что делать что делать что делать, когда мне не хватает бумажных слов, чтобы описать всю палитру бесконечной пустоты, что хранится на задворках памяти твоей пустой могилы, куда я дважды в день носил увядшие цветы.
— Нельзя быть в двух местах одновременно. — Чтобы тебя не разорвало на две части? Алиса в стране чудес. — Чтобы блять меня не разорвало на тысячу частей. Сказочник ебаный. Юлику уже второй год как не девятнадцать, Руслан — напротив на замызганном сидении в скрипучем вагоне метро — читает тупую тоску в уставших глазах. Это Дима снова вернулся из очередной поездки в свою ебаную Нетландию. Снова не к Юлику. Вот так просто, у него уже давно просчитанный алгоритм, Руслан знает его наизусть, как будто вместо того, чтобы спать по ночам шарился в чужих личных дневниках, спрятанных в нижний ящик комода, как в том тупом аниме: стянуть куртку с вешалки и выбежать на улицу, пусть колет под ребрами и тянет, пусть дышать тяжело, плевать, ведь внутри у него пусто и холодно. И на улице тоже холодно. Натягивает куртку, закидывает лямку рюкзака на плечо и спускается по ступеням, вдыхает глубоко и морщится тут же, под ребрами синяк — алый-алый, ударил кто-то, что ли, а кто — не помнит. А воздух на улице — холодный и влажный, пахнет прелой листвой и мокрой землей, пахнет Питером, влажным от дождя кирпичем и чем-то соленым, таким горячим, словно пар из водопроводных труб, и Юлик на фоне серого Питера тоже становится вдруг каким-то серым. Руслан злится и сплевывает на асфальт, плетясь за ним: от Ларина заразился, через сперму передалось, что ли. Он сам приложился о тумбочку, когда в очередной раз напился на этой мерзкой кухне. Вставляет наушники в уши, включает что-то, шагает через лужи по мелким выбоинам, оглядывается на проезжающие машины, то и дело поправляя вечно сползающую с плеча лямку от рюкзака. Ветер холодит щеки и треплет по волосам, Юлик прячет руки в карманах и думает о друзьях, душных съёмных квартирах, о пачке синего винстона во внутреннем кармане рюкзака, о синяках под одеждой и кровати, — на одного, — из которой по утрам совсем не хочется выбираться до самых выходных и так по кругу. И о Руслане, который почему-то до сих пор плетётся за ним – совсем не думает. Думает и становится только хуже, думает о голосе картавом и звонком, до сих пор отчетливо звенящем в голове, о холодных шершавых ладонях и о колючем, наверное даже слишком, пальто. А внутри все словно жжется и колется, как наждачкой по свежим ссадинам, а еще кричать хочется, громко так и надрывно, чтобы все слышали, и чтобы перестали смотреть, вылизывать взглядами. У Юлика в Питере, Руслан знает, две дороги: в дурку или к Никите, ведь Никита отличный друг, он много шутит и рассказывает эти глупые истории о том, что когда-то, ещё в школе, хотел стать поваром, но Юлику кажется, ему нужно было стать актером или комиком — кем-то, кто будет всем нравиться. Юлик думает об этом, когда сидит в кресле у мастера в тату-салоне и зачем-то набивает себе этих дурацких богов. По приезде в Питер он покупает себе пиво и сигареты в ларьке у Фонтанки и где-то на набережной, где-то у Летнего сада, валится на траву под деревьями там, где, конечно же, этого делать нельзя. Юлик курит несколько подряд, одну за одной, как в какой-то дешевой драме, затягивается долго, выдыхает быстро и смотрит куда-то в небо, Юлику нравится здесь, но что-то упрямо давит на плечи и поясницу, что-то упрямо мешает делать шаги, Руслана это раздражает и бесит, он говорит, что Юлику нужно чем-то заняться, мультики там рисовать, например, или научиться играть на гитаре и петь где-нибудь на Восстания песни про «до скорой встречи» и Алису. А у него в висках стучит-гремит то ли кровь, то ли сердце, бухающее о стенки ребер где-то так глубоко, что до него не добраться, не выцарапать, не вырвать, не приласкать, чтобы не трепыхалось так сильно, больно ведь, так больно. Довлатов писал про позвоночник из холодных морских камешков, Довлатов писал про кладбище, чтобы рассказать историю о любви — он помнит, он в школе читал, хорошо