ID работы: 7486536

Слип из фор зе вик

Слэш
R
Завершён
41
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
41 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Блядь, — смачно говорит Хома и сплевывает. Пол в хате грязный, будто бы тут не проходилась хозяйская рука отроду, мутная слюна на нем почти неразличима. Гоголь смотрит за полетом, потом — на плотно закрытое окно, через которое все равно проходится луч заходящего солнца. Потом Хома сплевывает еще раз. Видимо, чтобы наверняка. — Не ругайтесь, — быстро произносит за ним следом Николай Васильевич, но толку от этого ровным счетом никакого, не первый раз они на этой почве сталкиваются. Не первый и не последний, и Николай Васильевич вновь задает себе вопрос — как он тут очутился. Что тянет его — в захолустье, в маленькие деревни и села, в забытые богом заброшенные церквушки, в темные леса, по которым едва ли можно загнать упыря, в хаты, оставленные хозяевами. Хома смотрит на него оценивающе, примеривается взглядом, пока длинная прядь не падает на испещренное ломаными линиями лицо. — А вы этакую срань видели, Николай Василич? — Хома кивает на труп перед ними, и, в общем-то, Гоголь согласен, что это срань и славный и могучий русский мат тут далеко не лишний. Тело бабы прошито гвоздями насквозь, откуда только взяли такие длинные, словно их специально для того и делали, чтобы после эту бабу ими пришпилить. Причем не просто пришпилить, а сделать это в погребе чьей-то хаты. Куда они с Хомой Брутом, напоминает себе Николай Васильевич, вломились бесцеремонным образом, покуда хозяев нет дома, если уж те у этакой хаты и были. Впрочем, знавали они с Брутом хаты и более ветхие и запустелые, в которых однако мог существовать кто-то. — Свежая, — говорит Хома, спрыгивая в погреб и трогая проткнутой бабе шею там, где обычно чувствуется пульс. — Крови нет, а свежая, теплая еще. Чтобы коснуться чужой шеи, Хоме приходится изгибать ладонь так, чтоб не напороться самому: вокруг шеи гвозди вбиты прямо в пол. Картинка мерзейшая, и если бы Николай Васильевич не насмотрелся такого за время в Диканьке да и потом за годы с Хомой, его бы обязятельно мутило, да и сейчас мутит, в общем-то. Сейчас, правда, Гоголь на изготовье держит кол, четки и кольт, случайно добытый у одного американского священника, которого они встретили за время своих хождений. С пулями, конечно, была проблема, но, в общем и целом, на крайний случай Николай Васильевич его с собой таскал. Все не громоздкое ружье, которое поди спрячь от казаков. — Не встанет? Николай Васильевич почти уверен, что нет, но тут никогда не угадаешь — если ведьма, так и встанет, коли не упокоить. Упокаивать Николай Васильевич не любит, пусть и научился за годы практики. Темная сила внутри него поднимается обычно, бурлить начинает, если ведьма рядом или беда — не пропустишь. Чувствует родню. Бунтует, чтобы не отошла душа, не попала в геену огненную. Ад виден в глазах мертвых ведьм, отражается пламенем в самых зрачках, и с какого-то момента Николаю Васильевичу этот ад начал сниться, преследовать его в вечерней дремоте и утренней заре. Ад полыхает в зрачках Гоголя, укрепляется там с каждым днем. Он знает, что утихает тот — от молитв. Молитв и упокоения несчастных душ. Николай Васильевич смирился, что такова его судьба теперь, но упокаивать ведьм все еще не любит. Брут поджимает губы, смотрит внимательно на труп бабы. Хороша, чертовка. Еще так лет десять назад — вовсе красотка. Волосы черные, лицо все еще очерчено, хоть один из гвоздей и вошел ей под челюсть, заставляя откинуть голову. Так посмотреть: как будто получает удовольствие. И голова закинута, и глаза (глаз, второй был проткнут гвоздем) распахнуты, руки-ноги раскинуты широко, а подол сорочки как будто уже после опустили, прикрывая срам. — Если и очухается, то один хрен — силы не хватит быстро выпутаться, — говорит Хома. Трогает один из холодных гвоздей пальцем, потом пытается его дернуть. — Надежно прихерачили, а. Кто только и зачем. Николай Васильевич спускает ноги в погреб, садится на краешек, подбирая свою крылатку и расправляя пару складок. Убирает