Пока тает время

R
Завершён
172
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 4 845 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
172 Нравится 26 Отзывы 39 В сборник

Часть 1

Настройки

Ты всегда таинственный и новый, Я тебе послушней с каждым днем. Но любовь твоя, о друг суровый, Испытание железом и огнем (Анна Ахматова)

      Хотелось мне больше всего начала.       Я бы заплакала, легла на пол и смотрела на потолок. Сверху недобитая люстра, подо мной голый бетон. Поясницу бы холодило, горло бы сводило в судорогах, лицо было бы мокрым, а глаза нескончаемо выплавляли всю боль.       Но я сижу за столом, на свечке плавится воск, тени растекаются по комнате, еле теплой, еле живой. Она неживая, потому что здесь никто не живет уже больше полугода.       У меня болят ноги и рука, а где-то на бедре наверняка налился фиолетовым синяк. Волосы грязные, чувствуется так неприятно и так хочется помыться, но греть воду не в чем. И я думаю, что мне хотелось больше всего начала. Начало того, как только это все началось. Я бы уехала домой и не сидела бы сейчас здесь, разглядывая бесформенные подтеки воска на жестянке. Может, я бы лежала сейчас дома, жевала бы печеную картошку и пила кислый компот, который мама закатывала летом.       Зачем я осталась в Москве?       Радио слабо работает, через раз слышны голоса тех, кто смог припрятаться подальше от разрухи. Хотя, кто знает в какой заднице они сейчас находятся. Мы не говорим с незнакомыми людьми, попробовали горького опыта общения с выжившими. Нам хватило. Особенно Антону. У него теперь шрам на всю ладонь. А у меня шрамы только с детства: один, когда я подралась с сестрой, другой, когда я разодрала бедро качелей. Оба очень запоминающиеся и с потрясающей предысторией.       Какая предыстория у самого несмешного шрама нашего потерянного мира?       Самая несмешная предыстория из всех несмешных. Даже рассказывать ее, словно пить раскаленное масло. Я не хочу.       У меня в куртке есть шоколадка. Антон нашел ее, когда ходил искать сигареты, а пришел с целым рюкзаком еды и лекарств. Он не сказал где был, просто протянул плитку шоколада и пакет с лекарствами, сверкая грустными зелеными глазами из-под кепки.       Я спрятала шоколад в карман ветровки, чтобы оставить на «черный день», а сейчас подумала, что черный день — это каждый наш день.       Глаза заслезились, и я пару раз моргнула, чувствуя себя совсем расстроенной и пустой. Захотелось броситься под поезд или свернуть себе шею. Но я осталась сидеть, чувствуя, как из глаз закапали горячие слезы, почти едкие и не приносящие душе никакого облегчения. После них только хочется пить ужасно и пытаться убрать опухшие красные веки. За окном так тихо и темно, как не бывало ни в одном времени суток, а теперь так всегда.       Теперь время тает вместе с восковой свечой и не застывает на окне утренней изморозью.       Теперь всегда тихо и жутко, а от каждого шага или шороха волосы вздымаются на загривке и в горле беспричинно стынет крик.       Мы, не сговариваясь, не спим по ночам, а засыпаем только к утру. Антон на полу, а я на подоконнике, укрывшись в несколько пледов и в одной из толстовок Антона. Он всегда молчит, когда я заговариваю о начале всего, о тогдашнем времени, когда я смотрела «Импровизацию» и не любила спать до обеда. Антон не говорит со мной о прошлом, только щелкает языком/качает головой/ начинает громко стучать пальцами по кружке/ смотрит долго, безучастно/ и я замолкаю, говорю «ладно» и ухожу.       И если он когда-то был веселым парнишей с экрана, то теперь это замкнутый парень в рыжей худи, который никак не напоминает того самого Антона Шастуна. Он не бросит в беде, кинется напролом, даже если у него в руках будет только деревянная ножка от стула, но он не заговорит о том самом. У него есть право не говорить со мной о днях былых, но иногда он поступает как последняя сволочь и мне кажется, будто я его ненавижу. За его бесчувственность, холод и постоянно потухший взгляд. Просто за то, что я не могу выговориться ему, что я тоже страдаю, что мне тоже очень больно и плохо, и что я бы хотела назад свою учебу и наивность.       