помнит и то, что вертикаль — это бог, горизонталь — это жизнь, в точке пересечения — он, Микеланджело, Шекспир, Кафка и кто же еще? Он находит какую-то клинику по третьей ссылке, потому что первые две – надоедливая реклама, и звонит туда нерешительно долго, постный голос в приемной задает какие-то вопросы, и Юлик спрашивает у неё, что делать, если прямо сейчас он стоит на табуретке ногами и шеей в петле. Она советует ему позвонить в сто двенадцать, а после все-таки спрашивает вкрадчиво «ну чего вам надо?», хочется ответить честно, потому что кажется, будто она устала, но говорит, что, кажется, ему нужна помощь, а потом добавляет, что не хочет отвечать на вопросы. Девушка просит подождать пять минут на линии и послушать грустную музыку автоответчика, а потом сообщает — через три:тридцать семь, — что записала его на утро следующего дня и номер кабинета. Но наутро он не приходит, потому что наутро приезжает Дима. У Юлика то ли нет настроения говорить, то ли сказать ему, в принципе, нечего. Он придумает потом. Может быть даже напишет Диме смс, вот так, как раньше делала мама, что-то вроде «извини, я устал», и не соврёт даже, недосказанность — не ложь. От тебя устал, Дима. Слишком холодно или слишком холоден Юлик по отношению к нему, Дима мнётся на пороге съемной квартиры в мокром тяжелом пальто и ищет глазами старый диван и плешивый плед с силуэтом лошади, уродливой такой лошади. Безумие какое-то. Он жмурится-щурится — зрение в последнее время подводит — и выдыхает; все слова, которые вёз к нему через весь долбанный Петербург в долбанном пропахшем алкоголем и пылью метро; выдыхает разочарованно, шумно, в такт шуму воды в его ванной. Нет, не его — в съемной, но это, в принципе, в блядской вселенной Дмитрия Ларина вариативно ничего не меняет. — Руслан, — Юлик понимает сразу, у Димы перед самым его лицом рушится бесконечная серая стена из бетона и ссаных тряпок, загнанных в мерзкие трещины тут и там, говорит отрешенно, но в его интонации Дима все равно слышит пресловутое «мы трахались полчаса назад на той самой кровати, к который ты привязывал меня своим галстуком и обещал, что все будет хорошо». Диме, в принципе, даже не обидно. — Я подожду. Может быть даже сверну ему шею. Диму просто блять разрывает ко всем чертям. — Не стоит. Это Каин убил Авеля, он помнит, он читал – не наоборот. Дима говорит, у него есть теория, что боль систематически приносит удовольствие даже таким сладким мальчикам, как этот. Он заваривает чай на кухне в своей этой полупустой холодной питерской квартире, дергая плечами время от времени, солнце жжёт сухую бледную кожу даже сквозь решето из липкой пленки и фольги. Юлика то ли как-то мерзко передергивает от этого, то ли он просто привык; он сомневается в правдивости второго варианта, когда Дима ставит на стол перед ним массивную чашку с чаем с счастливой мордой собаки на глиняной стенке и повторяет это слово, повторяет снова: сладкий — в смысле, три ложки сахара в чай, это же поехать можно. Юлик стучит ложкой о стенки этой тупой безвкусной чашки с мордой уродливого пса, что и на собаку то не похож, Юлик знает, как это злит Ларина, видит по подрагивающим плечам, Юлик говорит, что рыжим идёт только оранжевый, а ещё, что с помощью одной чашки спермы можно было бы заново заселить всю планету, это чистая правда, он в интернете читал. — Несёшь ерунду полную, Онешко. — Ты меня сам этому научил, прости, Оби-Ван. Дима говорит, что у него холодильник совсем пустой и тащит Юлика в этот мерзкий универсам через два дома, Юлик терпеть его не может, но всё равно идет за Димой, не вырывается даже, он читал где-то, что жертвы изнасилований никогда не сопротивляются, потому что насильники тоже люди, — подсознание иногда выкидывает удивительные фокусы, — не потому что страшно за себя, потому что страшно за них — вот, что значит быть человеком; он идет за Димой и не знает что сказать еще: рыжим идет только оранжевый? Он идет за Димой — не Дима за ним. Настоящее счастье — ебаный миф. Он хочет сказать, что долго, наверное, так не протянет, но