кол во внутренний кармаше с подозрением, пока смотрит на труп: труп безобразный, все еще розового телесного цвета, а края ран начинают уже расходиться, где кожу проходит металл. Николай Васильевич не хочет осматривать труп ближе. Хорошо, что для этого есть Хома. — Правду ведь говорю, — хмыкает Хома, снова пытаясь оторвать хотя бы один гвоздь или раскачать его. Для пробы — берется за один на теле. Надеется, что не прошел насквозь, из мяса проще достать, чем из деревянных досок. Вытянуть просто так не выходит, так что Николай Васильевич через какое-то время начинает слышать легкое чавканье: плоть расходится шире от того, как гвоздь раскачивают. Он морщится, дергает ногой. Хома прекращает. — Нахера? Нахера вот так вот с божьим человеком, я вот каждый раз — не могу понять. Николай Васильевич спрыгивает к нему. К трупу не подходит, только стоит, понимает, что погреб сделан добрый — почти в рост человека, Николай Васильевич только головой и возвышается над настилом пола. Немного на гроб похоже, только форма другая. — А меток никаких нет? На гвоздях, допустим. Не ведьма ли. — А так не чуете своим даром, а? — Хома все еще сидит на корточках рядом с бабой и разглядывает то гвозди, то раны, то ее лицо. — Подкинули или хозяева хаты, м? Темное нутро привстает, колышется на краю сознания, и Николай Васильевич думает недолго, прежде чем покачать головой. Образы свои он не то чтобы начал контролировать — нельзя контролировать стихию, это то, что Оксана так и не успела ему рассказать, если вообще знала. Чувствовала много, понимала, а знать — не знала. Откуда мавке знать, как работает темный дар, как работает проклятие, если уж так подумать? Но то, что нельзя контролировать — с тем можно договориться. Николай Васильевич пытается. Образы показывают что угодно, всплывают тенями: гвозди, тень, клыки-иглы на половину рта. Ведьма? Неупокоенная? Эта баба или ее убийца? — Не понимаю, — признается Николай Васильевич. Он подходит все-таки аккуратно к телу, морщится, когда понимает, что наступил на край разметавшейся по полу сорочки. Сорочка новая, дорогая, сделана добротно. Дергает носом сапога, отодвигая ткань подальше от себя. Баба улыбается застывшей улыбкой, как будто следит за ними, и Николаю Васильевичу становится не по себе. Гвозди длинные, доходят почти что до колен и похожи немного — на иглы зубов из образа в голове. Уйти бы отсюда, да только им в этой деревне не рады. В этой деревне никому не рады: лица людей сухие, голодные, озлобленные. Оно и понятно — неурожай, а тут еще и дармоеды просятся на ночлег. Хома хмыкает, снова трогает гвоздь, пытаясь его вырвать, а после застывает с этим самым гвоздем в руке. — Николай Васильевич, посмотрите, как интересно. Тут гравировка, будто бы с божьим словом. — Хома принимается осматривать другие гвозди, выискивая гравировку и на них, пока Гоголь склоняется посмотреть, на что тот указывает. Гравировка почти истерлась, вьется змейкой, и Николай Васильевич щурится, рассматривая буквы. Текст он разобрать не может, слишком уж мелко, он не Хома Брут, который может различить божьи слова везде. Он не успевает об этом сообщить, потому что крышка погреба захлопывается с резким звуком. Они оказываются в полной темноте, отсеченные от закатных лучей солнца. *** — Блядь. Это уже говорит сам Николай Васильевич, понявший, в какой ситуации они оказались. Он порывается подняться, да только ударяется головой о дверцу погреба, через которую не проходит ни лучика вечернего солнца. Он пытается толкнуться руками, не понимая, отчего от удара головой та не попыталась даже подняться, но слышит наверху шорох — так двигают что-то тяжелое. Шорох прекращается ровно у него над головой. Странно — не слышно ни дыхания, ни шагов, будто бы мебель двигается сама. Николай Васильевич даже может предположить, что это — у стены стоял сундук, черт знает чем набитый, они пришли в хату не для того, чтобы рыться в чужих вещах. Темнота такая, будто они не в погребе, а в самом аду, где-то на границе миров, куда проникает разве что огонь преисподней, да и то исподволь. Темнота давит, накрывает