ID работы: 7483382

Над шрамом шутит тот, кто не был ранен

Смешанная
PG-13
Завершён
63
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
63 Нравится 1 Отзывы 12 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Николай Васильевич, — говорит приятно ласкающий голос, тихий, вкрадчивый, знакомый до боли. Гоголь вскидывает голову, потом мучительно пытается сообразить, где он находится. Рассвет в Диканьке: время немного страшное. Петухи пропели свою песнь изгнания нечисти, и та неохотно собралась по своим домам, вяло утекая в другую реальность, в которой ей предназначено место да кров. Николай Васильевич тоже утекал домой: в свою комнату на постоялом дворе. Что он делает на улице? Почему он в мокрой одежде? Что произошло между тем, как он уснул и как очнулся сейчас? Важно ли это? Нет, Николай Васильевич знает: важно. Он понимает, что это не просто припадки, что это его Сила, что он сможет — раскрыть дело Всадника. Но что делает на той же улице мертвый Гуро, чей голос он слышал? Как могут покойники являться после крика глашатаев-петухов? Николай Васильевич неуверенно поднимает взгляд от грязной осенней земли, надеется ли, боится ли — увидеть Якова Петровича, упасть ему на грудь, быть может, неуверенно, но со всей силой страсти человека, который не чаял уже его увидеть боле никогда, со всем пылом ребенка, который встретил впервые после долгой разлуки матушку свою, кою считал почившей после ее уезда на воды. На грязной, серой улице Диканьки, после ночного дождя пахнущей землей и водой, прохладой и влажностью, стоит бричка, темная и изящная, удивительно не вяжущаяся с местностью и грубыми домами, окружающими дорогу. Есть в селе примечательные, красивые дома, с резными ставнями, расписные, богатые, но таких нет на этой улице, а в это ранее утро кажется — будто и во всей Диканьке. В бричке восседает человек, и Николай Васильевич знает, кого видит, понимает, что не мог то быть ожидаемый ему Гуро: но червячок горечи и разочарования все равно поселяется в его одинокой и уставшей душе. — Алексей, — говорит Николай Васильевич, неуверенный, как обращаться к тому по батюшке, говорил ли ему вообще Данишевский свое отчество? Он растерянно смотрит на Данишевского, понимает отчетливо, как выглядит в его глазах: едва одетый, растрепанный, потерянный, босиком, не вполне ясно что делающий в такой час на улице. Голова проясняется слабо, он все еще едва ли может вспомнить, что было с ним в темные часы до этого. — Утро доброе, — вкрадчиво проговаривает Данишевский, улыбается ему даже своими тонкими губами, и в рассветном воздухе он красив почти что величественно: небрежно уложенные волосы, костюм с иголочки, лицо в обрамлении — тонкое, длинное, с длинным острым носом, глаза — ярко-голубые в этом молочном утреннем свете, всегда как будто немного насмешливые. Николай Васильевич старается не смотреть на Данишевского такими глазами, но, единожды разобрав, крайне сложно удержаться. Он думал о том, как смотрит или же смотрела, могла смотреть на мужа Елизавета Андреевна: что считала красивым, на что обращала внимание, что ей нравится в нем или же нравилось когда-то. Нашел Николай Васильевич ответ, как смог, да сам теперь и пропал, не в силах перестать Данишевского такими глазами видеть. На его фоне сам Николай Васильевич — червяк ничтожный, не заслуживающий ни улыбки, ни похвалы, ни поцелуя Елизаветы Андреевны, пусть и старается он об этом не думать. — Вы, друг мой сердешный, снова совершаете ранний променад? — поднимает бровь одну Данишевский, и Николаю Васильевичу снова чудится кошачья интонация Гуро, жест этот бровью будто накладывается на такой же — у Якова Петровича. Не стряхнуть наваждение никак да Николаю Васильевичу и не хочется, словно заколдован он той двойственностью, что дарует это утро. — Довезти вас? — Вы очень