молчит, что еще ему остается делать? Да и потом, "так" — это как, Дима ведь не знает про все его "так", Дима ведь, наверное, и сам примерно так же про самого себя думает, потому что у Димы лицо уставшее, глаза особенно. Юлик смотрит на него снова уже в магазине, среди полок с какой-то дрянью, от которой то ли воротит, то ли это у него так его чувство безразличия выражается (ведь если Диме плевать, то почему ему не должно быть), никакой застенчивости, только обнаженная откровенность — Руслан всегда говорил ему, что он слишком простой, но Руслан это совсем другое, с Русланом он даже пытаться не стал бы, — смотрит и думает, что так они, наверное, не протянут долго. Юлик замолкает, не анализирует, не умеет потому что, не как взрослые, совсем не как взрослые, задумывается, как обычно слишком поздно, может быть ему стоило бы хоть раз притвориться кем-то другим, кем-то, кто не он — не таким громким, неловким, доверчивым, не таким нелепым, без синяков этих под глазами от усталости багрово-синих, без запаха дешевых сигарет в волосах, без.. А, впрочем, какая разница. Юлик знает, в нем нет чего-то такого, что есть в Диме, в Юлике, в принципе, слишком много всего лишнего, но чего-то упрямо так не хватает, чего-то не от человека, потому что человека в Диме, не на первый взгляд — на второй, кажется, чертовски мало. Что он может рассказать ему? Руслан удивленно округлял глаза, когда он уверял его, что вещество в одной головке ебучего лука действует на слизистую глаза точно так же, как пары серной кислоты — состав один и тот же, только вот серная кислота, кажется, упрямо вот уже сутки разъедает дыру у него между ключиц, может он преувеличивает, но точно где-то там, где должно быть горло, где-то там, куда вставляют трубку при трахеостоме, это не так увлекательно, как Димины теории про пристрастие к БДСМ и чёрным атласным галстукам, не так увлекательно, как руки Димы — холодные и шершавые между большим пальцем и указательным, как руки Димы, сжимающие его ладонь так сильно, что хочется вот прямо здесь упасть на какой-то там грязный асфальт, размазать по и без того грязным коленям сырость и слякоть, чужие следы и что там еще принято размазывать в таких случаях — по лицу сопли, наверное. Как же приятно, отрицать так же глупо, как вырываться и уверять, что тогда он правда убить себя не пытался и снова пробовать не станет, но как же — блядь — приятно, когда кто-то сжимает твою ладонь. Просто так. Юлик думает — слишком много и все не о чем, цепляется взглядом за любые детали во внешности Димы, у него светлые глаза и, вроде как, относительно светлые волосы, и на этом, в принципе, можно было бы и закончить. Он достает еще одну сигарету из-за уха и тут же прикуривает, Дима вызывает ему такси, стоя под дождём у ебучего универсама, и Юлик решает, что вот это уже полный пиздец. Дима заездил это, но повторит ещё раз, наверное, не так уж и сложно, на выдохе: настоящая и любовь. Вот так. Хуй-ня. Дома он ложится на пол и вливает в себя добрых три-четыре глотка горькой водки, закрывает глаза и слышит, как Дима зовёт его: Юлик, ну Юлик, ну-у Ю-юль и гладит его колени, разбитые, как в детстве, в этом свете кажущиеся какими-то багрово-синими; жмурится сильнее и всхлипывает. Дима смеется удивительно звонко и говорит, дыша не по-человечески часто, — Юлик тогда думает, что так же, как его пёс, и от этого становится смешно и как-то тепло внутри, только вот пёс мягкий, бархатный и тёплый, а Дима колючий и холодный, как пальто это несчастное, — полежи со мной, пожалуйста, ещё немного. — Но ведь я тебя совсем нет, — хрипит задушено, едко, ехидно, мерзко, с этой блядской кривой шрамированной чем-то тупым и обоюдоострым ухмылкой, и его голос сливается с Диминым (слово в слово) в мерзко ноющей голове. Совсем не люблю. Юлик думает: в двадцать один никто не умирает. По крайней мере он не слышал ни одной подобной истории. Юлик лежит в луже собственной блевотины в ещё не собственной съемной квартире и смотрит на тусклую мигающую под потолком лампочку, такую же тусклую, как Димины