Часть 1
25 сентября 2018 г., 07:34
Они пьют уже, казалось бы, часа два, вот только Верховенский будто бы не пьянеет вовсе, а у Николая Всеволодовича глаза и безо всякого алкоголя мутные, как в хмелю. Никакого толка от присланного из-за границы давними приятелями горьковатого вина, которое поначалу казалось приятным и только от своего переизбытка стало под конец горчить. В комнате только они вдвоем, хозяйка, у которой квартировал Ставрогин уже как третий день, по обыкновению своему отправилась к очередной из подруг, в результате чего молодые люди оказались предоставлены сугубо компании друг друга. Петр, по-прежнему в клетчатом пиджаке, — иногда казалось, что только из таких и состоит его гардероб, — только ослабил ворот и, благо, снял свой вездесущий котелок, Николай с самого начала вечера оставался в одной белоснежной накрахмаленной рубашке, на одном из рукавов которой расстегнулась манжета. Только он словно не видит этого, или вправду увлечен другими мыслями. Как всегда.
Ставрогин всегда увлечен чем-то сверх меры, чем-то, варящимся в его голове неустанно, что способно отвлекать даже от бьющего градуса алкоголя, подогревавшего кровь. Но раз так, что в таком случае отвлекало от опьянения Петра Степановича?..
Николай бросает взгляд за окно, с легким удивлением отмечая, что уже совершенно стемнело. Это отчасти досадно, отчасти — любопытно, и то, и другое, все по одной единственной причине. На улицах Петербурга, даже в поздний час, совершенно точно скорее безопасно, нежели обратное, тем паче что оба они поселились в благовидных районах города. Вот только Петр из каких-то неясных для Николая соображений категорически редко высовывался ночью куда-либо в одиночестве. Опасался убийцы-грабителя ли за очередным поворотом или пресловутого черта — а кто знает, Ставрогин не спрашивал. Разумеется, такой вопрос мог обидеть Верховенского, уличить его в трусливости и жалком подобии мужества, которое он так высокомерно демонстрирует со своей напыщенной гордостью, но молчал Николай не из любезности и вежливости, не для того, чтобы уберечь нежные чувства своего друга. Если быть откровенным, ему скорее просто все равно было. Безразлично.
— Николай Всеволодович, — с улыбкой протянул Петр, вдобавок потянулся весь сам, облизнув алые от вина губы. Если присмотреться, тем же пороком страдал и воротник рубашки Верховенского — напиток оставил небольшое, малинового оттенка, пятнышко. Кажется, как-то резко дернулся в один момент Николай, и от чего-то дрогнула тонкая рука его собеседника, — почтенная хозяйка вашей комнаты не воспрещает же против гостей, как мне помнится? Раз уж сюда женщины допускаются, то уж мне-то вы можете представить угол на одну ночь. На правах вашего ближайшего друга.
— Это кто ж вам успел про женщин наплести? — Николай допивает немногое, оставшееся в его бокале, тихо смеется. Его смех — скрип несмазанных петель и вместе с тем перезвон колоколов, невозможно слушать, неприятно и как-то болезненно, но почему-то откликается душа… или что там взамен нее у атеистов.
— Сам догадался, — с привычным своим тоном, не понять: шутит ли он или всерьез, отвечает Петр, — вы же красавец, статный мужчина с этакой червоточиной. Будто я своими глазами не видел, как женщины за вами толпами волочатся, их ведь такие герои и привлекают, и тянут.
— Это же какие — такие?
— Как бы выразиться… а черт, пускай как есть. Бесовские, демонические.
Ставрогин отвечать берется не сразу, задумчиво вертит в руках пустой бокал, смотрит куда-то вниз, в сторону. Глаза его на тон темнее кажутся, мутные, воспаленные, как от десятка бессонных ночей или сумасшествия, вот только в здравомыслии Николая сомневаться на данный момент не приходится. Да, причуд он творил не мало, но назвать его окончательно помешанным было совершенно точно невозможно. Скорее балансировал где-то на грани рассудка и неутолимой, голодной тьмы, что смущает разум, и эта тонкая грань в его лице также добавляла что-то завораживающее к образу. Будь то возможно, Верховенский сам бы признался, что купился на эти причудливые сочетания в лице друга, потому так часто вздрагивал, засматривался и кидался пред ним от одной роли к другой. Но нет. Он не покупался только потому, что Николай Всеволодович подобных порывов бы не расценил.