добры, — бормочет Николай Васильевич. Забирается неуверенно в бричку, ежась, ступая аккуратно на теплый пол своими грязными ногами. Алексей цокает языком, оглядывая эту картину, смеется наверняка внутри себя, оборачивается, чтобы накинуть на белые одежды Николая Васильевича, на плечи его такую же белую шаль теплую. — Лиза забыла, — улыбается он, поправляя шаль на плечах Гоголя. — Ну, ну, не стесняйтесь, вы замерзли. Уж не знаю, что вам так любится по погоде этой дрянной гулять. Николай Васильевич благодарен Данишевскому: тот не спрашивает, откуда Гоголь, отчего он так одет, и коли это прогулка по его мнению — почему не одет улично. Встречаться с Алексеем каждый раз пытка: думает о том, что виноват он перед Данишевским, перед Данишевскими обоими да перед Богом, и будет замаливать этот грех всю свою жизнь, коли не может жить праведно. Думает о том, что коли бы не он — жили бы душа в душу Елизавета Андреевна с Алексеем, красивой парой, благородной, немного нелюдимой, возвышенной. Похожи они на героев романа, красивого, любовного, где тонкой вязью описывается быт, семейность, природа русская. Николай Васильевич такой никогда не напишет: нет в нем той тонкости да аристократизма, кажется, свободного, красивого чувства, изящной простоты в нем нет, с которой Данишевский живет, с которой у него халат небрежно на плечах держится, с которой Лиза на конную прогулку в леса при Диканьке выбирается, разметав волосы по ветру, с которой они читают вечерами стихи и целуют друг другу руки. — Благодарю, — заставляет себя проговорить Николай Васильевич, посматривает снизу вверх на Данишевского, разглядывает, словно в первый раз — каждый раз как в первый. Странный тот тип, благодушный, кажется, гневливый, как бы не прятал в себя, широкой души при том, хоть и скрывает что-то. Ходят по Диканьке слухи: и про то, что грех какой-то на Данишевском, и про то, что грех тот на Елизавете Андреевне, графинюшке, а муж ее благородно берет его на себя, выплачивает вместе с ней. Знают все: нелюдимы Данишевские, вежливы, но поля им роднее людей. Спрашивал о Елизавете Андреевне да о Данишевском Николай Васильевич и Оксану — да та только рассмеялся, ощерилась после, злая стала, об Елизавете Андреевне снова заслышав. Алексей снова тянется рукой, покуда правит лошадьми, отворачивает краешек шали, и от руки его пахнет чем-то тягучим и сладким, у Николая Васильевича немного кружится голова от этой пряности странной, смешавшейся с чистым запахом шали. — Зачастили вы под бричку-то попадать, Николай Васильевич, — улыбается Данишевский, убирает от Николая Васильевича руку, отчего тот выдыхает спокойнее, успокаивает забившееся было отчего-то сердце. — Али жизнь не мила? Николай Васильевич улыбается нервно, смотрит старательно в сторону, не цепляет Данишевского ни взглядом, ни полувзглядом. — Мила, — говорит он, — тут столько убийств, что уж за свою как-то цепляться начинаешь, аж жить хочется. — Жить, любить, — продолжает с улыбкой Данишевский, подхватывает мысль, улыбается насмешливее и поворачивает к Николаю Васильевичу голову. — Радоваться каждому дню, а? А под бричку мою зачастили, значит-с, потому как иначе ко мне в гости не заглянете? Николай Васильевич смотрит на проезжающиеся мимо дома, на молочную рассветную поволоку на улице, ждет, когда постоялый двор появится. Грязь на ногах начинает подсыхать, неприятной корочкой обувая ступни. — Захожу я, — хмурится он немного неловко. — Нет-с, — цокает языком Данишевский, — к Лизе заглядываете, знаю, видел, а так чтобы ко мне, Николай Васильевич? Вы человек литературу знающий, культурный, когда мне еще без столиц интересных разговоров добывать? Право слово, хоть к Бинху заглядывай на чашечку чаю, тот человек грубый, да хоть столичный. Соскучился я, Николай Васильевич, по разговорам душевным, а