глаза в феврале где-то под Архангельском на залитом слишком ярким светом чердаке дома его родителей, там Дима говорит, что, наверное, скоро умрет, там Юлик смеется и пихает его куда-то в живот беззлобно, лёжа головой у него на коленях. Теперь он смотрит на люстру слипшимися то ли от слез, то ли от слишком долгого сна глазами и думает, что Дима, наверное, был прав, только умирает не он, а Юлик. Он находит свой телефон, такой же липкий и мерзкий, как лужа, в которой он лежит, и звонит Диме, в три часа ночи, потому что знает, что он ещё не спит, привычка, и когда голос на том конце наконец-то бросает безразличное «слушаю», — кажется, вот-вот не сдержится и разревётся, как тупая малолетка, — спрашивает: «Дим, а помнишь, как мы ездили домой? Я так хочу домой». А потом добавляет как-то не по-человечески печально: я, наверное, умираю, Дим. И это, на удивление, срабатывает, Дима почему-то приезжает к нему среди ночи, взъерошенный и уставший, в каких-то дурацких клетчатых штанах и пальто. Дима говорит ему: заебал трястись, пусти в квартиру. Колени дрожат – Юлик успокаивает себя тем, что колени это хотя бы не ладони, у тремора рук есть много причин и ни одна из них ему не улыбается; он вспоминает: вспоминает многое и тот раз, когда Руслан сжимал его запястья – дрожащие, бледные, а он всё твердил, что ему просто нужно покурить, называл его Руслан-Руся (Дима ненавидит и Руслана, и имя это блядское, и то, как Юлик его произносит), Руслан с ним всегда соглашался, потому что Руслан, на самом деле, лучше всех — не считая его самого — из их компании умел совершать ошибки, а потом. А потом почему-то приехал Дима, Юлик уже не помнит, как они тогда ему дозвонились, но помнит, что Дима много ругался, а ещё хмурился так, как ему совсем_вообще_не идёт, Дима говорил, что трясти начинает очень часто из-за сигарет, вот из-за этих вот, на крышке унитаза в мятой синей пачке, которые Юлик ещё любит курить одну за одной, как в какой-нибудь дешёвой драме; Дима называл их долбоёбами, Дима просил Руслана забыть этот номер и больше никогда ему не звонить, особенно, когда он не один, особенно, когда он вжимает Юлика лицом в поверхность своей кровати. Да, вот именно так. Блять. Он и это помнит прекрасно, хотел бы не помнить, хотел бы прощения попросить то ли у памяти своей, то ли у сердца, которое при любом упоминании теперь — слава богу — не реагирует абсолютно, да в голове одно только: ты ведь сам меня этому научил, прости, Оби-Ван. Колени дрожат. Он говорит быстро-быстро, сбивчиво, Дима его, наверное, сейчас ненавидит ещё чуть больше, чем обычно; говорит: давай заведём собаку, сенбернара, и назовём его как-нибудь по-дурацки — Розенкранц, например. — Зачем? — спрашивает не из интереса, скорее наперёд знает, что Юлик будет доебывать его своим этим «ну спроси, зачем», дурак наивный. — Сенбернары — спасатели. Кто-то должен будет меня спасти, когда ты уйдёшь. Дима приезжает в этот раз быстрее, чем обычно, даже слишком быстро, уточняет, что был здесь неподалеку, со Стасом, вроде, — Юлик не знает, просто блять не знает в лицо ни одного его друга настоящего, — Дима с порога спрашивает его, как он себя чувствует, и Юлику хочется сказать одно единственное: чувствую. Представляешь, чувствую. А что — уже не важно. Как чувствует себя человек, которого вытащили из петли за секунду до смерти? Разочарованным, обманутым, злым — наверное, да. Как чувствует себя человек, которого стянули с подоконника сердобольные родственники за мгновение до прыжка — все то же самое, от первого пункта к последнему и еще немного замерзшим, из окна дует все-таки. — Я не пытался себя убить. Просто устал. Говорит, вроде, как обычно, но Дима кривится как-то, сравнивает, что ли, голос на видеозаписи и настоящий, смотрит то ли зло, то ли безразлично. — И ещё: мне страшно. Дима думает, ну все, пиздец, приплыли, сейчас расплачется, точно малолетка какая, после стендапа урвавшая трехсекундные тоскливые объятия, заведёт эти истории про мать и Ульяновск, от которых то ли тревожно, то ли это он тошноту с паникой