Здесь три комнаты, одна из них кухня, одна спальня и маленький зал. Антон в зале, а я молюсь свечке на кухне и распаковываю свою шоколадку. Ноги в носках горят, а глаза уже заметно опухают после слез. Я улыбаюсь этому чуду в своих руках, даже ощущаю какую-то эйфорию от самой мысли, что в такой час и в такой день у меня есть что-то, чего нет, наверное, теперь ни у кого.       Больше всего я люблю белый, но судя по нашим нынешним реалиям молочный шоколад самый вкусный на свете. Я смакую первый кусочек, представляя, как лежу сейчас дома, на своей койке, а рядом на столе стоит горячая кружка чая. Но я съем плитку и без чая.       У меня перед глазами неожиданно возникают руки Антона, когда он делился со мной сыром и чипсами, целясь своими зелеными глазами прямо в мою разбитую душу. У меня в голове Антон с его заросшим, щетинистым лицом и печальными, аж до слез, глазами, который перевязывает мои потрескавшиеся и кровоточащие от холода руки. У меня тяжелым комом в горле Антон, который курит на лавочке под деревом, устремляя свои пустые глаза в серую землю. Со мной рядом Антон, который тяжело дышит, а я слышу, как внутри него рвутся нервы и самообладание, пока я дрожащими пальцами беру его за локоть и мы уходим от детской площадки с детскими обглоданными костями.       В зале прохладнее, потому что Антон сидит на подоконнике возле приоткрытого окна. В Москву вернулись звезды, уныло мерцая с обсидианового полотна. В темноте видны бледные пальцы с зажатой сигаретой.       Под легкими прокатывается волна щемящей нежности и невыносимо горячей боли, и я продолжаю стоять, вглядываясь в кончик зажжённой сигареты. Будто с этой сигаретой я готова делить плитку шоколада и свои мысли о непрошенных чувствах. — Будешь курить? — раздается хриплое из темноты, и я немного теряюсь, видя, как тень поворачивает ко мне голову. Мне щемит сердце от той боли, которую приносит мне этот голос. Я чувствую, как снова начинаю плакать от чужих тоскливых мыслей, которые я слышу в голосе Антона. — Будешь шоколадку? — тихо спрашиваю я, смотря в темноте куда-то себе под ноги. Из глаз капают слезы и я сглатываю колючие мысли, не разрешая себе думать о чем-то, кроме глупостей.       О том, как шерстяные носки неприятно колются, как мой голос мерзко дребезжит, когда я плачу, как громко рвется бумага в пустой комнате, как громко дрожат мои кости, когда мне страшно.       Он неторопливо встает передо мной, загораживая собой весь свет московских звезд, и я дрожу от его тяжелого вздоха. — Ну и чего ревем? — он говорит без упрека, а я чувствую, как под теплыми пальцами в фольге тает шоколадка. — Шоколадка не вкусная?       Я утыкаюсь лицом в свою руку и начинаю плакать навзрыд. Его слова несмешные, не глупые, а горькие. У меня внутри все сдавливает судорогой, а в горле звенит надрывный вздох, я задыхаюсь с каждым вздохом и непозволительно громко плачу в пустой квартире.       Антон душит меня своей прокуренной прохладой, кладет мне руки на спину и посильнее прижимает к себе. Я хватаюсь за него одной рукой, в другой у меня тает шоколадка, и мне дико печально еще и от этого. Он молча, водит ладонями по спине, и это нисколько меня не успокаивает. Лучше бы он говорил. — Скажи-и… хоть что-то… — надтреснутым, ломким от слез голосом прошу я, сжимаясь в его руках.       У меня не было истерик, даже тогда, когда я потерялась на вокзале и вместо Ады нашла Антона и Иру. — Тебе также… — хрипло вдыхаю воздух. — Также плохо, как и мне.       Даже тогда, когда мы встретили тех людей, которые чуть нас не убили. — Антон, скажи… пожалуйста.       И даже тогда, когда я видела как мир, который я знала, исчезает на моих глазах, а номер, на который я звоню к себе домой, не отвечает. — Очень, — слышу я. — Мне очень плохо, Влада.