вы меня — с полицейским сношаться заставляете, ну как же так, а. Говорит Данишевский весело, легко так, но Николай Васильевич чувствует, будто спутывает его обязательство непроизнесенное, не нравится ему это, но будто бы и поделать ничего нельзя: хочешь не хочешь, а визит сделать придется. Не любит Николай Васильевич обязательств общественных, кажется ему дурным знаком: в гости к Данишевским идти, да не к обоим, а к одному. О чем беседовать его хочет заставить Алексей? О литературе? Или о Елизавете Андреевне? А коли разговор сам свернет, стыда не оберется же Николай Васильевич сам, или разгневается ежели граф? Бежать снова, позорно, быстро, прощаться неискренне, извиняться? Постоялый двор появляется за поворотом, лошади медленно ведут бричку, а Данишевский снова смотрит на Николая Васильевича насмешливо, улыбается с ямочками слабыми на щеках, и Николай Васильевич пытается криво улыбнуться ему в ответ, но лишь кивает, вскакивая, как только возможность появляется. — Жду вас, друг сердечный, — произносит Данишевский довольно, словно кот, кот дикий и хищный, по лесам бегающий, а сейчас добычу нашедший. — Чего тянуть, коли договорились? И позавтракаете заодно у нас. Мерещится Николаю Васильевичу голос Якова Петровича, тон его, черты в облике Данишевского, в напоре этом, но отгоняет наваждение, трясет долго головой, уже в комнату свою зайдя: а в голове этой темной, уставшей, хрустит яблоком Яков Петрович, перемешиваясь с образом Алексея Данишевского, который яблоко то красное достал откуда-то ровно за мгновения, покуда Гоголь до дверей постоялого двора плелся. *** Дом Данишевских Николая Васильевича не пугает, но будто тревожит недобрыми предзнаменованиями всегда. Тревожный то дом, большой будто бы слишком, никак не выглядящий так, что он должен рядом с Диканькой стоять. Где-то в Европах, быть может, в Петербурге, под ним даже скорее — не в Диканьке. — Ну что же вы истуканом встали, Николай Васильевич, — кладет ему руку на плечо Данишевский, пока они в зале первом стоят. Ладонь теплая, большая, все еще пряностями пахнущая, дурманом. Кажется смутно Николаю Васильевичу, словно такой же запах улавливал — от Якова Петровича, да не уверен уже ни в чем, словно отрезает постепенно память о том. Лишь образ в голове остается, большой, больше Якова Петровича Гуро, красное пальто, перстни, голос урчащий, живой огонь в глазах, насмешливость и искренняя гневливость, вспышками возникающая да пропадающая вежливо. Кажется Николаю Васильевичу, будто похожи тем Данишевский с Гуро, вот и чудится ему все чужой образ в Данишевском, но не может не думать он: а коли Сила то в нем бродит, подсказывает, выхода не находит, как намекнуть ему правильно не ведает? Комнаты темные даже ранним утром, туман лишь утренний ходит по комнатам, обнимает темное дерево с резьбой, каменные вставки, растения по углам, стелется по ковру ворсистому, словно пытаясь отбелить, очистить это место. Передернулся бы Николай Васильевич, да рука тяжелая чужая мешает. — Лиза по делам своим уехала, голову прочищать, — бросает Данишевский, пока идут они в одну из комнат, — любит она: отбывает на рассвете самом, хоть весь день ее можно не увидеть, пока наездится, обдумает все, что в голове у нее сидит. Ах, Лиза. Николай Васильевич оглядывает комнату, чувствует себя не в своей тарелке. Думал бы: зачем Данишевский ему это говорит? Напоминает, что Елизаветы Андреевны не видать тут Гоголю? Ревнует или не ревнует? Знает ли о них с Елизаветой Андреевной, догадывается ведь? Алесей чиркает длинной спичкой, зажигает свечу в одном из подсвечников, ждет, пока та чадить перестанет. — Темно у нас, — говорит Данишевский, — вы уж простите. Дом в наследство достался, да мы как-то и привыкли, красиво все же, но без свечей даже днем не всегда обходишься. Николай Васильевич