спутал. Снова. — Завязывал бы ты с бухлом, Юлик. Дима говорит как-то, заваривая ему очередную чашку этого безвкусного зелёного чая, что дети во дворе оборвали всю сирень, девчонки с косичками, велосипеды розовые, как их искрящиеся топики, как жвачка тути-фрути, как клубничная карамель, как разводы на его подушке под утро. И Юлик думает, что подобное он простил бы только Диме: дурно пахнущую смертью сирень и тюльпаны в память погибшим во время блокады. Они сражались за родину, и Дима, вроде как, тоже сражался. С сердцем его дурным в первую очередь. Вот он такой: из плоти, крови и слабости. Как же от Димы тошнит, от голоса этого, где-то в глотке на полпути застрявшего. Как же его хочется потрогать, влезть туда внутрь и расцарапать все, гортань, трахею, нащупать все эти по-детски неловкие р, чтобы убедиться, что это он не стекла пожрал на завтрак, что это просто Дима и все тут. Все не так. Скомкано, рвано, разбито к хуям, как костяшки его в пятнадцать лет о цветастый бордюр у школы, пока рядом есть Дима, такой, блять, правильный, что вокруг Все автоматически становится уродливым, пресным, искусственным. Искусственным — слишком правильно подобранное слово, что удивительно, учитывая тот факт, что Дима прямо сейчас находится с ним в одной комнате, параллельное тело лежит параллельно на жестком диване и мысли у него, наверное, тоже такие же параллельные — с Юликом никак не пересекаются то есть, потому что на Юлика ему охуительно параллельно. Юлик как-то угрюмо скулит на его сопение, значит, Дима уже давным-давно заснул, Юлик сворачивается в какой-то уродливый недоклубок, обнимает колени и смотрит куда-то через обнаженное плечо в родинках, смотрит и думает, что этот не обнимет даже. Не обнимет даже если очень захочет, все зубы сотрёт в песок скорее, но не обнимет — в этом, наверное, и смысл быть Дмитрием Лариным. Если не смотреть, думает Юлик, если вот так вот, закрыть глаза, восприятие как-то само наебывается, и вроде тепло уже и кости не хрустят, и не хочется блевать легкими и этой мерзкой цветной капустой каждый вечер. И вроде уже не Дима. Да только что-то все время, раз за разом, наебывается. Это Дима говорит ему: не могу представить тебя счастливым. Юлик думает об этом на кухне, заливая в глотку водку из заляпанной чем-то жирным стопки, пока Дима спит на диване в его комнате, на том диване, который раскладывается только с третьей попытки, только — ого, надо же, как иронично — в коленно-локтевой, только блять в душном лиловом свете дурацких светодиодов под потолком. Охуеть как романтично. Прям как в дешевом борделе. Юлик ищет какие-то слова, вот так вот, на холодной кухне среди ночи, пока Дима спит там, забрав себе и одеяло, и плед, чтобы сказать ему наутро, что все нормально, было и было, но давай-ка, Дима, завязывать с этим. Только вот проблема состоит в том, что никогда не было. Ничего, кроме светодиодов этих и разводов на простынях так некстати опять. Юлик ищет слова и думает, задвигая пустую стопку куда подальше, что Москва была его большой ошибкой. Дима тоже. Так все фильмы про самоубийц начинаются, он смотрел почти все, что показывают по кабельному после полуночи, только вот, вроде как, никто в двадцать один ведь не умирает. По крайней мере он не слышал ни одной такой истории. Однажды он даже думал о том, чтобы хоть раз посетить одно из этих дурацких собраний анонимных алкоголиков, но они ведь никогда не бывают достаточно анонимными. С водкой было проще. Проще, чем с Димой. Буквально в разы. Водка не делила его печаль и радость, водка просто заполняла пробелы, после он снова ощущал пустоту, но какая разница, если в пустой стакан всегда можно налить еще. Лиза говорит ему, что нужно меньше рефлексировать, он и так об этом отлично знает, но зачем-то повторяет вслух: реф-лек-си-я. — Звучит как название стрип-клуба, когда ты говоришь. Лиза звонит Никите и Дане, они привозят с собой кучу еды и какое-то дешевое пиво, они зачем-то привозят с собой Руслана, Руслана, который очень хочет быть здесь, к Юлику, который совершенно точно не