[…]

      Вкус бензина не перебивается даже соленым арахисом. За окном полоса из ярко-рыжей и антично-кофейной дремлющей осени. Наверное, четыре утра. Небо еще сонное, слегка порозовевшее.       У меня даже на одежде бензин. Антон матерится, чем и отвлекает меня от вида за окном. — Да сколько ты, блять, жрешь? — куда-то в лобовое стекло говорит он, раздраженно потирая заросший подбородок. — Опять бензин кончается? — спрашиваю я, вспоминая при этом, что мы часа три или четыре назад сливали его из другой машины. — Ага, блять. Пробоина там, что ли, — хмурится он и сворачивает к обочине. — Пойду гляну.       И он выходит в морозное, осеннее утро, громко хлопая дверью, и я вздрагиваю, машинально оглядываясь по сторонам. Пусто. На несколько километров вперед и назад. Чувство такое, словно это роуд трип, а мы пара, которая… Впрочем, это глупая мысль. — В порядке все, надо машину менять, иначе мы так на ней никуда не уедем, — говорит он, когда возвращается, принося за собой запах свежего утра и огорчения. — Карта?       Я достаю карту, разворачиваю и с видом умного человека заключаю: — Да, это точно карта, — все кажется таким непонятным, хотя только вчера я смотрела на нее и видела наш вполне себе надежный путь.       Антон рядом фыркает, бросает на меня странный взгляд, но тут же возвращает его к дороге. — Нихера не понятно, — снова заключаю я уже вполголоса и качаю головой. — Кажется впереди… населенный пункт. — Объехать можно? — я чувствую, как Антон напрягается, и буквально знаю, о чем он думает.       Это совершенно точно хуево. — Нельзя, — говорю, внимательно изучив маршрут. — Бля-я, — тянет он и качает головой.       Вдоль дороги проплывают деревья, спустя, наверное, час. Дорога становится ухабистее и солнце из почти прозрачного, становится лимонным. Впереди видны первые дома, и на меня тут же накатывает тоска, густая, как патока. Я почти захлебываюсь воспоминаниями своего родного дома и у меня колет сердце. — Влад, тебе плохо? — слышу я слегка встревоженный голос Антона. У меня лицо говорящее, сразу видно когда я вру, сразу можно догадаться, что мне больно или я чем-то глубоко опечалена. У меня на лице вселенская тоска.       Я говорю: — Нет, нормально все.       И еще: — Просто сердце кольнуло.       Антон кусает губу и заметно тяжелее дышит. Эмоции не разобрать. Он же актер, по нему не поймёшь, что он думает. Я смотрю на него не в упор, просто краем глаза замечаю, как он вертит головой. Напряжен, стиснул руль своими серебряными кольцами. Руки у него красивые.       Мы пересекаем узкую улочку, вдоль только частные домики и раскрашенные заборы, чувство такое, будто я вернулась в детство, но мимолетное. В следующую же секунду Антон ударяет по тормозам, и я дергаюсь на сиденье, чувствуя, как моя голова тут же становится тяжелой и горячей. Из приоткрытого окна тянет мятной прохладой и слышны чужие голоса.       На нас таращатся человек шесть. Все с велосипедами, с рюкзаками на плечах, одеты кто во что, смотрят почти не моргая. Я тоже не моргаю, в голове целый шквал негатива — бензина у нас мало, далеко не уедем, заглохнем где-нибудь на конце деревни, они нас догонят, ограбят и убьют. На вид не старше одиннадцатиклассников, кроме одного парня, который тут выше всех и по глазам явно старше.       Проходит целая вечность, пока я снова могу трезво мыслить и оценивать наши шансы на спасение, как вижу, что Антон уже на улице и дети улыбаются ему, вьются вокруг него и выглядят совсем не враждебными.       Какого хера, Шастун?       Выхожу сама и ловлю на себе несколько тёплых взглядов. Они все разом говорят и много-много раз повторяются, что-то вроде «живые», «настоящие», «Шастун из импровизации». Теряюсь в таком потоке небрежных набегов на мое личное пространство и понимаю, что мое лицо выражает теперь вселенский ужас. — А где весь народ? — спрашивает Антон, у того самого парня который и выглядит старше других и кажется надёжнее в своих ответах. — За посёлком. В яме. Всех расстреляли.       Я вздрагиваю от ледяных мурашек и смотрю на него: — Кто?       Он пожимает плечами и окидывает взглядом дома: — Люди.

