Белая луна над синей палаткой

R
Завершён
26
1
Размер:
101 страница, 42 396 слов, 24 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
26 Нравится 71 Отзывы 6 В сборник

2. Мертвый художник и мертвый богач

Настройки
Прошло около месяца, а осеннее ограбление поезда так и оставалось для меня загадкой. Все, что я смог узнать - к покойному Чжану-Медведю приходил человек с поручением от какого-то европейца и поручил нечто связанное с убийством, однако настолько трудное, что их переговоры продолжались целый вечер. При том, что с Чжаном обыкновенно договаривались за то время, которое требуется для выкуривания одной папироски. Однако ни кто тот белый, который поручил Чжану напасть на поезд, ни кто был объектом нападения, я так и не смог узнать. Довон был разочарован, хотя и старался этого не показывать, а я меж тем понимал, что самой большой зацепкой тут может быть само обстоятельство смерти Чжана. Но тут было глухо, словно вокруг смерти Медведя образовался заговор молчания, вроде как у наших блатных бывает. Заговор под страхом смерти - или же позора. Обыкновенно хунхузский атаман для своих людей что-то вроде божества и общей, одной на всех удачливости. И если уж атаману не повезло, тень неудачливости ложится на всех "братьев". А уж если атаман совершил нечто недостойное, позор атамана накрывает его подчиненных, метит как поганый кот домашние тапки. Хунхуз не ходит в одиночку, а уж опозоренный, он не будет иметь защиты ни от одного атамана. Никакого касательства к Паку Чханъи, Меченому, посланец, приходивший к Медведю, не имел - так, по крайней мере, заверили меня. Меченый - прозванный так за два шрама полумесяцами, украшавших его левую скулу и щеку, - был человеком отчаянным, отчаянным даже по меркам хунхузов, народа не слишком щепетильного в выборе средств для достижения своих целей - однако никаких особенных амбиций относительно распространения своего влияния или прибирания к рукам все больших и больших хунхузских банд не имел и в помине. Был он по складу скорее одиночкой, а тех, кто прибивался к нему, убивал или изгонял безо всякого сожаления, стоило несчастливому подчиненному хоть чем-то прогневить патрона. Как это ни покажется странным досужему наблюдателю, именно такая безжалостность привлекала к нему самых отчаянных головорезов Манчжурии - впрочем, в этой буйной среде, истеричной, больной и подчас детски суеверной, готовой довериться любой сумасбродной идее, буде она высказана или же выражена с достаточной уверенностью, немало было такого, что вызывало изумление у рационального человека с Запада. Самому мне с Паком Чханъи сталкиваться никогда не приходилось, я только знал, что он превосходный стрелок, еще лучший боец на ножах, а кроме того, столь хорошо владеет собственными руками, ногами и зубами, что и безоружный опасен как зверь. Опием и гашишем, чем грешили многие китайцы и манчжуры, не увлекается и никогда не появляется в курильнях и борделях, где в мертвый зимний сезон можно найти многих и многих из хунхузских атаманов. Впрочем, вряд ли при этом он ведет жизнь святого анахорета. Довон был разочарован, хоть и пытался это скрыть, и я хорошо понимал моего корейца - для него все, связанное с Меченым, его земляком, было делом глубоко личным. Что-то такое было между этими двумя, что нельзя было спустить, простить или даже относиться как к обыденной работе - как относился Довон к обычным своим клиентам, которых находил и доставлял за вознаграждение. Я как мог заверил Довона, что не оставлю этого дела и докопаюсь до истины. Не знаю, поверил ли он мне, однако я отступаться был не намерен, хотя порой проходные дела, которыми я кормился, и заслоняли от меня загадку осеннего ограбления. Холода в том году пришли поздно, как для Харбина, и снег выпал только под конец ноября, и уже к декабрю город стал похож на любой уездный городок средней России, когда бы не загнутые крыши китайских домиков. Замело на