кивает, идет неуклюже в сторону книжного шкафа: огромного, кажется, с обложками темными и однотонными. Алексей идет следом, встает у него за спиной, подсвечивает. Гоголь бы посчитал, что тот должен улыбаться, но отражение в шкафу у Данишевского спокойное, тихое даже, серьезное немного. Николай Васильевич неуверенно улыбается тому отражению, протягивает руку неуверенно, чтобы дверцу открыть. Та поддается тяжело, без скрипа, но со вздохом. Пламя свечи начинает от этого плясать, соревнуясь с молочным светом, едва проникающим в эту комнату — за окнами старое дерево, ветвями своими желающее в комнату проникнуть. — Я бы хотел собрать свою библиотеку, — говорит Николай Васильевич, не зная и не умея завязывать разговоры в подобной обстановке, не зная даже — стоит ли отвечать Данишевскому на прошлые ремарки того да и не зная что. Он скользит пальцами по корешкам книг, вдыхает аромат старых томов, привычный скорее по библиотеке матушки или книжным магазинам. Самому ему сложно сейчас иметь библиотеку свою, большую так точно — в одном Петербурге он успел сменить дома четыре за полгода, везде снимал да у знакомых жил, теперь вот в Диканьке застрял, а куда дальше занесет его — одному Богу ведомо. Хотел бы он вот так, вероятно, когда-нибудь — жить в поместье, с женой, быть может, Елизаветой Андреевной, рисуется в воображении отчего-то именно она, разводить сад, отпускать ремарки о доме приглашенным. Тихо и размеренно, отвлекаясь лишь на воображение и книги свои, на работу, заботу мелкую, больше в голове происходящую, чем в действительности. Матушка рада была бы устроенности, пусть и занимается Николай Васильевич поместьем родовым негоже пока что, не понимает, как делать все правильно, ну так то пока — сообразит еще. Рядом с его рукой опускается чужая, больше его, темнее, и Николай Васильевич неуверенно смотрит на то, как смотрится то вместе, будто на картине выписанное широкими мазками. Ручки Елизаветы Андреевны рядом с руками Алексея теряются, но ручки Елизаветы Андреевны и рядом с его собственными теряются немного, вырисовываются на их фоне, как фарфор: нежные, белые, округлые. Николай Васильевич смотрит каждый раз долго, налюбоваться не может, поверить, что может ее за руку эту белую и мягкую держать. Руки Алексея так близко он не видел до этого, лишь в целом угадывал, не представлял особо, да и зачем бы ему? Достаточно уж того, что понимает, отчего влюбиться в него Елизавета Андреевна могла без памяти. Начинает представлять теперь, словно достраивается в голове образ, которого Николай Васильевич не просил никогда, не ждал да и не хотел. Узловатые пальцы, волоски темные на них да на тыльной стороне ладони, Николай Васильевич цепляется за мысль, что ему пригодится это наблюдение — когда писать будет после. Запоминает для того, а не чтобы руки их рядом представлять, Алексея да Елизаветы Андреевны. — Из своих произведений, собственных? — рассеянно переспрашивает Данишевский, трогает случайно подушечками пальцев руку Гоголя, пальцы того, которые он по задумчивости не успел убрать. — И-из… — Николай Васильевич знает даже, что ответить, возмутиться было хочет, но сердце словно ухает куда-то на мгновение, мурашки от прикосновения бегут. Он неловко теряется, не убирая своей руки, мучительно пытается понять, отчего такая дрожь. Температура, решается подумать Гоголь, кусая себя быстро за губу, чтобы дальше говорить. Рука горячая у Алексея, а кончики пальцев холодные, вот и странно Николаю Васильевичу показалось, вот и все. Странно Николаю Васильевичу, что не кажется ему неловким даже это прикосновение, видит в отражение: на лице Алексея появляется улыбка. Не насмешливая даже, спокойная, и кажется это красивым. Это тоже Николай Васильевич запомнит, унесет в свои произведения. — Из них в том числе, — говорит он несмело, поднимает