парте, пытаясь внимать словам старой ворчливой учительницы с тремя подбородками. На него никто не обращает внимание, и это, наверное, не удивительно — всем в этом сером тусклом городе друг на друга наплевать. Пару раз он вытягивал Сокмина по ночам на крышу, когда небо было чистое и были видны звезды, и это было красиво. Правильно. И наутро Сокмин впервые не плакал. Звезды лечат. Жаль, что здесь их практически не видно. Когда приходит зима, становится еще сложнее на рассвете. Сокмин натягивает на себя несколько свитеров и драное пальто, а кроссовки, силясь согреться, не снимает даже в постели. Он предлагает какую-то одежду Джису, но тот отказывается: ему почему-то никогда не было особенно холодно. Особенность организма, наверное. Зимой еще тоскливее, чем обычно, и даже не выпадает снег, как в тех фильмах, за которые Сокмин усадил его с прибытием декабря, про волшебный Новый год. Здесь, кажется, этот праздник никто не празднует, но Джису почему-то с нетерпением ждет Рождества. И в этот день, кажется, и правда происходит маленькое чудо: мать не приходит домой пьяная. Вернее, она не приходит вообще. Сокмин плюет на это, говорит что-то про какую-то старую алкашку в соседнем доме и предлагает залезть на крышу и высматривать сани Санта-Клауса в небе. Двум одиноким мальчишкам нечего подарить друг другу, поэтому они целуются до рассвета, а потом происходит то самое, о чем Джису до этого лишь читал в каких-то книгах, найденных на полке Сокмина, да видел в фильмах, которые по ночам крутили по никогда не выключавшемуся телевизору. И все правильно. Сокмин не плачет утром, потому что слишком занят внутренней стороной бедра Джису, и даже не замечает наступления рассвета. И, когда они в очередной раз сливаются в одно целое, кажется, счастье наконец наступает. Вот в этом вот познании тел друг друга, в воздухе, пахнувшим сочельником, в тишине, которая длится так долго и так хорошо. Хорошо. Хо-ро-шо. — Хорошо, — выдыхает Джису в губы Сокмина и жмурится, и, когда по коже пробегают долгожданные мурашки, а мир переворачивается и горизонт рушится — потому что х о р о ш о — он шепчет: — Я люблю тебя. Сокмин все-таки плачет, но в этот раз он улыбается так ярко, как не делал до этого никогда в жизни. Улыбается, прижимая Джису к себе, укрывая их обоих рваным, но теплым одеялом. Улыбается, мурлыча себе под нос какую-то песенку. Улыбается, даже когда его будит звонок в дверь. Когда сонно бредет по комнате. Когда, открывая, видит незнакомого мужчину в форме. — Вы к кому? — растерянно спрашивает он. И улыбается. Джису нехорошо. Вот это вот все — неправильно. Не должно быть так. Не сейчас. Это, конечно, заслуженно, но невовремя. Он такого не хотел. Не хотел этого равнодушного "Была сбита машиной в пятнадцать минут третьего двадцать пятого декабря". Сокмин не плакал. Сокмин улыбался. Поломано, и в этой кривой улыбке прятались воспоминания о улыбчивой веселой женщине, которая когда-то жила в этой квартире, а потом исчезла, оставив после себя лишь пустую оболочку, которую следом заполнил эгоистичный агрессивный монстр, а сейчас и его не осталось — лишь пыль. — Я думал... — Сокмин открывает рот и запинается, не зная, что именно сказать. — Я думал, что однажды смогу ей помочь. Он приподнимает свою футболку и рассматривает синя... нет, рисунки, напоминает себе Джису. Они тускнели и исчезали с каждым днем, как воспоминания, как плохое прошлое. Мать Сокмина убил этот город. Ее убила эта тоска, которая сгущалась с каждым днем в ее груди, заставляя поднимать руку на собственного сына и, в конце концов, вынудившая ее перебежать дорогу слишком рано. Видела ли она когда-нибудь другие города, другие страны? Видела ли она другую жизнь? И, стоя здесь и сжимая руку растерянного Сокмина, Джису понимает, как помочь. Он находит ответ. Вместе с ним рушится внутри что-то важное и необходимое, что-то хорошее и от которого хотелось улыбаться и мурчать бессмыслицу себе под нос — но одновременно с этим в груди появляется какая-то светлая решимость и отчаянность. И счастье. Потому что он наконец нашел.***
