Ночь мертвецов

R
Завершён
40
3
автор
Размер:
58 страниц, 23 084 слова, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
40 Нравится 99 Отзывы 13 В сборник

Глава 6. История Игона: Коснувшись Пустоты

Настройки
      Думаю, тот воскресный ужин ни за что не отложился бы у меня в памяти — настолько все было обыденно, включая скупое приветствие деда. Как всегда, он не выражал свою радость от нашего визита ни словами, ни улыбкой, но я чувствовал ее в тепле его ладони, когда он сжимал мое плечо, и во внимательном цепком взгляде, не потерявшем своей проницательности с возрастом. Эти мелочи, такие скупые на первый взгляд, шли от сердца, — как и та сила, с которой он встряхивал руку моего отца, и короткое, простое прикосновение губами к виску моей матери.       Я любил эти визиты. Странным образом они убеждали меня, что мир все еще в порядке, что есть в нем нечто, неподвластное времени, неподвластное изменениям. Из недели в неделю, из месяца в месяц все в доме деда оставалось на своих местах, вплоть до мелочей: положение блокнота у телефона — наискосок, под одним и тем же углом; неизменно приглушенный свет, одной яркости независимо от времени года; порядок, в котором стояла начищенная обувь. Кому-то это показалось бы скучным, но не мне. Всякий раз я входил в этот мир, оставив позади себя неделю со всеми ее тревогами и заботами, будь то школьные задиры или задача, которая не давала покоя; и всякий раз я выходил из этой квартиры напитанным силой, зная, — что бы ни произошло, я вернусь сюда через неделю и застану все на своих местах.       Порядок вечера был незыблем: дед вместе с отцом проводили время в гостиной за обсуждением последних университетских новостей, а я помогал матери с ужином. Мне кажется, на той кухне я знал все лучше, чем дома, и мог бы с закрытыми глазами найти соль или ложку для спагетти. Во время работы мама тихо напевала. До сих пор я не знаю, делала она это по душевному порыву или чтобы порадовать деда, — он часто говорил, какой у нее чудный голос, — но мне нравились старые хиты в ее исполнении, нравилось слышать, какими спокойными и мирными, даже чуть печальными они становятся.       Отец сменял меня между 18:45 и 18:48, чтобы помочь матери накрыть на стол, а я, полный предвкушения, отправлялся в кабинет. Главной страстью деда была биология, — он умудрился собрать огромную коллекцию спор. Почти каждый раз он, сдерживая улыбку, показывал мне новый добытый образец, и вместе мы погружались в удивительный мир клеточной структуры и особенностей создания среды для таких экземпляров. В тот же день дед с гордостью представил мне споры Palaeosclerotium pusillum, ископаемого вида грибов, — он давно охотился за ними и в итоге заполучил. Я, в свою очередь, рассказывал ему о своих успехах, и было здорово не слышать в ответ «Какая гадость!», когда я чересчур увлекался в описании какого-нибудь грибка.       За беседой время пролетало незаметно, и я не успевал оглянуться, как мать уже звала нас к столу. Мое место было ближе к двери, напротив матери; дед сидел справа от меня, и порой, когда разговор забавлял его, или если отцу — нечасто, но такое случалось — удавалась шутка, дружески толкал меня локтем в бок. К самим беседам я не прислушивался; мне достаточно было неспешного гула голосов, который дарил ощущение странного покоя.       Тот ужин ничем не отличался от других, — до той минуты, пока дед не положил свой нож на скатерть вместо тарелки. Не стану говорить, что во мне шевельнулось подозрение; но я заметил. Он оборвал отца на полуслове, взглянул на мать и сказал:       — Передай, пожалуйста, салфетку, — а затем сразу, без паузы. — Я был в клинике. У меня рак. Неоперабельный.       