совесть, воздух был холоден и жгуч. Зима установилась как-то вдруг и надолго. В один из таких дней, после густого снегопада, зашел ко мне Флавинский - как и обыкновенно, без предупреждения, незван и невовремя. Я не видел его более года и уже подумывал, что он сгинул где-нибудь в курительном притоне, которые частенько посещал. Впрочем, я солгал - не таков был человек Флавинский, чтобы я о нем вообще вспоминал. Флавинский был некогда художником не из последних, и встречал я его еще в той, прошлой, русской жизни. Ходил он тогда в мягкой шляпе поверх художнически длинных волос, невысок, но массивен, нос крупный, губы полные, подбородок с ямкой, глаза темные круглые и чуть навыкате и вечно затуманены, словно Флавинский недавно принял горячительного или же употребил курение, к которому он, видно, пристрастился еще тогда - словом, художник, никак иначе не скажешь. Теперь же он подсох, исхудал и пообтрепался, облез, взгляд сделался горящ и остр, и то блуждает без цели, как у помешанного, то вдруг неподвижно и пристально останавливается на лице собеседника, которого, впрочем, Флавинский не видит и не слышит, занятый своими мыслями. Иной раз он прерывает ваши слова каким-нибудь внезапным вопросом, который не имеет ничего общего с происходившей прежде беседой, а является результатом его собственных размышлений. Флавинский - содомит. Он заявляет об этом всем своим обликом и поступками, он нарочито растягивает слова, глаза его подведены, о женщинах он говорит презрительно, отпускает в отношении их унизительные скабрезности и, кажется, один я не верю в его пристрастие. А не верю потому, что хорошо вижу, как он смотрит на женщин - с отчетливой ненавистью, которая уж никак не может быть от равнодушия. Я догадываюсь, что в неумеренном курении опия и выпивке он угасил все свои специфически мужские возможности, однако душа его продолжает алкать женского внимания и он избавляется от этой тягостной для него зависимости вот таким странным способом. Улицу в Харбине не удивишь записными содомитами, все она повидала - а между тем на Флавинского, идущего по тротуару Китайской, частенько оглядывались прохожие. Во всем его облике, в горящих глазах чувствовался вопиюще чуждый этому миру непокой. Порой я ловил себя на мысли, что, и умерев, Флавинский не станет просто лежать в гробу, а пойдет бродить, и так же будет скользить по ужаснувшимся лицам прохожих его неживой взгляд. Впрочем, чего только не надумаешь, когда в час пополуночи едешь на место преступления по личной просьбе господина Суна, а утром уж надо спешить на встречу с богатым клиентом, которому приспичило проследить за женой. Флавинский начисто лишен всякого самолюбия, вежливости и щепетильности, намеков не понимает, на слово бойко отвечает десятью и, раз впустив в дом, выгнать его решительно невозможно. Даже будучи вытолкан слугами, он на следующий день является снова как ни в чем ни бывало, и хозяева, смягчившись неизвестно отчего, кормят его обедом или ужином и ссужают мелочью, не надеясь на отдачу. Он переходит из дома в дом, сея парадоксы и измышления и внося приятную богемную смуту в размеренную жизнь харбинских обывателей. Он выглядит блестяще образованным, сыплет именами и названиями, о которых большинство даже не слыхивало, но я чувствую, что глубоких знаний у него немного. Не знаю, зачем он ходит ко мне, как и не знаю, отчего я не выгоняю его. На меня его парадоксы и вычурные непонятные фразы не действуют, я не купец, не дама - я всего лишь старый сыскной пес, который и себе-то на кость с мосолком не вполне наживает. Маменька Флавинского не жалует, но опасается, словно непонятного лиха, которое если не впустишь - себе дороже сделаешь. А вот Довон Флавинского боится - как боятся нервные дамы сумасшедших, от которых не знаешь, чего и ждать. Однажды Флавинский пришел как раз тогда, когда мы с Довоном пили кофе. Явился, как и обычно отодвинув с дороги дворника