[…]

      У них за посёлком детский оздоровительный лагерь «Матросово», рядом с озером и пролеском. Мне не стоило ничего, ни одного напряга моих извилин, чтобы услышать, как подростки рассказывали об этом Антону.       Дорога неблизкая, а вот путь весь вязкий и бугристый. Как в каком-то квесте: попробуй добраться целым и не грязным. С одной стороны поле, с другой стороны поле. А в целом, это месте даже притягивало. — Данил, — неожиданно говорит тот самый парень и равняется со мной. Я отвлекаюсь от вида увядающих полей и зернистой, налипшей грязи на моих кроссовках, и смотрю на Данила. На вид лет 25, тёмные волосы, глаза не то карие, не то зеленые, приятная внешность и голос. Может быть, раньше работал преподавателем. Кто знает. — Владлена. Очень приятно, — говорю я, слегка кивнув. По привычке. Я бы и руку по привычке пожала, но я несу свой тяжелый плед, а Данил катит велосипед по грязи.       Антон идет рядом, болтает с другими мальчишками, они стараются произвести на него впечатление, отпуская руки с руля, и едут на велике без рук. Скорее впечатляюсь я, чем Шаст. — Вы первые живые кого мы встречаем, — снова говорит Данил, и я предпочитаю молча кивать.       Лагерь огражден высоким забором. Даже издалека видно, как кое-где по периметру возвышаются пожелтевшие кроны деревьев, скорее всего дубов и тополей. Все яркое, лагерное. На въезде залитая бетоном дорожка, баннеры и какие-то надписи связанные с лагерем. Не вглядываюсь. Зато когда мы оказываемся внутри, и сзади дребезжат запертые ворота, я тут же окунаюсь в атмосферу, как двенадцать лет назад, мне было одиннадцать, и я первый и последний раз была в лагере. Чувства такие же. Потерянные, печальные, хочется плакать и изолироваться ото всех.       Нас встречают еще человек двадцать подростков и молодых людей, девушки и парни. Встречают, будто мы Моисей и Иисус Христос. Я смотрю на Антона, который непривычно резко из мрачного становится улыбчивым и дружелюбным. Меня прошивает какое-то странное чувство, смутно похожее на ревность и предательство.       Они все разом здороваются, знакомятся, жмут руки, обнимают нас, и я, почему-то, проникаюсь этим, радуюсь вместе с ними, будто открыла для себя что-то новое. Новую возможность. Мне не по себе, но в действительности хорошо.       Они все одной большой волной ведут нас в лагерь, кто-то забирает наши вещи, тащит их на себе.       А меня не покидает чувство ностальгии, когда я оглядываюсь на усыпанные золотом и багрянцем тропинки, на покрашенные качели, деревянные лавочки со спинками, фонарные столбы, обвитые березкой, и мне даже чудится запах печенья и какао.       Во мне просыпаются странные, неопределенные чувства и я смотрю на Антона, который несет мой рюкзак, улыбается, отвечает, и ловит мой взгляд всего на пару секунд.       Я так давно не разговаривала с другими людьми, что мне в принципе тяжело отвечать и даже смотреть им в глаза. Иногда такое бывает, и я тут же начинаю чувствовать себя отрешенной и скучной, когда меня пытаются разговорить. Зато Антон говорит не замолкая, улыбается всем и поддерживает атмосферу дружелюбия и веры во что-то хорошее. Я снова ощущаю это едкое чувство обиды и предательства, будто выживала полгода с совершенно другим человеком.       Мне придется делить моего Антона с еще 27 людьми в лагере, 9 из которых вожатые и воспитатели, а остальные дети, которых не успели/не сумели забрать до эпидемии. Сколько погибло и кто заразился они не говорят, оно и не нужно. — Вот твоя. Тут рядом Антон будет, так что не пугайся. Вон его дверь, — показывает мне на дверь в конце коридора девушка по имени Вероника. У нее длинные русые волосы, и я думаю о том, как тяжело в этом время за ними, наверное, ухаживать, и вхожу в свою комнату.       