До того воскресного дня я не догадывался о силе слов — они были для меня скупыми росчерками на бумаге, звуковыми волнами, которые рождались из связок, инструментом для чего-то более ценного — знаний… Какой вред мог быть от них? Как могли они поменять тот уклад, который существовал годами, был выплавлен самим временем? Я многого не понимал тогда, но отчего-то решил, что дело именно в них: это слова сделали так, что в гостиной деда вместо запахов дерева и старых книг поселился другой, сладковатый и кислый, норовящий поглубже забиться в легкие; это словам удалось рассыпать темно-желтые флаконы по полочке в ванной, нагло оттеснив стакан со щеткой и ополаскиватель. Слова, и только они, стерли с лица матери теплую улыбку, заменили другой — напряженной и боязливой, от которой ее губы становились гладкими и тонкими; слова подарили отцу глубокую морщину между бровями, состарили его взгляд.       Я не хотел даже думать о том, что они сделают со мной, — хватило и того, что мир поменялся. Ужинам по воскресеньям пришел конец. Им на смену пришли долгие часы в больнице, когда мы, стеснившись возле деда, наблюдали за янтарными каплями, медленно отравлявшими его кровь. Не было больше бесед, спокойных и мирных; то есть, мама-то говорила, и постоянно, но голос у нее был слишком надрывным, слишком гулким и неестественным. Отец все больше молчал. При виде капельницы его глаза темнели, пугая меня, — слишком много в них было незнакомого и неподвижного, напоминавшего мне о восковых фигурах в музее.       В те недели я держался за мысль о том, что все это временно. Конечно, я не был слишком наивен и знал, что от рака не нужно ждать ничего хорошего, — когда мне было десять, наша соседка, миссис Джейсон, умерла от лейкоза, а чуть позже парень из школы, на год старше меня, не вернулся после летних каникул из-за саркомы.       Но я все же надеялся. Каждый раз во время ужина я следил за дедом исподтишка, — все ждал, что к нему вернется аппетит и он перестанет бороться с каждым куском так, словно в горло ему вставили противомоскитную сетку. Я отчаянно ждал того дня, когда мы снова сможем разговаривать о наших коллекциях без того, чтобы он вдруг зеленел, прервавшись на полуслове, и уходил в ванную. Я ждал, когда пальцы отца снова на мгновение побелеют от силы, с которой дед встряхнет ему руку.       Но не дождался.       В день, когда врачи объявили, что лечение не дало результатов, я впервые увидел, как мой отец вышел из себя. Он вскочил на ноги так резко, что уронил стул, и уставился на доктора теми, восковыми глазами. Я не помню, что именно он говорил, но до сих пор вижу его лицо, искаженное так, что морщины появились там, где раньше их не было, и потемневшее от крови, прилившей ко лбу. Врач не возражал ему; я думал, что вмешается мама, но она сидела безучастно, сложив руки на коленях и глядя строго перед собой. Нервная улыбка даже тогда не сошла с ее губ, существуя как-то отдельно, и мне некстати вспомнился Чеширский кот.       Вдруг поднялся дед и сжал отцу локоть, смяв рукав пиджака. На одно короткое мгновение мне почудилась в нем та, прежняя сила.       — Ты пугаешь Игона, — мягко сказал он.       Отец умолк. Краска резко схлынула с его лица, несколько раз нервно дернулся уголок рта. Он процедил сухое извинение, ни на кого не глядя, и выскочил из кабинета. Мать вежливо прошелестела что-то, не отпуская свою жуткую улыбку, и вышла следом за ним. Дед наклонился и поднял стул, отброшенный отцом, потом тепло поблагодарил доктора, и вывел меня в коридор.       Никто из нас не попрекал отца произошедшим, но я знал, что он помнит. С того дня он сник, и глаза его больше меня не пугали. В них не осталось чужого — только отчаянье, сдерживаемое, но все же заметное. Наверное, тогда я с горечью осознал, что мир никогда не встанет на место — даже если дед пойдет на поправку, память о незнакомце, на несколько минут занявшем тело отца, будет жить во мне, как и память об этих месяцах, когда мир сдвинулся с места. И я не смогу забыть, как бы мне не хотелось.       