Кана, словно неживую помеху - он, кажется, единственный, кого Кан немного опасается. Войдя, Флавинский уселся на стул поодаль, положил на колени шляпу и, не дождавшись от меня приветствия, ушел в созерцание - так, будто явился на выставку в музей, где мы с Довоном были только экспонатами. Я решил посмотреть, что же будет и куда простирается нещепетильность и бесстыдство Флавинского, а потому продолжал спокойно потягивать свой кофе - а вот Довон занервничал. Сколь ни был он хладнокровен, появление незнакомого человека, вошедшего незвано-непрошено и безо всякого приветствия и рассматривавшего его как неживой экспонат, беспокоило моего храброго корейца. Впрочем, равнодушное созерцание Флавинского продлилось недолго - теперь он разглядывал Довона бесцеремонно, словно товар на рынке, а после взгляд его стал ощупывающе заинтересован. В какой-то миг он скорым шагом подошел к нам, зайдя с другой стороны и рассматривая Довона так, чтобы свет падал от окна из-за его спины. - Я должен его писать, - пробормотал Флавинский по-русски. - Это же живой Ёсицунэ. Травин, одолжите мне вашего прелестного китайца. - Корейца, - поправил я безмятежно, улыбаясь одними губами. Глаза Довона беспокойно забегали - русского он не знал, хотя за то, что он не мог разобрать ни единого слова по-русски, я бы не мог поручиться. А Флавинский продолжал бесцеремонно разглядывать Довона, и во взгляде его было все менее прицеливающегося к модели художника, а все более высматривающего вечером развлечения мужчины. В конце концов, когда комментарии Флавинского относительно внешности Довона стали совершенно рискованными и непристойными, я прогнал его, а Довону сказал, что это был один из моих лучших информаторов. Не знаю, поверил ли мне кореец, однако приходить в мой дом он после того некоторое время опасался, и несколько раз мы встречались для деловых разговоров на берегу Сунгари. Флавинский же спустя время заявился как ни в чем не бывало, и я в глубине души был ему даже благодарен за то, что он поставил всегда невозмутимого как скала Довона в столь неудобное положение. ...Итак, Флавинский ввалился непрошен, едва сбросив в прихожей калоши и сняв пальто и башлык, в котором выглядел записным филером. Я беседовал с купцом Атяшевым, по весне гонявшим по Сунгари баржи и еще с зимы моим посредством обеспечивавшим себе какую-никакую защиту от вовсю грабивших проходящие торговые караваны банд. К счастью Флавинского, мы уже закончили с деловой частью нашей беседы и предавались приятным воспоминаниям о старых временах. В противоположность ожиданию, Флавинский не влез бесцеремонно в разговор, как сделал бы обычно - оглядев мой кабинет, он зацепился взглядом за картину с монгольским пейзажем и майханом, да так и остался сидеть, уставясь на нее. - Давно у вас это, Травин? - спросил Флавинский, когда Атяшев ушел. Я взглянул на картину. Висела она у меня ровно пять месяцев с неделей, но для чего Флавинскому нужна была такая точность. - Не помню, с полгода висит, - небрежно бросил я, снова обратив взгляд к бумагам, которые всегда лежали у меня на столе, чтобы при надобности занимать глаза и руки. - Продайте ее мне, - вдруг заявил Флавинский с необычайной решительностью. Это было неожиданно - я прекрасно знал, что он беден как церковная мышь, что едва наскребает гроши, перехватывая по временам заказы в типографиях на виньетки и иллюстрации для дешевых изданьиц. Картину мне принес Андрей Гижицкий, художник-поляк, мой несостоявшийся клиент. Он явился ко мне душным июньским вечером и все оглядывался так, что впору было подумать, что он боится преследований. Оставил картину и пачку бумаг и уговорился прийти завтра для серьезного разговора - однако назавтра его арестовали как красного шпиона и очень скоро повесили. Я тогда внимательнейшим образом перечитал бумаги, оставленные мне Гижицким, прежде чем отдать их начальнику Сыскного отделения, но ничего подозрительного