Падаю в кровать и долго лежу, стараясь не завыть в голос от дикого внутреннего землетрясения. Меня трясет, даже слышно как звенят в теле кости. Взгляд прилипает к единственному окну, а за ним осень и почти бесцветное солнце.       Осознание, что мы больше не вдвоем меня убивает. Все эти полгода, от самого вокзала, где я потеряла сестру Аду, а он позже Иру, мы были вдвоем. Спали в одной комнате, ели одну еду, курили одну сигарету на двоих, и Антон всегда был рядом, почти под боком. И осознание, что теперь мы порознь, теперь есть другие люди, которым он улыбается, с которыми он шутит, меня вгоняет в отчаяние. Я не могу позволить себе даже не думать о том, что потеряла что-то свое, что-то действительно важное для меня.       И мне ТАК плохо.       Просыпаюсь от стуков в дверь. За окном уже закат и деревья отбрасывают тени в комнату. Свет из окна мягкий, такой, будто по стеклу разлился гречишный мёд. — Влада? — голос Антона за дверью и продолжающиеся стуки.       Спросонья немного висну и тяжело поднимаюсь с койки, ощущение, будто меня пинали по спине и лицу. — Разбудил? — спрашивает Антон, и я усиленно моргаю, прогоняя дрёму. — На ужин пойдем?       Он говорит так мягко и спокойно, и это начинает меня раздражать. Хочется влепить ему с локтя прям по ребрам, но я молча моргаю и думаю, что бы ответить. И мне хочется сказать ему так много… и я не говорю ничего.       Судорожно вздыхаю: — Мы остаемся?       Антон подпирает плечом дверной косяк и смотрит на меня в упор. — А куда нам ехать, Влад? У них тут есть и вода, и еда, и если что, даже свой медик. Останемся здесь, а? Отбегали своё уже.       Киваю: — Ладно.       И мы остаемся. И я больше не тревожусь за нашу безопасность, зато все так же не сплю по ночам и подолгу смотрю в окно. И жду стука в дверь посреди ночи, а за дверью Антон с одеялом и подушкой, и он спрашивает: «тоже не спится?». И я говорю, что тоже, и он ложится на соседнюю койку, и мы молча засыпаем к утру.       Но Антон не приходит и отдаляется еще больше. И я понимаю, что даже за полгода не узнала о нем ничего, кроме того, что я знала раньше. Он актер, снимался в «Импровизации», он из Воронежа, у него была девушка Ирина, он вёл ютуб-передачу на своем канале, он много курит и матерится, он любит носить кольца, на запястье у него осталось немного браслетов и неработающие часы. Он замкнутый, но сильный и смелый человек, и он всегда поможет, не бросит, с ним не пропадешь.       И это всё Антон Шастун в моем представлении постапокалиптического мира.       На второй неделе нашего пребывания в «Матросово» я уже умею готовить первое, второе и печь хлеб почти на тридцать человек. Только компот мне так и не удается.       Я не одна из них, наверное, это чувствуется. Мне не хочется поддерживать разговоры, что-то рассказывать о себе и даже с Антоном я теперь почти не общаюсь. Он хорошо вписался, чему я теперь нисколько не удивлена. Зато мне по-прежнему печально и больно от нашего внезапного разрыва, когда вдруг всё так поменялось. — Тебе здесь не нравится?       Все наши «разговоры» такое подобие разговоров. Раньше бы это было странностью, но сейчас я даже не замечаю этого, как и не заметила двухметровую шпалу, которая подкралась из-за спины.       Он облокачивается плечом о железный столб качели и смотрит своими зелеными пытливыми глазами. Покачиваюсь вперед назад, задевая мысками голую землю. Так не хочется с ним говорить, я физически чувствую напряжение и неловкость. Наверняка, только я одна. — Нравится, — киваю я и тяжело вздыхаю. — А по твоему лицу не скажешь, — скептично говорит Антон и затягивается.       Ой да пошел ты. Никогда не хотел со мной говорить, а тут вдруг решился.       