В те же дни, когда глаза отца почти стали прежними, с губ матери сошла приклеенная улыбка, оставив в качестве напоминания две тонких морщинки на подбородке, и на лице появилась печать упрямства. Свои вечера она проводила теперь за просмотром медицинских журналов, а позже я стал замечать в ее руках яркие буклеты, полные слов, которые раньше были бы осмеяны в нашем доме. Она много звонила — тем, кого раньше не знала, и кто не знал ее, и из недовольной фразы отца, брошенной как-то неаккуратно в моем присутствии, я понял, что некоторые из этих звонков были международными.       Чуть позже на нашем пороге стали появляться перевязанные почтовой лентой коробки разных цветов, форм и размеров: от некоторых странно пахло, другие звенели, стоило взять их в руки, а третьи было почти не поднять. Расположившись в гостиной, мать извлекала из них то пакеты с травами и крошечные, с мизинец, пузырьки, то гладкие черные камни и гроздья серебряных колокольчиков, то удручающих размеров сушеные овощи. Вооружившись очередной порцией подобных сокровищ, прихватив несколько отксерокопированных статей вперемешку с буклетами, она отправлялась к деду. Я был свидетелем того, как он пытался отвергнуть ее дары: сперва устало и ласково, позже — раздраженно. Однако, победа раз за разом оказывалась за ней. Она убеждала его долго и горячо, не жалела ни слов, ни голоса, и что-то странное, почти дикое светилось в ее лице. Никогда, ни раньше, ни после, я не видел ее такой. Ее словно охватила лихорадка, и все, что она делала, она делала с нервной дрожью, поселившейся в пальцах, и ждала немедленных результатов: впивалась в деда взглядом с порога, пытаясь заметить изменения, и дотошно выспрашивала о том, правильно ли он все делает; потом начинала допытываться о самочувствии. Мне казалось, что на его лице всякий раз отражается тень вины от того, что ему снова придется разочаровать ее — ведь лучше ему не становилось.       Не сработали ни травы, ни камни, ни мази, ни колокольчики — ни любой другой «альтернативный вариант», как называла их мать. Его кожа стала сухой, и морщины теперь напоминали мне трещины в каменистой земле. Глаза лишились прежней цепкости, и однажды с ужасом я понял, что больше не вижу в них чего-то важного, чего-то, что позволяло жизни хотя бы постараться взять верх над болезнью. Силы покидали его, и к началу осени стало ясно, что он не сможет дальше обходиться без ежедневного ухода. Так родители перевезли его в наш дом. Я не знал наверняка, но втайне мечтал, что позже это станет одной из тех историй, которыми подбадривают умирающих, — о болезни, которая вдруг отступила, когда уже не было надежды. Мне хотелось отказаться от этих мыслей, прогнать их прочь, стать… готовым. Но я не мог даже этого.       Чуда не произошло. В первые недели дед еще мог спускаться вниз, хоть и при помощи отца. Ему хватало сил, чтобы сидеть на крыльце, по два или три часа в теплый день, и наблюдать. Иногда мне даже казалось, что он ждет там кого-то — настолько внимательно он вглядывался то в один конец улицы, то в другой; но, конечно, он делал это просто от скуки. На воздухе ему было как будто лучше, и я почти не замечал того, как съежилось его тело, какими тонкими и слабыми стали руки. Иногда я приносил ему на крыльцо свою коллекцию, и замечал призрак прежнего интереса на лице. Эти часы радовали меня… и одновременно будили внутри что-то другое, — то, что впивалось в грудь, набивало глотку горящими углями, а глаза — толченым стеклом, и нашептывало мне, что каждая из этих минут может стать последней, отравляя безмятежный осенний воздух.       