на Алексея лицо на мгновение, чтобы на улыбку посмотреть воочию. — Простите великодушно, Николай Васильевич, Лиза говорила, что вы пишите, — проговаривает Данишевский, убирает пальцы свои, трогает корешки книг, и это тоже красиво. — Публиковались ведь уже? — Немного, — подумав, отвечает на это Николай Васильевич, морщится смущенно, разглядывая корешки книг дальше. Есть среди книг тут даже библия — с теснением на корешке, с витиеватыми узорами, уходящими от букв к краям. — Не знаю, буду ли писать дальше… Плохо выходит. — Зря вы так, — цокает Данишевский языком. — Если уж рвение есть и желание… Не говорите о себе плохо, а то ваш читатель этому поверит. Вы человек наблюдательный, деятельный, из таких лучшие писатели и выходят, если уж стезю свою найдете. Николай Васильевич неуверенно кивает. *** Завтракают они не в столовой, огромной и темной, в которой Николай Васильевич бывает периодически по и против своей воли. Выходят в этот раз на веранду, слушать пение утренних птиц, щебетание светлое. Данишевский ведет его во двор, показывает бутоны светлые на кустах, на лес, примыкающий к дому. Светлое дерево колонн на веранде кажется Николаю Васильевичу ненастоящим. Не в этом доме. Алексей лишь улыбается, поглядывая на него с другой стороны столика, за которым они сидят, усмехается аккуратно, когда пальцы Гоголя снова и снова проходятся по резьбе деревянной. — Бинх вас подозревает, — говорит Николай Васильевич, смотрит, что Алексей ответит на это. О делах говорить не хочется, настрой этим утром совершенно не рабочий, праздный, как будто утро на веранде не создано для того, чтобы вовсе думать о темных делах и убийств. — Что вы Всадник. Данишевский аккуратно режет мясо у себя на тарелке, отпивает из бокала с темным вином прежде чем поднять на Николая Васильевича глаза. Гоголь не видит сейчас перед собой подозреваемого, он даже мужа Елизаветы Андреевны не видит, пожалуй: Алексей на этой веранде выглядит по-домашнему, все еще по-царски лениво, но это леность большого кота, льва, быть может, от которой веет уверенностью и покоем. Николай Васильевич погружается в этот покой, наслаждается им, чего от себя не ждал совершенно. — Вот как, — промакивает губы салфеткой Данишевский, смотрит на Николая Васильевича весело. — А отчего, друг любезный, Николай Васильевич, вы мне об этом сообщаете? Разве ж не должно это делу мешать, расследованию? Николай Васильевич неуверенно прячется за темными прядками волос и за собственным бокалом. Он непривычен пить по утрам, больше темной ночью, в жалости к себе купаясь, уничижая себя и свою работу. — Н-не должно, — поясняет он, чувствуя себя неуверенно под чужим взглядом, словно пытающимся прочитать его душу, — если вы и вправду Всадник, то вы и так готовы, что вас подозревать могут. Если невинны — сможете подготовиться к возможным нападкам Александра Христофоровича. Вы сами уж упоминали: полицмейстер… Данишевский кривит губы понимающе, склоняет голову в благосклонном согласии, и Николай Васильевич немного успокаивается, будто бы тест прошел, не зная о том. — Виновным можно быть и не будучи Всадником, — бросает ему Алексей фразу, смотрит насмешливо снова, ожидает — чем Николай Васильевич ему ответит на это. Николай Васильевич вместо этого делает еще глоток, а после отставляет вино: нехорошо так налегать, особенно под чужим цепким взглядом. Пусть этот взгляд его сейчас и не пугает, пусть Николай Васильевич и начинает считать компанию Данишевского достаточно приятной, расслабляющей, но не стоит забывать, что до этого по спине от него ходили мурашки и могут пойти в любой момент. — Можно, — соглашается Гоголь, смотрит из-под ресниц на Алексея, гадая, зачем тот ему сказал это. Намекает на слухи, которые о нем ходят? Подтверждает их? — И вы виновны? Спросил бы мягче, тоньше, да не