Я посылаю Антона мысленно нахер и чувствую, как бегут мурашки от его пронзительного взгляда, по всему телу, будто прошивает едкой обидой.       По небу ползут лоскуты посеревших туч. Закат разливается бледно-красным и ветер встряхивает на мне капюшон кофты. Руки у меня начинают трястись от набежавшей тревожности, вместе с сиротливо плывущими высоко тучами. Я смотрю на Антона, который задумчиво кусает губу и затягивается последний раз. — Мы рано утром уезжаем за припасами в город, который ближайший. На весь день. Хочешь, привезу тебе чего-нибудь? Есть какие-то пожелания?       Он произносит это спокойным, даже расслабленным голосом, а я замираю на качелях, не в силах даже вдохнуть глубже воздуха. Антон вопросительно смотрит, а потом дотрагивается до меня, почти не касаясь, но я чувствую даже на расстоянии его тепло.       Мне хочется сказать мне бы вафель, но я молчу. — Влада, ну ты чего? Я же не один еду. Все хорошо будет, — успокаивает, сверкая своими грустными зелеными глазами. А я молчу, потому что мне хочется закричать на него и обнять, и ударить, и сказать, что он ведет себя как мудак, и что я его… ненавижу. — Хочешь, привезу тебе конфет? Или сгущенки?       Вздыхаю, встаю с качели и обнимаю его за руку: — Просто возвращайся сам, Антон.       Антон обнимает меня в ответ, и мы стоим так минуты две. Я слышу, как тревожно бьется его сердце, и чувствую, как меня трясет.       Ночью я не сплю. У меня болит душа, а в голове просто огромный рой черных шершней. Я порываюсь встать и разбудить Антона, забежать к нему в комнату и рассказать всё-всё, что я о нём думаю и что я к нему чувствую.       И пусть он с этим живет. Пусть мучается (как мучаюсь я).       Но я лежу, стирая с лица горячие слезы, а затем просыпаюсь, обдаваемая прохладным воздухом из окна. Сквозь светлые шторы пробивается солнце, затапливая всю комнату медовым светом. Я срываюсь и хочу бежать к комнате Антона, как чуть ли не наступаю в коридоре на белый листок, а на нем кольцо.

«Я за ним вернусь. Обещаю. Только не волнуйся за меня Антон».

      И я готова сорваться на крик о беспомощности и съедаемым меня отчаянием, когда надеваю холодное кольцо на большой палец, и ни на минуту не забываю об Антоне целый день.       Сначала я просто волнуюсь, а когда к вечеру никто не возвращается, я просто паникую. Я обхожу лагерь по несколько раз, спускаюсь к озеру, брожу вдоль воды, хожу по коридорам первого корпуса и везде натыкаюсь на понимающие и такие же отчаянные взгляды. Я словно задыхаюсь, когда темнеет настолько, что за окном видны лишь только звезды.       Мы не пара и наш союз односторонний, в нем ценю только я, а Антон… не знаю, ценит ли он меня, видит ли кого-то, кто может стать не просто товарищем и сопереживающим, а меня саму. Я задавалась этим вопросом уже на протяжении двух месяцев и спрашивать у него это в лоб мне просто стыдно. Он в трауре, до сих пор, я понимаю это и принимаю. Но думает ли он о будущем со мной? Думает ли о будущем вообще?       Полгода назад мы встретились, абсолютно случайно. Наверное, если бы я не знала Антона, я бы не доверяла ему настолько, и мы бы не стали вместе искать Аду и Иру, и мы бы не стали убегать вместе, прячась в каких-то сырых подвалах. Мы бы никогда не пережили по одиночке то, что мы видели. Он часть меня, и я не могу терять еще и Антона.       Такой ужас и беспомощность я испытывала только тогда, когда потеряла Аду на вокзале. Вот я держу её за руку, а вот её уже нет рядом.       Он должен вернуться. Он же пообещал. И я тешу себя, успокаиваю, пока не проваливаюсь в душную дрёму. Мне снятся громкие стуки в дверь, я поднимаюсь и открываю ее, стоит Антон, невредимый, живой, в руках у него пачка вафель и банка вареной сгущенки, и я обнимаю его, чувствую его тепло и смеюсь. Он крепко обнимает в ответ, что-то говорит, а я просто чувствую его сильные руки и тепло, и мне достаточно. — Влада? — меня будят неровные стуки в дверь и я вскакиваю на койке, вслушиваясь кто зовет. — Влада, ты там как? Все хорошо?       