— Стало быть, я бес? — и снова тот колдовской, воистину, смех.
— Нет, Николай Всеволодович, ибо оба мы не верующие, и не существует никаких бесов. Это так, аллегория, для красного словца подобранная. Вы же знаете.
— А если бы все-таки веровали в Господа, дьяволов? Чтобы вы тогда сказали?
— А если бы веровал, то вам было бы позволительно меня не слушать, сумасшедших слушать — только время даром терять, — теперь смеется и сам Петр, и смех этот другой, звонкий, от которого должны откликаться стекла, такой заливистый… но едва ли более приятный, скорее — наоборот. При его взглядах верить в бога и чокнуться — давным-давно получившие знак равенства состояния сознания, однако, не отменяет этого, что в Ставрогине при всем атеизме нельзя игнорировать демоническую ипостась. Он не зло в абсолюте. Как там? Ангел никогда не оступается, бес до того упал, что лежит, человек же падает и поднимается. Ставрогин Николай, если такое возможно, завис в падении, словно в нерешительности: а куда, собственно, и как ему направить свое движение.
Николай только от чего-то не смеется. Его настроение меняется пуще, чем погода в том самом Петербурге, и перемены эти гораздо опаснее, чем угроза промокнуть под внезапным дождем. Буря в лице Ставрогина может снести с ног, утянуть в такой водоворот, что по гроб жизни не расхлебаешь. К тому же, Петр в бурном течении на редкость скверно плавал. По его части — планировать любой свой маршрут заранее.
— То бесовщиной нарекаете, то отрицаете все. Странный вы человек, Петр Степанович, но благодаря вам порой кажется мне, что не только бабы на эту… как вы там выразились? «Червоточину»? Да, верно, именно так. Не только бабы на нее покупаются.
Николай поднимается. Прежде он расположился на стуле, предоставив Верховенскому в его распоряжение аккуратно заправленную уже как вторые сутки кровать. Теперь же он стремительно приближается к приподнявшемуся товарищу, то ли юному революционеру, то ли талантливому секретному агенту властей отчизны их, останавливается впритык к краю и смотрит сверху вниз. Выжидает, как обычно караулит свою добычу сокол, стоит меж спешно опущенных на пол босых ног Петра, молча. Даже не дышит, мерещится. Петр не дышит точно, боится или его спугнуть, или себя выдать. Хотя куда уж там больше выдавать… Когда Ставрогин во весь свой высокий рост резко, как будто падает, так обрушиваются куски от ледников в холодных северных морях, опускается на пол, то едва не опрокидывает вино на светлые простыни.
— Помешались вы, что ли? — бормочет Петр, и молится про себя, чтобы опьянеть в это самое мгновение, чтобы помутился мир перед его глазами. Или чтобы пьяным был хотя бы Николай. Удача его не любит.
— Помешательство по вашей части, Петр Степанович. С моей стороны — разве что любопытство, — Николай быстро облизывает пересохшие губы, которые все равно остаются потрескавшимися и тонкими от растянувшей их усмешки, — или вы правы были. Привык, что ночи со мной коротают разного сорта дамы, а бесу брезговать нечем.
— Да что ж вы к этому сравнению привязались, Николай Всеволо… Николай. Я вас и идолом, и ферзем в грядущих планах называл, что-то прежде метафоры мои такого эффекта не возымели. Неужто церковная блажь в вас взыграла?
— Довольно болтать. А коли вам так хочется — ферзь ходит так, как ему угодно, меня это также устраивает, а идолу поклоняющиеся тому должны слушаться беспрекословно.
— Так неужто вам это… этого хочется?
— Любопытство. А именно, мне любопытно, отчего этого так хочется вам.