выходит пока, сколько Николай Васильевич не старается. Обычно корит себя: что за писатель, который не может тонко высказывать, — да сегодня не хочется, словно фраза Алексея, мимоходом брошенная, помогла, поддержала. Алексей смеется, закидывает голову назад, показывая кадык, спрятанный обычно за рубашкой и небрежно повязанным галстуком, и Николай Васильевич несмело улыбается вместе с ним, соглашаясь, что сказал смешную глупость и готов в ней расписаться. Смех у Данишевского заливистый, красивый. Елизавета Андреевна смеется переливами, как будто стесняется немного, прячет все улыбки свои, сколько бы Николай Васильевич не пытался ее смешить в их встречи укромные. Алексей смеяться не стесняется, и от этого Николаю Васильевичу приятно, пусть он и не собирался добиваться такой реакции своего сегодняшнего собеседника. Данишевский замолкает, улыбается все еще, покуда складывает локти на край стола и кладет подбородок длинный на переплетенные пальцы. — Ну кто же такие вопросы задает, Николай Васильевич, голубчик, с утра пораньше? — спрашивает он, почти воркует, издевается немного, глядя Гоголю прямо в глаза, и Николай Васильевич вспыхивает, не сдержавшись. Снова чудится ему в тоне да в отражении глаз Яков Петрович. — Этакое нужно хотя бы за ужином спрашивать, когда стемнеет. Николай Васильевич вспыхивает сильнее и снова тянется к бокалу с вином. — Я запомню, — бормочет он, и Алексей снова принимается смеяться, словно хочет заглушить птичий щебет. *** Гостиная кажется Николаю Васильевичу уже не такой жуткой, как будто не вились по стенам тени весь день, будто не казалось ему, что выглядывает что-то нечистое из-за мебели, будто не казалось ему в какое-то мгновение, что хватает его кто-то за ноги, пока сидит он на диванчике да смотрит, как Данишевский, рассуждая о Пушкине да Шекспире, вышагивает по комнате широкими шагами, размеренно меряя пространство, отмеряя свои слова и ответы Николая Васильевича. Заходится Алексей иногда смехом, машет ему рукой расслабленно, стреляет в его сторону взглядом цепким, от которого по нутру у Николая Васильевича расходится винное тепло. За окнами темнеет медленно, будто бы наплывами: повернет Николай Васильевич голову в сторону веток, желающих в дом попасть, а там уже будто и не день, а вечереть начинает, повернет в следующий раз — а там и вовсе вечер. Алексей опускается рядом с ним на диван, откидывает на спинку руку длинную, захочешь откинуться — обязательно спиной на нее обопрешься. Раскуривает медленно трубку темного дерева, глядя задумчиво в сторону шкафа, который они с Николаем Васильевичем утром рассматривали. Он все еще напоминает Николаю Васильевичу о Гуро, то тем жестом, то этим. То поворотом головы, то словно бы мелькающим во взгляде азартом, стоит только на тему самую интересную попасть. — Пробовал-с, — делится с ним Алексей, потом прикасается пальцем к губам, улыбаясь: — только т-с-с. Пробовал-с писать сам, только Лиза и видела. Много пробовал, долго, по-разному, все одно не выходит. — Ну что же вы, — смотрит на этот палец, как завороженный Николай Васильевич, потом опускает взгляд себе на колени. — Сами ведь мне говорили давеча — не сдаваться. — Над шрамом шутит тот, кто не был ранен, — парирует Шекспиром Данишевский, улыбается шире. — Я, Николай Васильевич, человек небольших амбиций в этом плане. Лизу порадовать, себя побаловать… Литераторов, сами знаете, развелось, особенно в столице, а читают все равно Пушкина, да и запомнится он и, быть может, вы, коли не сдадитесь. Николай Васильевич почти не краснеет от такой лести, только улыбается растерянно, смотрит вновь на окна: совсем стемнело, будто и не было этого дня. — Вы даже не знаете, что я пишу, чтобы так говорить, — мягко говорит он, пусть и знает, что ему приятно такое внимание. Как известно, доброе