Но даже когда дед уже не смог спускаться вниз и когда его сил не всегда хватало, чтобы подняться из постели, где он, окруженный капельницами и лекарствами, содрогался от влажного режущего кашля, я продолжал надеяться. Я просил о малом — больше не о возвращении воскресных ужинов, и не о том, чтобы мир стал прежним; я просил только еще один раз оказаться с ним на крыльце, и чтобы ненадолго, хотя бы ненадолго, к нему вернулись силы.       Я не знал тогда, что мои просьбы услышали. И я не знал, что совсем скоро их исполнят, — жаль, что совсем не так, как мне бы хотелось.       Тот октябрьский вечер выдался холодным и сырым. Погода была точно как сейчас. Даже ветер был таким же безжалостным, — его порыв сорвал с крыши кусок настила и перебил руку маме, которая работала в саду. Родителям пришлось спешно ехать в больницу, и мы с дедом остались одни. Я сидел в его комнате — тогда я говорил себе, что делаю это, чтобы ему не было одиноко, но самом деле сам был испуган и потерян и не хотел бродить по пустому дому.       Я читал вслух статьи в одном из научных журналов и даже смог увлечься, когда вдруг сухие пальцы сомкнулись вокруг моего запястья. Я подавился словами, но смог не закричать и со страхом взглянул в лицо деда. Он чуть приподнялся в постели, что само по себе было удивительно, и глаза у него были широко раскрыты, — но смотрел он не на меня, а за окно, да так пристально, что я не на шутку разволновался.       С трудом освободив руку из хватки, которая напомнила мне о его прежней силе, я выглянул наружу, — и не нашел там ничего, что могло бы привлечь внимание деда. Те же дома, та же скромная улочка и мелкий косой дождь, неловко швырявший капли в стекло. На мгновение их стук показался мне странным, — слишком ритмичным, слишком слаженным… Но я успокоил себя тем, что это всего лишь дождь. Я старался уловить хоть какое-то движение, но все было тихо; в какой-то момент мне даже почудилось, что теперь мы остались вдвоем навсегда: старик и подросток, дрейфующие среди тьмы, готовой в любой момент поглотить их.       Когда я отошел от окна, дед уже опустился на кровать, и глаза его были полузакрыты. Я сел рядом в кресло, снова взялся за журнал, постарался сделать вид, хотя бы для себя, что ничего не произошло.       — Жить хочется, — тоскливо произнес дед, и у меня внутри все сжалось. — Игон…       До того как я успел ответить хоть что-нибудь, он уже забылся сном. Я был не в состоянии читать и не в состоянии думать, — сидел, пытался справиться со своим страхом… и чем-то другим, что я так и не мог назвать. В какой-то момент мне показалось, что ночная тьма жадно глядит на нас из-за стекла, и я поднялся и задвинул шторы, отгородившись от нее. Как будто стало легче; во всяком случае, удалось задремать, свернувшись на кресле.       Меня разбудила музыка. Сперва сквозь сон мне почудилось, что усилился дождь… Но в ровном перестуке не было ничего хаотичного: он явно нес с собой какую-то мелодию, стройную, четкую и пугающе неотвратимую. Барабанный бой проникал сквозь темноту и заглушал все остальное, врезался в тело, заставлял сердце стучать в его ритме.       Я помнил, что лампы горели, когда я засыпал, но сейчас в комнате было темно. Я щелкнул выключателем — раз, другой, третий. Ничего не произошло; мне почти удалось убедить себя в том, что проблема в проводке… почти. Стараясь не выказывать страха, я повернулся к деду.       Его кровать была пуста.       Я хотел окликнуть его, но желудок вдруг съежился, — к горлу подкатила тошнота, и мне едва удалось вдохнуть. Я смог найти фонарь в одном из ящиков стола и, признаюсь честно, включил его не сразу. Мне мерещился кто-то или что-то, притаившийся в окружающей тьме; не монстры, нет, — это было другое, и я боялся, что свет обнажит это, и тогда я больше смогу притворяться, что я здесь один.       