и интересного не нашел. И решил, что неприятностей мне не нужно, пусть китайцы сами разбираются. Андрей оказался сводным братом Камиля Гижицкого, служившего сперва у Колчака, потом у Унгерна, потом у Чжан Цзолиня*, а под конец сбежавшего в свою Польшу. Младший Гижицкий с братом не поехал, остался в Манчжурии - и кончил вполне бесславно. А вот картину я оставил у себя. - Зачем вам эта мазня под Верещагина? - продолжал наступать Флавинский. - Травин, вы ни черта не смыслите в искусстве, оно вам не нужно. А я повешу ее на стену в память о погибшем коллеге. - Я отдам вам даром эту мазню, если вы скажете, зачем она вам нужна, - отозвался я наимягчайшим, на который был способен, тоном. - Вы не отличаетесь сентиментальностью, а вот я профессионально любопытен. Флавинский, вы самая равнодушная к ближнему человеческая особь, что я видел. Вы никого не любите и никого не цените - так зачем вам вешать картину в память о коллеге? - Ну вас к черту! - озлившись, выплюнул Флавинский, схватил шляпу и буквально вылетел вон. Оставшись один, я первым делом снял картину и тщательнейшим образом обследовал подложку и рамку. Рамка была простенькой, из дешевых, однако на изнанке холста было по-русски написано следующее: "Женщина или любит, или ненавидит. Третьей возможности у нее нет. Когда женщина плачет — это обман. У женщин два рода слез. Один из них — из-за коварства. Если женщина думает в одиночестве, то она думает о злом. Будь ты проклята, С!" Походило все, кроме последней фразы, на цитату, в цитатах и изречениях я не силен, а вот последнее звучало вполне недвусмысленно и цитату объясняло. Стало быть, у бедняги Гижицкого была пассия с именем на С, которая и стала причиной его несчастий. Я вспомнил случай, произошедший более трех лет назад, когда в городе появился молодой человек, выдававший себя за белого офицера-колчаковца. Тот случай, когда шпиону феноменально не везет - он познакомился с женщиной, оказавшейся женой того самого офицера, пропавшего без вести во время Ледяного марша Каппеля. Она и словом себя не выдала, любезничала с незадачливым шпионом весь вечер, отлучилась якобы в уборную и хладнокровно выдала его первым попавшимся китайским полицейским. Шпиона застрелили при попытке взять живьем, перебили кучу посуды и зеркал. С тех-то пор китайцы не экономили и в подобных случаях всегда звали на помощь тех, кто поопытнее - в городе осело несколько бывших сыщиков вроде меня. Я собирался хорошенько обмозговать это дело, однако явившийся на следующую же ночь посланник полковника Суна помешал мне. Меня срочно вызывали, прислали машину, чтобы везти в одно из передместий Харбина. Старый пес снова был нужен. Неулыбчивый как идол в кумирне, полицейский-китаец, которого послали за мной, дорогой постарался ввести меня в курс дела - в своем доме был найден мертвым Ким Панчжу, богатый и влиятельный кореец, работающий с японским Императорским банком, а по некоторым темным слухам - и с японской разведкой тоже. Никаких следов взлома. Дом пуст. В воротах найдено еще два трупа - верно, охранники, хотя очень уж на хунхузов смахивают. Я слушал китайца, кутался в шарф, с которым в Харбине почти не расставался с октября по апрель, и старался представить, что ожидает меня в доме. Однако прежде я осмотрел трупы охранников, картинно усаженных по обе стороны въездной арки - и разом заключил, что уж кем-кем, а охранниками они быть не могли. Молодые еще малые, плосколицые, губастые, похожи на харачинов больше, чем на китайцев, стриженые, косы не носят, одеты в потрепаные мундиры со споротыми нашивками, так что и не разберешь, какой армии. Пояса, ножны и по две кобуры на каждом - пустые. Лица залиты кровью; присмотревшись, я увидел, что каждый убит одним точным хлестким ударом тонкого ножа, вспоровшего яремную вену. Второй удар - очевидно, нанесенный сразу после первого и распоровший уголки рта в широкой жуткой улыбке, заставил меня покачать