слово… Чудится ему, будто ходит кто-то по верхнему этажу, над головой у них, но значения не придает. Он не видел в этом доме прислуги никогда, но кто знает, насколько та у Данишевских хорошо вышколена. Дом большой — без дворовых никуда. Николай Васильевич едва ли себе представляет Елизавету Андреевну или же самого Алексея, занимающихся домашними делами. — Елизаветы Андреевны все нет, — вспоминает он, думает даже — может, она вернулась да прошла к себе. Может, спальня ее — ровно над этой комнатой, вот и не чудится ему. — Лиза часто так, — отмахивается Алексей, — не буду же я держать ее дома взаперти, Николай Васильевич. Дым из трубки медленно начинает течь к потолку, приковывая взгляд Николая Васильевича. Сам он от трубки отказался, и теперь вдыхает аромат пряный, почти как тот, который все время на Алексее ощущает, стоит тому его дотронуться или просто приблизиться к нему. — Сейчас опасно, — вздыхает Николай Васильевич, памятуя о Всаднике, пусть и не кажется ему, что сегодня может хоть какое-то убийство случиться: слишком уж день погожий, слишком уж тепло и хорошо ему. Не хочется даже подозревать, что день этот прошел слишком уж хорошо, не хочется портить себе мгновения, пусть обычно и не выходит у него из головы предчувствие, коли так получается. Алексей сидит рядом с ним, барабанит пальцами по спинке диванчика, откинувшись, и чудится Николаю Васильевичу, что в нем корень его уверенности, будто бы все хорошо. Николай Васильевич посматривает на профиль Данишевского, любуется немного: вот это называют аристократичными чертами лица, наверное. Изгиб носа, складки у рта от улыбки расслабленной, глаза — которые все кажутся Гоголю темными в вечернем свете, пусть и отчетливо помнит он, что они нежно-голубые, прозрачные почти что на солнце. — Вы говорили, что вечером стоит задавать вопросы о виновности, помните? — вырывается у Николая Васильевича почти что против его собственно воли, и он готов почти что сразу — и к смеху Алексея, и к тому, что будет это неловко ужасно, и что Алексей обязательно скажет ему что-то смешное в ответ, поддевая за напоминание. Николай Васильевич готовит улыбку у себя на лице, неуверенно на Алексея глядя. Тот верно рассмеется, не выдержит. Данишевский лишь улыбается против предсказаний Николая Васильевича, расслабленно смотрит на него, лишь чуть-чуть насмешливо, и Николаю Васильевичу становится не неловко, а стыдно. Он прячет взгляд, откидывается неуверенно на спинку дивана. Спина касается руки Данишевского, и Николай Васильевич пытается оторваться обратно, чувствуя, как неловко кольнуло в животе, но тот успевает перехватить его, сдвинуть руку так, что теперь Николай Васильевич сидит с его тяжелой рукой на плечах. От этого в животе что-то скручивает сильнее, и Гоголь бросает короткий взгляд на Данишевского: тот выглядит уверенным и расслабленным, и Николаю Васильевичу не хочется — делать ситуацию еще более неловким. — И что же вы хотите услышать? — говорит ему Алексей, улыбается: немного грустно, немного насмешливо, немного устало. Смотрит не на Гоголя — все еще на книжный шкаф, в котором они оба отражаются тенями да фигурами. Николай Васильевич неуверенно пожимает плечами, и вправду не зная, что хочет услышать. Знает, пожалуй, разве, что Данишевский должен почувствовать его жест. — Я вам не судья, — наугад произносит Николай Васильевич. Щеки его начинают постепенно пылать от собственной глупости и разговора, который из-за него начался. В животе ползает сомнение, то сжимая ему нутро, то разжимая обратно. Знает зато, точно почти, что никаких видений рядом с Алексеем у него за весь день не было и сейчас будто бы не ожидается. Не Всадник, значит, да и ничего дурного не делает. В своей насмешливой улыбке человек вряд ли виноват, как и в изгибе бровей, который хочется проследить пальцами. — Почти