хочет, чтобы он здесь был. Руслан не пьет и курит только на балконе, и это то ли радует, то ли вообще никак не торкает, Руслан сидит где-то в самом углу дивана и пялится в монитор, как будто всегда так было, Лиза рассказывает, что похудела и что ей, в принципе, как-то плевать на все это. Может быть, думает Юлик, и правда так было всегда, и Руслан, жмущийся к его плечу — не так уж и плохо. Даня напивается слишком быстро, Лиза заботливо зачем-то — зачем это все? — заваривает ему чай с бергамотом и чем-то еще и спрашивает есть ли у него в квартире хоть что-нибудь к чаю, хоть что-нибудь не такое кислое, как его рожа. Юлик говорит, что где-то в шкафу на кухне должен быть мармелад и вишневая карамель, которую обычно присылает бабушка из Ульяновска в целлофановых пакетах, говорит так, словно после должно идти что-то еще. В целлофановых пакетах — Дима бы нашёл удачное применение метафоре про трупы. — Мармелад вообще-то делают из младенцев. Никто не слушает. — Или из костей. Никто не слушает. Поздно вечером они вдвоем сидят на детской площадке перед домом, Юлик курит, Руслан пьет энергетик со вкусом грейпфрута и часто поправляет волосы, убирает короткие пряди за ухо, жмется ближе-ближе-ближе — нет, не дышится. Совсем не дышится. — С Лизой вы давно знакомы? — Руслан вздыхает и голос такой, Юлик слышит, дрожит-ломается. Блять. Он говорит ему: ты такой красивый; говорит: очень; добавляет: правда. В точности вторит интонациям Димы, как тогда, ровно полгода назад, на крыше ебучего «детского мира» где-то в самом центре ебучей Москвы. И Руслан улыбается своей этой самой счастливой на свете, самой дурной улыбкой — Юлику больно, так больно, что даже не дышится. Подъезжает машина — желтая по традиции, — и Руслан растворяется за тонированным стеклом, он остается сидеть на зеленом ограждении, снова затягивается и жмурится — идет дождь. Юлик думает о Диме, о любви его, как конструктор лего. Такая же никчемная и хрупкая блять. В следующий раз Питер пахнет мальборо голд в мятых пачках из-под полы в старом баре на Лиговском, бычки он оставляет под зеркалом в мужском туалете — глупый Бендер скалит мерзкую рожу в улыбке-насмешке на заляпанной чем-то сомнительным стене между унитазом и заблеванной раковиной, Питер пахнет вишневым ричмондом, виноградным сенатором, шоколадным табаком в тонкой рисовой бумаге, чуть желтоватой, слишком хрупкой, как раз для Димы. Из освещения там только красные бра — красный ему, им обоим, чертовски не идёт. Но Диме как-то плевать, у него есть время до самолета и этот бар, так же, как Юлик, здесь как нельзя кстати. Он смотрит сверху вниз, вроде и привычно, но сегодня по-настоящему, в гипотетике Юлик бы уже давно сломался, а здесь он вроде как неплохо сосет после трёх стопок текилы. И даже как-то не так мерзко прислоняться затылком к стене, на которую в лучшем случае ещё никто не нассал. Родинки на его плечах напоминают Диме трупные пятна, он закрывает глаза и убеждает себя, что это не Юлик прямо сейчас так неплохо сосет ему в туалете какого-то бара, только вот от этого к горлу подкатывает тошнота и уже совсем не хочется. Он знает, первым делом гниет голова, — если так, то все тело на выброс, это аксиома, повторяет себе, что нужно меньше думать в такие моменты, повторяет и вроде бы становится легче, пробует снова, сжимает плечо, толкается глубже, до хрипа, до удушающего кашля. Плевать, если между родинками и трупными пятнами на плечах Юлика все равно нет никакой разницы, то и Диме, в принципе, нет никакого дела до того, кто так неплохо отсасывает ему в туалете какого-то бара. Дима думает о том, что его на самом деле пиздецки ломает, что больше всего на свете ему сейчас нужны объятия, а не отсос в грязном туалете бара и ещё о том, что, может быть, солнечное сплетение Юлика действиельно имеет какое-то отношение к солнцу. Юлик сплевывает на пол и поправляет задравшуюся толстовку, он не думает о Диме, лишь о том, что всё это охуенно больно. Больно — это хорошо; больно — это значит, ещё жив. Всё закончилось.Часть 1
12 октября 2018 г. в 20:01