Мне потребовалось собрать все свое мужество, чтобы выйти в коридор, такой же темный, как и остальной дом. Холодок сразу пробежал по босым ногам, и кончики пальцев онемели так, что я почти не чувствовал ковер под ногами. Я шел медленно, освещал каждый угол в попытке найти деда, и мне все время казалось, как что-то ловко, без всякого труда ускользает от луча фонаря, дурачит меня, прячется среди теней. Больше всего хотелось сбежать вниз и пулей помчаться к соседям, попросить их о помощи, снова оказаться с людьми, в безопасности, вне этой тьмы; но я заставил себя тщательно обследовать каждую комнату.       Бой барабанов усилился, когда я спускался по лестнице. В этот раз мне удалось различить и мелодию, и даже пение, только слов было не разобрать. Казалось, что на улицах пригорода начался какой-то праздник. Безумие — День Колумба прошел, и до Хэллоуина оставалось больше недели; в любом случае, если бы что-то планировалось, мы бы знали. Внезапно я почувствовал облегчение, и тесный ком в горле наконец начал рассасываться. Конечно же, вернулись родители! Скорее всего, дед заинтересовался происходящим на улице, и отец отвел его вниз.       — Мама? — успел окликнуть я до того, как понял, что лгу сам себе. Моя маленькая теория не выдерживала простейшей критики, но все же я поддался ей. Так было спокойнее.       К тому же приоткрытая дверь в дом ее как будто подтверждала.       Только вот родителей на крыльце не оказалось — дед был один. Он стоял, опершись о перила, и пристально вглядывался во тьму. Я слышал его тяжелое хриплое дыхание и успел заметить, что он накинул пальто поверх своего желтого халата, до того, как фонарь, мигнув, погас. Ни одно окно не горело, и серые низкие тучи не позволяли луне помочь, — мы оказались в полной темноте.       И были в ней не одни.       Музыка стала громче. Она не была зловещей, — и даже печальной, но меня все равно пробила дрожь. На улице мне чудилось какое-то движение, — тени скользили вдоль нашего дома, все медленнее и медленнее, пока наконец не остановились совсем.       Напротив нас.       Я потянул деда в дом, но он не сдвинулся с места; тогда я постарался, подражая отцу, ухватить его за локоть и увести прочь, — но мне не удалось и этого. Не помню, что я говорил, — тогда мне казалось, что я просил, умолял его уйти… Но все было тщетно — он продолжал рассматривать что-то в темноте. Он выпрямился, и силуэт его больше не был силуэтом больного старика, — в какой-то момент мне показалось, что он видит в нашем дворе что-то иное, что ему доступно то, чего я не замечаю, не понимаю, боюсь понимать. Может быть, он видел, как через наш двор движется то, что я мог только чувствовать. Во всяком случае, ему не было страшно, в отличие от меня.       Музыка стихла, и даже сквозь плотную тишину я услышал, как заскрипели ступени крыльца.       Одна.       Вторая.       Третья.       Я стоял, крепко вцепившись в локоть деда. Мои глаза привыкли к темноте, но то, что приближалось, словно впитывало ее в себя, поглощало силуэты и звуки, не оставляло рядом ничего, кроме пустоты. Никогда, ни раньше, ни потом, я не испытывал такого ужаса; меня словно парализовало. Пошевелиться не выходило, как будто все это было кошмарным сном; застыли даже мои мысли. Мне казалось, что я кричу не своим голосом, вою как загнанный и раненный зверь, но с моих губ не сорвалось ни звука… либо все они потонули в безграничном мраке, расстилавшемся перед нами.       Хрипы деда становились все тише, и дыхание выровнялось. Он легко освободился от моей хватки и сделал шаг вперед, к пустоте.       — Не уходи, — прошептал я, едва сдерживая рыдания. — Не…       Наверное, он не слышал меня, — либо слышать было и нечего. Его силуэт теперь был едва различим, утопал в завихрениях мрака, сливался с ним, пульсируя и существуя в одном ритме… Что-то перевернулось у меня внутри; я протянул руку в надежде остановить его, удержать, оставить…       На самый короткий миг тьма коснулась кончиков моих пальцев, — но мне показалось, что она оплела тело с ног до головы, проникла в мой разум, с толчками крови дошла до самого сердца и растворила его. Бесплотный и бесчувственный, я оказался выброшен в безразличный вакуум. Ничего не осталось: я больше не ощущал ни холода, ни прикосновений шершавых досок под ногами, не чувствовал запахов, не слышал шепота ветра. Я не мог пошевелиться, не мог вдохнуть, — мне нечем было шевелиться и нечем вдыхать. Мои мысли оказались погребены под толщей тьмы, медленно тонули в ней, захлебывались, погружаясь все глубже. Та же участь постигла все мои чувства — ушел даже страх. Взамен мне осталась пустота. И только она.       Все кончилось: это длилось мгновение и вечность. Я судорожно вдохнул и схватился за перила, чтобы не упасть. Моя кожа прикоснулась к твердому холодному дереву, и только тогда я поверил, что еще жив. Музыка возобновилась, и тени снова потекли по улице. Пустота уходила вместе с ними, — но маленький ее осколок все еще оставался во мне, впился под ребра, пульсировал, напоминая о том, что однажды он может разрастись и пожрать меня. Сотрясаясь от дрожи, я опустился на холодные доски крыльца, и смотрел, смотрел в темноту, пока музыка не стихла, а мои ступни не начало сводить судорогой от холода.       Потом свет фар ударил в лицо, и я зажмурился, а когда снова открыл глаза, то увидел отца. Он выскочил из машины, не заглушив мотор, в два счета оказался на крыльце, схватил меня за локти и поднял. На меня он не смотрел: его взгляд был прикован к чему-то за моей спиной. И я знал, что он там видит.       — Я не мог, — я не знал, что еще могу сказать ему. — Я пытался… Я не…       — Все нормально, Игон, — голос отца звучал глухо. Он обнял меня, обнял крепко; прижавшись щекой к его плащу, я почувствовал знакомые, живые запахи, — смесь одеколона, бензина и табачного дыма, — потом ощутил теплое прикосновение матери к шее, и расплакался.

***

      Игон помолчал, наблюдая за каплей воска, медленно катившейся по свече.       — На похороны я не попал, — продолжил он, ни на кого не глядя. — На второй день у меня начался жар, и я почти неделю провел в бреду. Мама говорила, что очень напугалась тогда: я плакал и кричал, и все напевал одну мелодию, которую она не могла узнать… Но я понял, о чем она говорила, — он усмехнулся. — Жаль, что тогда я знал так мало. Жаль, что у меня не было аппаратуры, оборудования, жаль, что не было ловушек и протонного блока… Может, если бы я посмотрел на показания и смог бы хоть как-то научно объяснить, доказать, разработать теорию… Может, тогда мне стало бы легче.       Он вздохнул и все-таки поднял взгляд от свечи. Все сидели притихшие и помрачневшие; Жанин не скрывала слез. Игон виновато развел руками.       — Простите. Я понимаю, что это история без чудовищ и таинственных полтергейстов, но… Это — правда, и она преследует меня. Иногда по ночам я слышу барабанный бой, слышу ту мелодию так близко, как будто на соседней улице. Иногда и ПКЭ что-то улавливает, но все проходит слишком быстро, чтобы я мог уловить источник, — он снова взглянул на окно, но увидел там только алые отблески свечей. — Вот и сегодня… Мне все чудится музыка, и я не могу от этого отделаться. Наверное, просто память играет со мной злую шутку.       Роланд откашлялся.       — Мне так жаль, Игон, — тихо сказал он.       — Мне тоже, patron, — хмуро буркнул Эдуардо. — Значит, и ты встретил свою Санта-Муэрте.       Гарретт, растерявший свою воинственность, не сказал ничего, — только без улыбки стиснул Игону плечо. Зато заговорила Кайли, с трудом оторвав взгляд от окна.       — Ты говорил про барабаны. Я тоже их слышу.
Примечания:
40 Нравится 99 Отзывы 13 В сборник
Отзывы (9)