Глава 1. Ничего
29 декабря 2025 г., 22:13
Примечания:
Формальная направленность в шапке работы, как и направленность сюжета как такового, будут неопределенными, нейтральными, пока не появится вновь возможность безопасно вернуться в привычную направленность.
Посмотрим, сколько более-менее нейтральных глав я смогу написать (особенно учитывая давно нагнавший меня упадок творческой производительности).
Я помню все отрывками. Прихожу в себя ненадолго и снова падаю в остатки медикаментозного сна.
Последнее, что всплывает в памяти до попадания в темный тесный богажник, — раздражающе яркий солнечный свет, встретивший меня после выхода из здания школы. Другие дети шумят, смеются, мельтешат под ногами — чувствую себя спрутом в окружении надоедливых рыбок, от разноцветности коих аж рябит в глазах. Заботливая теплая рука опускается сзади на плечо. Я поднимаю голову и сквозь яркие лучи вижу лицо учительницы на фоне треугольной крыши нашей чуть обветшалой кирпичной школы. Огромные очки умудряются уменьшать ее глаза, а не увеличивать; легкий ветерок, подарок от лета на прощание, волнует невесомый шар рыжевато-каштановых мелких пружин. Странная женщина: всегда улыбается мне, и чем меньше я вписываюсь, тем сердобольнее становится ее улыбка. Вечно чего-то от меня ждет — эмоций, переживаний по этому поводу, — и никогда не верит их полнейшему отсутствию.
«Тебе, наверное, одиноко бывает на переменах?»
«Нет». Смотреть на часы над доской очень успокаивающе. Их тиканье уносит далеко-далеко от веселых криков да смешков пробегающих мимо двери класса учеников.
«Молодец…» Она говорит это так, словно я мужаюсь, держусь изо всех сил. Мне же одержимость социумом видится нездоровой. Даже в мои десять лет.
В тот последний перед похищением момент она глядит на меня ровно так же:
— Не убегай, Луис: это правило — тебя должен довезти до дома школьный автобус.
Ей хочется держать меня за плечо, заставить устоять на месте, но ни школьные порядки, ни внутренняя нить вместо стержня не позволяют ей этого сделать. Она уже пыталась поговорить об этом с бабушкой, на что предельно четко и холодно та ответила ей: «Еще чего, школьным автобусом баловать… В наше время все добирались до школ на велосипедах и пешком — так дети знали, что нужно постараться, чтобы достичь желаемого, и не ждали, что получат все на тарелочке с голубой каемочкой! Походит, здоровее будет. Тут идти-то всего ничего…» Отчасти она была права, только ошибалась в местоимениях: «здоровее будет» — если запереть меня в жестяной коробке с «нормальными детьми», не поздоровится им, а не мне. А я стараюсь меньше совершать того, после чего директор, учитель и школьный психолог дружно сядут передо мною и будут вкрадчиво дознаваться, что же меня так злит или, быть может, печалит?.. Я не рассержен, не расстроен, мне просто не нравится, когда рядом кто-то кричит, смеется, плачет, издает ртом звуки пердежа — как и любым другим местом, к слову, — на потеху остальным, и я всего лишь стараюсь изменить ситуацию. Можно было бы подумать, что в обществе «серьезных» взрослых я чувствую себя уютнее, вот только это те же дети: тоже рот не закрывается рядом как друг с другом, так и со мной.
Потому я люблю идти домой один. Пара небольших кварталов спального района. Одно- и двухэтажные пастельные домики, держащиеся друг от друга на уважительном расстоянии — не лезущие соседним постройкам в окна со своим важным мнением иль бездонным любопытством. Газоны с травой как под линеечку. Вероятно, на задних дворах они не столь обезличены, как перед домами. Там, в тени последних, наверняка раскиданы игрушки, садовые инструменты, но участки не торопятся вывалить свое добро на глаза случайным прохожим, все личное, человеческое, они держат при себе.
Люблю дома.
Люблю грубый темный асфальт. Непробиваемая корка, отделившая полную жизни грязь от ног идущих. Чистый, прожаренный солнцем камень, подчиненный любому выбравшему эту дорогу. Сейчас — мне. Ровный. Без сюрпризов. Люблю рисовать асфальт. Бабушка и сестра не понимают. Первая ворчит, заметив краем глаза серый карандаш в моей руке: «Какой интерес малевать грязюку? Только карандаши переводишь впустую…»; вторая поглядывает с издевкой, приподняв тонкие, систематически выщипываемые брови, и вновь прячется за глянцевый журнал.
«Будь родители живы, потащили бы тебя к врачу…» — малоэмоционально, почти как я, обмолвилась она как-то. Тогда шестилетний я отложил карандаш и внимательно посмотрел на широкую серую реку, разделившую лист сверху вниз.
«Я могу нарисовать монетку. Крышку от газировки».
«Не думаю, что это поможет…»
В ту пору я этого не понимал, выращенный дома, огороженный от общества, которое без раздумий ранил — в лице случайного мальчишки, первым встреченного в детском саду, откуда меня сразу же и забрали. Но вынужденная школьная жизнь пояснила, что сестра имела в виду.
Половина пути до дома уже была за спиной. Воспоминания о том коротком, чрезвычайно содержательном (и потому даже приятном) разговоре повели меня в совсем иную сторону: неплохо было бы найти монетку. Я б не стал ее поднимать, просто смотрел бы, как отражение солнечных лучей превращает ее в огненную дырку в неразрушаемом асфальте… — как вдруг в голове некто насильно выключил свет. Может, была крепкая хватка вокруг хрупких детских плеч, как у цыпленка. Может, платок у лица и резкий химический запах. Память перестала записывать на диск, компьютер вошел в петлю перезагрузок, и лишь под окончание каждого цикла что-то из происходящего запечатлялось.
Ничего. Ничего то ли мучительно долгое, то ли прошедшее как один миг.
Перед глазами темнота, хотя я определенно ими двигаю, поднимаю и опускаю веки. Шум невыносим, тряска. Гул мотора. Вонь автомобиля, дешевого коврика подо мною. Руки не связаны, ноги тоже, но двигать ими едва получается: конечности неподъемны, сосуды заполнены бетоном. Я сам превращаюсь в асфальт.
Ничего. Уже знакомое, умиротворяющее.
Резкий высокий звук ножниц. Треск ткани, дорванной от нетерпения. Вокруг точно холодно, но что-то горячее, сухое, мерзкое движется по коже. Сбивчивый шепот. Шелест одежды: на меня, словно на куклу, натягивают пижамные штаны и рубашку. Через чуть разомкнутые ресницы я вижу их, когда меня согнули, усадив, чтобы руки пролезли в рукава; синяя пижама с белыми машинками и паровозиками. Не по возрасту. И все ж по размеру.
Ничего. В последний раз оно меня затапливает, словно морская волна лежащего у пенной кромки на пляже.
Открываю глаза — и солнце сузилось в единственную лампочку, выросшую на длинном черном шнуре. Она не качается, здесь нет сквозняка, нет вентиляции. В дальнем углу испешренного трубами помещения часть стены, прямо под бетонным потолком, закрывает лист металла, намертво вкрученный в нее. Наверное, за ним окошко, узенькое, рамой при открывании гладящее пластиком газон.
В несуразной пижаме, я — посреди чужого подвала.