Это Данил.       На меня накатывает волна судорожной безысходности, голова покрывается горячими мурашками, горло пересыхает и я не могу ровно дышать, сердце стучит так тревожно больно, что я умираю седьмой раз за всю свою жизнь. — Влада? Ты жива? — стуки повторяются громче, а голос становится чуть более беспокойным. Я нахожу в себе силы подняться с койки, еле откинув такой тяжелый, влажный от пота плед, ноги как будто сломаны в нескольких местах и я едва держусь, цепляясь за стены и низкие тумбы. Сгибаюсь по полам от невыносимой паники, которая меня душит.       Задыхаюсь.       Отворяю дверь и смотрю в знакомое, но не то лицо. Дышать так тяжело, а руки в приступе ужаса трясутся, что я не могу нащупать дверной косяк. — Тише, тише. Влада, ну-ка давай без паники. Давай поднимайся, пойдем, — Данил тянет меня на себя, легко поднимает мои колени с пола и ведет к кровати. — Садись. Спокойнее, вот сюда.       Я трясу головой. Нет ни слез, ни истерик. Просто разрывающая все жилы паника, с каждой волной накатывающая на меня, на беспомощную меня. Не могу такому сопротивляться, это чувство сильнее, намного властнее моих «все будет хорошо». — Вернется целым и невредимым. К обеду точно явятся, — так уверенно, но все же с каким-то беспокойством убеждает Данил. Он, интересно, сам верит в это? — А если нет? — смотрю на свои ладони, кручу кольцо на пальце, и думаю о том, что не нужно было привязываться. Ведь знала, что нельзя так привязываться к людям, особенно в такое время, где куда страшнее не умереть, а воскреснуть голодной тварью. И я представляю себе, как Антона кусает Зараженный и нет больше Антона. Нет совсем, а я тут, в «Матросово», сижу на койке, за окном летят листья, прилипают к влажному от дождя стеклу и от смены настроения осени становится еще хуже.       Не спускаюсь к завтраку и обеду, и жду. Жду когда ко мне постучатся, а за дверью кто-то из лагерных. Они скажут, что Антона заразили/убили/растерзали, и им пришлось экстренно бежать/прятаться/умолять Бога, только бы вернуться живыми обратно. Антона не спасли, он решил остаться/он умер, и им так жаль, они тоже в горе, тоже в печали и скорбят. И я разрыдаюсь/умру от разрыва сердца/спокойно соберу свои вещи и уйду. Я еще не решила, как поступлю, что буду с этим всем делать, насколько сильно это меня сломает, кто станет моим сопереживающим товарищем потом, кто разделит со мной всю горечь и скорбь. Но я точно вспомню всех, кого я потеряла, свою Аду, своих родителей, своих друзей, своего Антона. Себя.       В открытое окно влетает влажный воздух и тихий шум лагеря. Вечереет, а в голове все так и не проясняется. Я иду к качелям, сажусь прямо на влажное, и медленно раскачиваюсь. Прохлада обнимает мою разгоревшуюся кожу, теплые пальцы спаиваются с холодным металлом поручней, и пахнет свежестью, осенью и сырой землей.       И это напоминает мне то самое затишье, перед бурей.       Не могу объяснить того, что я чувствую, зная, что, возможно, потеряла единственного близкого мне человека в этом мире. Это несравнимо и каждый раз все больнее и больнее.       Я слышу, как что-то шумное дребезжит по дороге в лагерь, как лязгают ворота и как грохочет автомобиль. Звуки отдаются во мне эхом и мое сердце стучит прямо под горлом. Бегу вниз по ступеням, сталкиваясь с другими лагерными, и медленно перехожу на шаг, бессильно волоча за собой нетвердые ноги, прямо к ребятам, которые только что вернулись.       Его невозможно не заметить. Даже издалека видно, как он, двухметровый, в своей рыжей худи, возвышается над другими.       