что по-библейски, — отзывается Данишевский, пускает дымное кольцо ртом, которое медленно начинает к потолку подниматься. Беспокойно ли ему так же, как Гоголю? Чувствует ли он — да хотя бы напряжение Николая Васильевича, неуверенность его? Самому ему волноваться не с чего — мало ли какую глупость Николай Васильевич произнес, ведь верно? Яков Петрович бы рассмеялся, думает Николай Васильевич, чтобы отвлечься. Сцепляет руки в замок, смотрит на пальцы свои белые. И отчего все тянет — сравнивать Данишевского с Гуро? И отчего от доброй половины фраз впечатление — будто мог бы это Гуро произнести, будто даже Алексею они не присущи так, как присущи Якову Петровичу? Наверху снова что-то будто бы стучит, и Николай Васильевич начинает чувствовать легкую тревогу. Видимо, верно Елизавета Андреевна вернулась, но не хочет им мешать. Дыма не выносит — это Николай Васильевич от нее знает, предполагает дальше, что Лиза может спуститься к ним, но позже, и они обменяются рукопожатием коротким, улыбками, взглядами теплыми, а после он уйдет от них. От мыслей о Елизавете Андреевне на душе становится спокойнее, и Николай Васильевич держится за них, улыбаться даже немного начинает. — О чем вы думаете? — спрашивает его Алексей ласково, вкрадчиво, смотрит на него, и Николаю Васильевичу снова волнительно слишком поднимать лицо на него в ответ, пусть и невежливо не сделать этого. О Елизавете Андреевне да о том, что скоро домой идти, думает Николай Васильевич, но не знает, что из этого стоит произносить, да и стоит ли. — Я видел у вас библию, — отвечает он поспешнее, чем хотел бы. Данишевский слегка морщится, улыбается ласковее, будто бы склоняется ближе. — Читали-с? — насмешливо уточняет он. — К-конечно. — Понравилось? — приподнимает брови Алексей и улыбается шире, обнажая зубы. Николай Васильевич от того мешается, прячет лицо снова, пусть и не понимает, отчего так хочется подняться и отойти от Алексея на пару шагов. Знает, что не сделает того: ноги уж слишком ватные от пряного дурмана и близости чужой. Снова раздается стук какой-то, движение, и дурман немного рассеивается, проясняется, лишь пламя свечи немного дрожит от того, что входит Елизавета Андреевна в комнату, замирает у порога с легкой улыбкой и недоумением. Николай Васильевич ловит ее взгляд, облизывает коротко губы. — Лиза, — произносит Алексей почти не удивленно. — Алеша, — отвечает она тем же тоном, улыбается шире немного, будто немного смущенно. — Зачем ты пугаешь нашего гостя? — Ли-иза, — тянет Данишевский и смотрит в потолок, куда летит новая порция дыма. — Иногда нужно делиться, разве тебя в детстве не учили? Сегодня это мой гость, — смотрит он уже на Елизавету Андреевну, и Николаю Васильевичу становится неловко сильнее, чем было до этого. Хочется встать да ноги все еще будто бы приросли к полу. — Вот вы хотели знать, Николай Васильевич, любезный, в чем же я виновен? — спрашивает Алексей степенно, глядя на Елизавету Андреевну и улыбаясь. — Грехи мои вполне библейски, как и у каждого, в общем-то, человека под этим небом: жаден, алчен до чужого, не умею делиться — особенно с собственной женой. Пряный запах в воздухе заставляет Николая Васильевича хорошо чувствовать, что он бодрствует, а сердце сжимается вместе с предчувствием странным, будто бы томным. Глаза бегают у него между Елизаветой Андреевной и Алексеем ровно до мгновения, когда ладонь Алексея разворачивает его лицо к себе. Алексей все еще смеется, пусть и ласково, и Елизавета Андреевна улыбается, прислоняясь к косяку. Кажется даже будто, что ничего странного не происходит, и только выдает да дрожит, замирает в испуге. Вопрос с губ Николая Васильевича не доносится, он чувствует на своих тонкие губы Алексея. Что-то стучит над комнатой наверху.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.