Потому что Ставрогин, несмотря на сладкий голос Петра и все сплетенные им интрижки, сам по себе змий-искуситель во плоти, потому что нельзя не желать его, прикоснуться к нему, к его вьющимся черным волосам, вихрами спадающими на лоб. Потому что он — Николай Ставрогин, и за ним можно только что волочиться, так как при первом взгляде в тот же самый миг отнимаются ноги. Наверное, потому Верховенский остается сидеть на своем месте, будто пригвожденный к нему намертво, боится, что если попробует подняться, пока пальцы Николая перебирают, не расстегивая, пуговицы его рубахи, то рухнет точно ему под ноги. При данном раскладе — прямиком на колени. И тут сердце бедного, болезного и мнительного с самого детства Петруши рискует разорваться, как у зайца, напуганного внезапным выстрелом охотничьего ружья, что в него и не метило. Вслушиваться в шорох ткани, в себя самого. Он остается сидеть даже тогда, когда Николай разрывает их зрительный контакт и опускает голову вниз, закрываясь теми самыми неукротимыми прядями так, что и выражение лица точно не разобрать. В первую очередь Петр замирает от страха, во вторую — от тревожного предвкушения.
Ведь не может таковое быть. Идолы, подобно ангелам, так не опускаются. Хотя, по той же шахматной партии, Ставрогин умело загнал его в ловушку. Если Ставрогин — ферзь, то только Черная Королева. Тогда, выходит, что Петр примерил бы для себя на поле роль того же короля, он все в него метит. Самая бесполезная фигура.
В одно касание забываются боги, богини, шахматные партии и любые прочие измышления о постороннем. По ударившему в мановение ока жару во все хитросплетения человеческого тела Верховенский все-таки вынужден прийти к заключению, что он пьян. Такое нелепое понимание в самый подходящий момент. Он снова чувствует себя мальчишкой, боязливым ребенком, который чуть что — шарахается в сторону от греха подальше. Теперь он к греху как никогда близко оказался, скатился по наклонной на самое глубокое дно и там остался отсиживаться, Ставрогин — вот грех его, дошутился себе на голову. В детстве он боялся внезапной смерти да сказочной нечисти, теперь страхом обратился сам Николай Всеволодович, с его неприкаянным взглядом.
Гибкий и ловкий язык касается там, куда Петр теперь не смеет опустить и взгляда, кусая губы, сдерживая громкие стоны, вырывающиеся с напряженной дрожью против всякой воли. Петр привык каждую взятую роль отыгрывать идеально, безупречно, так, чтобы все вокруг верили и он сам в первую очередь на свой обман покупался. Вот и сейчас — стонет похлеще трехкопеечной девки, как самому кажется, но сладко, будто бы изо всех сил, и желая, и не желая этого, откидывая голову слегка назад. Странно, что с девкой он сравнивает свои стоны, а не поведение стоящего пред ним на коленях Ставрогина. Должно быть, Николаю тошно слушать эту пошлость, чувствовать дрожь всего податливого, точно воск, тела под своими уверенными, не дрожащими ни на дуэли, ни в постели ладонями…
Ничего подобного в его поведении не заметно. Наоборот, словно у него в самом деле внутри засело горячее и безрассудное желание. Лжет, что делает все из чистого любопытства, не могут глаза от него одного так гореть. И Петр уже начинает сомневаться, не этого ли в самом деле хотел, навязчиво предлагая свою компанию на ночь. Сам по себе он тот еще игрок, да и Ставрогин влек его не каких-то пару дней, достаточно долго, чтобы трижды проклясть собственные чувства и трижды с ними смириться. Но мог ли он как-нибудь неосознанно спровоцировать приятеля на подобные «смелости»? Нет. Это же Верховенский.
Неосознанно — не мог бы.
Откуда Ставрогин так умеючи обходится с мужским телом? Нет, ясно, на каком примере он всякие хитрости знает, но чтобы так, да просто спьяну на подобное… Петр думает, что будь в нем поменьше всей этой спеси да заносчивости, на утро ему полагалось бы от стыда умереть. И неужто правдивы слухи, что Николай состоит во всяких сообществах, увлекающихся мотивами скабрезных новелл маркиза де Сада в самом что ни на есть практическом смысле? Нет, ложь все, иначе бы Петр не на уровне слухов знал, а доказательства имел.