После всего я чувствую сильную усталость и облегчение, которое троекратно топит за мной волну паники. Вот он, сука, улыбается всем, искрится весь от гордости и еще успевает обнимать. Вот он, сука, причина моей паники и слез. Вот он, этот самый улыбающийся мудак, которого я просто ненавижу.       За то, что привязал меня к себе, и пусть не нарочно. За то, что позволил это сделать. И ненавижу себя, за все вышесказанное. Больше, чем его.       Он подходит ко мне, обнимает в порыве эйфории, и мне кажется, что я сильно вздрагиваю, меняясь в лице. Смотрю на других, но никто не замечает. Никто даже на нас не смотрит или просто делает это специально.       Зато Антон подмечает всё, смотрит долго, как-то иначе, и я хочу сказать ему какой же он козел, что рисковал, что заставил меня волноваться вдвое больше, оставил это кольцо, и что он безответственный и что… — Я же пообещал, что вернусь, — тихо, вкрадчиво говорит он, и меня выворачивает наизнанку от его слов.       Я киваю и говорю: — Надо помочь унести.       Мне стоит больших усилий вообще говорить, а уж ходить. Я словно пружиню по земле и всё осмысливаю, что только что происходило. И это давит на меня еще сильнее.       Никто не укушен, все живые, никто не ранен, просто сломались по дороге туда. Нарвались на логово Зараженных и отбивались чем только могли. Довольные. Зато нашли склад с кучей провизии. Улыбаются, смеются, повторяются, приукрашивая с каждым разом всё больше, и благодарят Антон. Он тоже улыбается, но как-то блекло и иногда кидает на меня свои грустные взгляды. Я делаю вид, что очень занята разговорами с другими, делаю вид, что не замечаю, хотя мои внутренности плавятся, а сердце до боли сжимается. Он, сука, просто издевается надо мной.       И в один момент я просто встаю из-за стола, чтобы нарезать еще хлеба, переступаю порог кухни, меня обдает прохладой и запахом сдобы, полумрак разливается в каждый угол комнаты и тут мне даже становится легче. Никто не увидит меня и моего уставшего лица.       Но меня настигают и здесь. — Иди сюда, — он тянет меня за пойманную руку, прижимает к себе и водит взглядом по моему лицу. — Обиделась на меня?       Он делает и говорит это так, будто мы уже давно узаконили свои отношения, будто мы совсем не товарищи, не сопереживающие друг другу, а действительно что-то большее. — Это не так называется, — тихо говорю я, чувствуя, как Антон кладет руку мне на шею, наклоняется ко мне ближе и смотрит в глаза. — А как? — говорит мягко, чуть хриплым голосом, а я сглатываю, его взгляд тяжело оседает у меня в груди. — Хочешь от меня ответов, будь готов и сам отвечать, — будто не своим голосом произношу я, в моей голове это звучало резче и жестче, а вышло так, будто я сейчас расплачусь.       Антон улыбается, чуть грустно: — Если я тебе чего-то не говорю, это не значит, что я ничего не чувствую.       А я чувствую, как меня сносит волной тоскливой нежности и обиды, прямо на руки Антона. Он перехватывает мои запястья, кладет себе на плечи и подхватывает меня за бедра, усаживая на стол. Водит взглядом по мне, таким мягким, тягучим, и тянется, касаясь носом моей щеки. — Я бы не умер, я же знаю, что ты меня здесь ждешь, — шепчет, а я умираю в восьмой раз. — Сука, какой же самоотверженный, — колко подмечаю я и слышу, как он негромко смеется, и держит в руках моё лицо.       Он целуется отчаянно, почти грубо, и я подхватываю, цепляюсь за его пальцы, волосы, вожу по нему руками, убеждаясь в том, что не сплю.       И однажды он стучится в мою дверь, посреди ночи. — Тоже не спится? — взлохмаченный, улыбающийся, гладко выбритый и выглядящий лет на 20.       И я отвечаю: — Тоже.
Примечания:
172 Нравится 26 Отзывы 39 В сборник
Отзывы (26)