Вокзалы всегда шумные, на них много людей и мало свободного пространства, запахи, краски и бесконечное движение толпы сводит с ума. Но здесь также одиноко, как и во всем городе: ветер заунывно что-то поет, облетают с деревьев пожелтевшие листья, да на скамейке задремал какой-то старик. Поезд приходит ровно в пять, опоздав всего на десять минут, но Сокмину спешить некуда. Ему хочется, чтобы он вообще не приехал: повернул бы не в ту сторону, остановился, или вообще сошел с рельс. Некоторым мечтам сбываться не суждено. Занимается рассвет, и Сокмин опять плачет, и Джису лишь улыбается, ослабевшими пальцами гладя его по лицу, силясь запомнить каждый сантиметр. Вот родинка, а вот шрам, оставшийся после падения с горки в детстве, а вот эта морщинка появляется, когда он смеется... — Почему ты не можешь поехать со мной? — шепчет Сокмин, сжимая чужую ладонь и прижимая ее к покусанным губам. Смотрит с невероятной мольбой и тоской, и Джису почти сдается, но потом вспоминает: он не должен. Он обязан помочь. Поэтому он здесь. — Ты знаешь, почему. Сокмин жмурится и тянет его к себе, снова всхлипывая. Знает. Прекрасно понимает, неглупый ведь. Но больно. Больно-больно-больно. — Вся эта жизнь — лишь плохой сон, — нежно шепчет Джису. — Ты не сможешь быть счастливым здесь. С этими серыми улицами, пустыми людьми и моими воплями по ночам. — Кричи сколько влезет, пожалуйста. Только не исчезай, — Сокмин снова вглядывается с просьбой в глазах, и приходится отвернуться, только бы не смотреть, только бы не совершить ошибку. — Мать, отец, они все, еще и ты... я не смогу... — Сокмин. Джису делает вдох. Улыбается. Он — поломанный мальчишка, влюбленный до одури. Он толком не знает себя, он не помнит своего прошлого и не знает, что его ждет потом. А в кармане у него лишь собственная рука да вера в бесконечное и хорошее. Но он может сделать кое-что, кое-что важное и значительное. — Все это лишь плохой сон, Сокмин. И я тоже. И я люблю тебя. Но мы были ничем, мы обречены на провал. Нас нет. И ты это знаешь. — Джису... Поезд останавливается на перроне, и у них остаются считанные секунды. Бросить взгляд, сверить часы, вздохнуть. Пора. — Поцелуй меня, — Джису жмурится и тянется к Сокмину, и выдыхает, когда чувствует безмолвное подчинение на губах. Ему сладко, ему больно, ему хорошо. Он сжимает пальцы на воротнике чужого свитера, силясь запомнить этот момент на всю оставшуюся вечность. Поезд гудит. Сокмин оборачивается, кажется, уже почти выдыхает облегченное "Поехал", но Джису, не оставляя ему выбора, толкает в вагон, не давая выронить сумку, и отходит на несколько шагов назад. Он ловит отчаянный взгляд, закусывает губу, когда замечает влажные дорожки на щеках, и шепчет: — Прощай. Сокмин хватается обеими руками за поручень в вагоне и вытягивается из него по пояс, смотрит на удаляющуюся фигурку и наконец позволяет себе разрыдаться в голос. Он же изначально знал, что все закончится так, что в один день Джису испарится из его жизни, что глупо было надеяться на какое-то чудо. Что не бывает счастливых концов, что это не сказка и не баллада. Но надеялся. Но, как он и боялся: все оказалось лишь сном, но только за занавеской обнаружилась не привычная серая реальность, а проносящийся мимо лес и точка вдали, когда-то бывшая его родным городом, а впереди — настоящее. Без лишних грез. Грез с такими горячими губами и ледяными пальцами. Джису мчался. Мчался, пока не закололо в боку, пока не стало тяжело дышать, пока ноги не налились свинцом, пока малейшее движение не стало причинять сильнейшую боль. И тогда он продолжил двигаться, чуть медленнее, но все еще отчаянно и цепляясь за реальность, с горечью понимая, что держаться за нее все сложнее. Он бежал, а воспоминания постепенно таяли: сначала Джису забыл очертания города, в котором жил все это время, затем стерся самый первый день, следом исчезали лица почтальона, матери Сокмина, полицейского, принесшего внезапную весть в то Рождество... Уходили строчки, которые он так старательно заучивал, растворялись одним за другим закаты, обложки книг, сюжеты фильмов прошлого столетия, которые ему так нравилось смотреть на старом телевидении. Оставался лишь Сокмин. Его губы, его пальцы, его голос, его слезы и смех, его морщинки в уголках глаз и любовь, которую он так неумело и отчаянно дарил. Мир вокруг таял, как и руки Джису, на которые он нечаянно опустил взгляд, ужаснувшись — он уже мог разглядеть сквозь них росу на траве... Память все еще жег последний поцелуй, когда ноги все-таки подкосились и локти столкнулись с камнями. Кровь была, но ее разглядеть было уже сложно — одна из капель, сорвавшись, полетела вниз и растворилась прямо в полете, не достав прямо до земли. Джису сделал вдох, закашлялся, затем поднялся и пошел. Он шел и шел, мимо утренней свежести, мимо мира, расписанного долгожданными красками, мимо птиц, рассекающих воздух изящными тонкими крыльями, мимо рассвета, который длился и длился бесконечно. Он шел, пока не остановился, чтобы рассмеяться, раскинуть руки и закричать впервые за всю жизнь счастливо, так, чтобы все самое хорошее вырвалось из него, пронеслось сквозь километры и, ворвавшись в вагон поезда, оставило прощальный поцелуй на губах человека, имени которого Джису уже не помнил. А потом он растворился в утреннем воздухе вместе с первым солнечным лучом, чувствуя себя по-настоящему счастливым. Потому что он справился. Ведь помочь кому-то невероятно сложно, когда тебя не существует.