Часть 1
7 апреля 2013 г. в 15:23
Гилберт не знает, почему все считают Феликса клоуном – да, Лукашевич порой ведёт себя так, словно бы забыл встать в очередь, когда Бог раздавал здравомыслие; Феликс носит розовое – но только не тогда, когда решает государственные дела; Феликс обожает пони – но не будет смеяться тот, кто помнит свист на холодном ветру белоснежных перьев его гусарского облачения. Поэтому Гилберт и не смеётся, когда, глядя на Фелека, улыбается вся Европа, когда хохочет беззаботный Феличиано, когда Иван ухмыляется в шарф, когда даже в бесстрастном взгляде Родериха мелькает едва заметная усмешка.
Гилберт пьёт вино в золотисто-свинцовом Петербурге, пытаясь продраться через многочисленные пункты соглашения с Брагинским. Пруссак скорее предпочёл бы пару литров пенного бражного пива, да со своими солдатами – сесть на каменном русско-египетском сфинксе, глазеть на закованную в гранит Неву и хлопать себя по бокам – февральские морозы у Брагинского не шутка, а вечный праздник любимого ивановского Генерала.
– Почему Эдельштайн не приехал? – русский барабанит пальцами по столу, даже не пытаясь скрыть раздражение. – Мы делим земли поляка на троих, должны и быть тут втроём.
– А-а, – отмахивается Гилберт, ни черта не понимая в причудливой вязи почерка Ивана. Странно – вроде пару веков назад варваром был, а теперь пишет так, будто часами просиживает с пером, тренируясь. – Соскучился? Никуда он из Вены не уедет в такие морозы, боится, наверное, что отпадёт… – Гилберт осекается и говорит «нос» вместо названия другого органа, которое так и норовит сорваться с языка.
Он не понимает, с чего Ивана заботит Эдельштайн, когда нужно думать о Лукашевиче, который никогда не смирится с тем, как они мастерски, точно полевой хирург – скальпелем – его режут.
***
– Будь ты проклят, – говорит Феликс.
Сражается он упорно, до последнего не отдаёт душу Силезии – Ченстохову, никак не может примириться с потерей своей жемчужины – барочного сказочного Львова, тем более, что частая гостья там – Ольга, к которой Лукашевич до сих пор питает странные чувства одновременной любви и ненависти.
Австриец в ответ на проклятия рассматривает манжеты своей одежды, русский бросает:
– Шут гороховый.
Оба ждут реакции от Байльшмидта, и тот нехотя выдаёт первое, что приходит в голову:
– Злишься, что больше не сможешь лапать сиськи Украины?
Брагинский мрачнеет, а Гилберт разводит руками – дескать, сами просили.
– Я назову Гданьск Данцигом, – продолжает пруссак. – Согласись, так звучит лучше, звонче.
Феликс сжимает разбитые в кровь губы так, что засохшая корочка лопается. Он улыбается – выходит жутковато.
– Ты ничего не понимаешь, Байльшмидт , – поляк произносит фамилию Гила своим шипящим змеиным выговором так, что пруссак волей-неволей оборачивается. – Это Брагинский, Байльшмидт, это – Брагинский. И всё будет точно так же. Только позже.
Гилберт хохочет.
– Что за чушь? – вопрошает он, а Иван пожимает плечами.
Гилберту интересно, почему никто из называвших поляка шутом не помнит, что настоящие шуты были невероятно умными.
А ещё они всегда говорили королю только правду.
***
Феликс бледен – помнится, тот первый, приснопамятный раздел своих земель он назвал «Союзом Трёх Чёрных Орлов» – по странной иронии судьбы на гербах России, Австрии и Пруссии были именно эти чёрные птицы.
А у Польши – белая.
Сейчас он похож на неё: взгляд хищный, не упустит ни куска из своей добычи.
Лукашевич прошёл сквозь пламя Освенцима, сквозь холод Балтийских вод, а теперь ждёт пиршества над полумёртвым Байльшмидтом. По правую руку от него – Брагинский.
– Смешно, – шепчет Гилберт. – Только теперь я понял твои слова, представь, мразь. Ну и подавись своим Гданьском, как угодно его обзови, только прикончи меня скорее.
Феликс смотрит мимо Гилберта – что он там видит – лишь Вавельскому дракону известно.
– Нет, – говорит он. – Знаешь, каково это, когда ты исчезаешь с карты, Байльшмидт?
– Кровь, сопли и кишки? – усмехается Пруссия. – Я в войну и похлеще видел, не удивишь.
Лукашевич качает головой – и только теперь Гилберту ясно: кажется, поляк чувствовал такое, что им всем, вероятно, и не снилось в самых страшных кошмарах.
Феликс говорит, точно читает молитву Ченстоховской Божьей Матери:
– Это как будто ты в каменной пустыне. Дом твой из камня, в нём каменное ложе и каменная свеча, а каменные крылья приросли к окаменелым снам.
Гилберту рявкнуть бы: «Что за херь?!», но он молчит и каменеет, слыша шелест перьев – это расправляет свои крылья белый польский орёл.
– Твою мать, – плюет Гилберт, – если это твоё проклятие, то дай напоследок хоть пива выпить.
Поляк подносит к губам Байльшмидта кружку с хмельным напитком.
– Разве ты до сих пор не понял? – зелёные глаза Фелека смотрят так светло и ясно. – Мы все давно прокляты – бессмертием, – и лукаво, по-шутовски улыбается.