У него бешено заходится сердце, пальцы, осмелевши, путаются в черных волосах Николая, случайно оттягивая их назад, болезненно, от чего слышится тихое полушипящее рычание, и Петр вдруг чувствует всю остроту чужих едва сжавшихся зубов. Не такая боль, чтобы отрезвить, скорее подстегивающая сжать пальцы на затылке сильнее. Это барышнями вроде Лизы или Даши может Николай крутить, как ему заблагорассудится, а Петр и не таких укрощать отваживался, с успехом. Они на равных, всегда были, со своими слабостями и своею силой. Петр подается вперед, мечущийся от десятка противоречивых мыслей, которые нахлынут и тут же позабудутся… Ставрогин привычен брать свое без остатка. Петр одновременно отдаться хочет, этим мутным глазам, припухшим губам, руке, что грубо схватила его за запястье, и вместе с тем не считает себя в праве на подобное. Он не хочет принадлежать Николаю, это сразу подразумевает крах всех идей и будущего. Сделать же так, чтобы тот принадлежал сам кому-то одному — бессмысленная затея. Как будто весь мир причудливо сомкнулся вокруг его мрачной фигуры.
Как будто это и правда проклятье какое-то, нельзя, единожды пропустив, выкорчевать Николая из своего сердца.
На запястье уже проступает краснота, а пальцы немеют от недостатка крови, но Петр все продолжает сжимать их, отчасти контролируя некоторые из движений Ставрогина, который неглубоко, но, чтоб его, заглатывает влажную и от его слюны в том числе плоть. Судорога, сводящая вдоль и поперек, Петра малость выгибает дугой, так приторно сладко, что противно. Как в грошовых романах, как будто один проклятый «Николай Всеволодович» стер всех предыдущих. И только принадлежащие ему отпечатки пальцев горят на коже.
Дьявол. Николай облизывает губы, даром, что не потягивается, якобы довольный и сытый кот. Ан нет, поднимается по-кошачьи грациозно, улыбается довольно, улыбка словно заточенное лезвие, вдобавок напомаженное ядом. Петр бессильно пытается перевести дух. Его величайшее несчастье и счастье садится на тот же край кровати. Молчит. Будь в комнате большие часы, было бы слышно, как размеренно они стучат.
Но пока что стучать продолжает только сердце. До чего же душно…
— Вы, верно, — Николай как бы невзначай стаскивает с Петра, у висков которого все еще блестят капельки пота, измятый пиджачок, откидывая тот на стул. Дышать тому становится легче. Какое славное великодушие, Петр улыбается в ответ, едко и любезно, легкими движениями приводя одежду в какой-то порядок, — устали? Я пройтись желаю, до утра беспокоить не буду, так что вздремните спокойно, хозяйка до обеда едва ли воротится.
Ставрогин и в самом деле принимается одеваться, берет даже шляпу и неизменную трость, пока Верховенскому остается мучиться от измышлений, куда это в Петербурге его друг может отправляться далеко за полночь. И не тяга это собственника, смысла ли много — ревновать ветер в поле? Это что-то другое, обида, искренняя и чистая, пагубная зависимость от человека, самого простого, такого же, как он, как десяток таких вот.
— Николай… Всеволодович. Скажите, что на вас нашло? В самом деле, я ведь знаю, что у вас случаются этакие помутнения, так неужто так одно из них выглядеть может, чтобы таким образом? Вы благородный, а что я прежде про идолопоклонничество нес и демонов, так это хмельная дурь в голову ударила, не сверх того. Мне просто смерть как важно знать, что именно нашло, считайте прихотью, глупостью, капризом. А вы уходить удумали. Я от вас ничего не просил, кроме того, кем вы сами по себе являетесь, так чего же вы горазды людей простых мучить? Не хотите — не говорите, вас пытками разболтать не выйдет, уж мне-то известно, только пару слов скажите, не убегайте вы так, право слово…
— Убегать? Эка вы дали маху, Петр, в жизни ни от кого не бегал, и от вас тем более — вздор. Ваше красноречие напоминает мне слог вашего батюшки во всех этих бесконечных сырых от его сентиментальностей письмах… яблоко от яблони. Так что вы там? Не убегать, верно помню ваши мысли? — Николай смеется. В тысячный. Раз. Тысячный раз хохот взрезает Верховенскому жилы. — Так коли я вам сегодня так надобен, что ж вы расселись и никак не остановите меня? Я же помню, помню всю прыть вашу, Петр Степанович…
Провокатор. Бес искуситель и лжепророк. И Петруша не помнит решительно ни одной молитвы среди всех ему известных языков, зато спешно и отчаянно подрывается на ноги, шагает через всю комнату вперед. У нигилистов веры нет. И грехов, стало быть, соответственно.
Цилиндр ставрогинский с глухим ударом падает на деревянный пол, к ней летит, мелодично стуча посеребренным набалдашником, трость…