головой. Я уже догадывался о том, кто приложил руку к убийству. Следов на дорожке было много, и все от дома к воротам. Верно, те, которые были от ворот, затоптали. - Пустынные братья, - сдержанно хмыкнул я, и китаец-полицейский согласно кивнул. Кажется, он и сам догадывался, кто тут поразвлекся. Мы прошли к дому. Роскошный особняк в китайском стиле укрывался в большом саду, который и сам сейчас был укрыт снегом. Открытая галерея озмеяла весь дом - и в раздвинутых дверях, выходящих из кабинета Кима, ничком лежал сам хозяин, в халате тяжелого дорогого шелка и в мягких вышитых комнатных туфлях. Руки с закляклыми в предсмертном усилии пальцами были вытянуты вперед, словно перед смертью Ким отчаянно старался выползти на галерею. Полицейский врач уже возился возле трупа, однако, старый служака, с места его не трогал, лишь легонько касался, осматривая. Я прошел в кабинет - ковер, устилавший его пол, был смят все те несколько шагов, что отделяли дверь на галерею от кресла у стола. Черно-белый, шахматными клетками, пол заметало снегом из галереи. Я прошел в глубину комнаты, осматриваясь. Много дорогих безделушек - мое внимание привлекла круглая музыкальная шкатулка с инкрустациями из золота и кости на чем-то черном и нефритовым деревцем, вырастающем из ее верхушки. Бронзовый бюст, изображавший самого покойника, смотрел на нее из ниши шкафа. На патефоне лежала пластинка, которую покойник, видно, слушал перед смертью. Этот человек чувствовал себя в жизни хорошо и покойно и никак не расчитывал умереть. Кресло отодвинуто, низкий пуфик опрокинут - но это и все следы борьбы, которые я заметил. На полу снова множество грязных следов ног. Сейф открыт и ожидаемо пуст - брали все до йены, до доллара и тщательно. Между тем врач, которому я разрешил теперь перевернуть тело, закончил его осмотр. Я слушал его бормотания, понимая медицинский китайский, который перемежался латинскими терминами, лишь с пятого на десятое. Удар тонким острым ножом сзади в шею, как раз там, где она смыкается с черепом - "фэн-фу"**, сказал врач. После такого удара человек еще жил некоторое время - пока убийца не выдернул нож, уходя. Некоторое удивление вызвало то, что под халатом Кима не было даже белья, а на жирной безволосой груди красовались царапины, оставленные ногтями - не слишком свежие, но и не старые. Не больше как два-три дня, сказал врач. "Сик транзит глория мунди", говорил всегда Илья Петрович. Так проходит слава мирская. Славы, положим, Ким Панчжу не нажил, а вот врагов... Распоротый рот - с такими улыбками и прежде находили чем-либо не потрафивших Паку Чханъи. Это был его почерк, его личная печать. Тем загадочнее было то, что проштрафившиеся хунхузы были найдены в доме Кима - при котором, как я знал, Меченый Пак был кем-то вроде охотничьего пса. Ни на что особенно не надеясь, я решил потщательнее осмотреть дом - хоть китаец полковника Суна и не слишком был доволен моим рвением, как, подозреваю, не был доволен и моим присутствием. Жилище Кима, под завязку набитое роскошными дорогими вещами, заставило бы почувствовать зависть и человека, менее меня любящего затейливые безделушки. Если бы не полицейские и врач, вряд ли я бы удержался от того, чтобы позаимствовать на память из кабинета Кима, скажем, ту музыкальную шкатулку. Думая так, я осмативал комнату за комнатой, пока не наткнулся на распахнутую дверь. Другие двери были закрыты, так что эта распахнутая дверь, откуда тянуло холодом, сразу привлекала внимание. Комнатка, небольшая и холодная, была пуста и лишена окон, в ней помещался лишь жесткий топчан с тощим тюфячком на нем. Даже на комнату прислуги эта коморка вряд ли могла сгодиться. А между тем, нежилой она не была, тюфяк смят - и на полу я снова увидел грязные следы. А у самых дверей, забытая, валялась маленькая дамская сумочка, вышитая бисером.
Примечания:
26 Нравится 71 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (4)