их с головой, обволакивает, не видно ни серых пятен лиц, ни отблесков металла от гвоздей, ни белой сорочки. Тьма египитская накрывает Николая Васильевича и Брута. Приступ паники его не накрывает разве что по одной причине — он слышит дыхание Хомы, и это успокаивает. Николай Васильевич сглатывает, снова пытается толкнуть крышку. Кричать не пытается — ты быстро отучаешься это делать, если постоянно влипаешь в ситуации, когда крик может стоить тебе жизни. Твоей или не твоей — вопрос десятый. — По крайней мере, мы знаем, что убийца существует, — мирно и почти отстраненно сообщает Хома, которого, кажется, ситуация не заботит. — Ну не сама же она в себя гвозди забила, — бормочет Николай Васильевич, пытаясь сконцентрироваться на дыхании. Крышку погреба не поднять. Не одному, по крайней мере. Хорошо, что они тут вдвоем. Воздуха в погребе не так и много, хотя какая-то вентиляция должна быть — чтобы продукты не протухли. И они тут с трупом, который начнет постепенно разлагаться. Не за одну ночь — и на том спасибо, но осенняя полтавская ночь в погребе Гоголя не прельщает совершенно. — И что убийца все это время был рядом, — продолжает голос Хомы безмятежно. Где еще экспрессия, когда она так бы пригодилась, Николаю Васильевичу не ясно, но возмущение он решает приберечь на потом. — Значит, либо труп бабенки совсем свежий, и мы заглянули на огонек, либо он или она решила вернуться на место преступления. Николай Васильевич не видит ни зги, но голос Хомы немного успокаивает. Как будто ничего не произошло. Как будто он не пытается безуспешно поднять крышку погреба, запертого и подпертого снаружи сундуком. Как будто он не прощупывает края крышки. Видит вновь перед собой тень, как будто наявку. Убийца. Очевидно, что это убийца. — Надо выбираться отсюда, — перебивает Николай Васильевич рассуждения Хомы, смотрит в ту сторону, где тот предположительно находится. В темноте ориентироваться сложно, он даже не рассмотрел, насколько этот погреб широк, дотронется ли он до края, если протянет руку. Видимое пространство — было пустым, значит ничего кроме трупа им не в помощь. Он нащупывает кольт на поясе и кол в кармашке. Те успокаивают, пусть и иллюзорно. Хома роется в карманах — в тех гремит что-то, стукается друг о друга. Николай Васильевич привык к этому звуку, и теперь цепляется за него, прислушивается, что Хома делает. Лезет во внешний правый карман, потом во внутренний. Потом вспыхивает спичка — одна из тех, что были забраны у того же американца. Неприятно воняет ее составом, но хотя бы появляется свет: лицо Хомы освещается снизу вверх, и изломы на лице становятся намного отчетливей. Свеча горит медленно, неаккуратно, не то что свеча, и Хома осторожно поднимается, делает шаг к Николаю Васильевичу. — Investigabiles viae Domini*, — говорит он, улыбается Гоголю краем рта, подмигивает даже. Принимается осматривать крышку, словно надеясь увидеть того, что не смог найти Николай Васильевич, пока прощупывал ее сам. — Сделано на славу, не придраться. — Да, — тихо соглашается с ним Николай Васильвич, а после замирает, задумавшись. Хома стоит рядом с ним, но дыхание все еще слышно снизу, где он его различил в первый момент. Свеча, мигнув, затухает на середине. *** Сердце будто бы на мгновение останавливается, замирает, и Хома хватается одной рукой руку Гоголя, Николай Васильевич чувствует, как деревянная ладонь сжимает его запястье. Сам он судорожно лезет во внутренний карман — кол не помешает, будь то любая нечисть. — Et coepit docere eos**, — тихо и угорожающе начал произносить Хома, — quoniam oportet Filium hominis pati multa et reprobari a senioribus et a summis sacerdotibus et scribis et occidi et post tres dies resurgere... Это не было заклятие, Николай Васильевич последние годы читал Библию куда прилежнее, чем раньше, и даже начал различать латынь. Если уж ты находишься рядом с Хомой Брутом и хочешь его понимать… Евангелие от Марка. «И начал учить их, что Сыну человеческому много должно пострадать, быть отвержену старейшинами, первосвященниками и книжниками, и быть убиту, и в третий день воскреснуть...» У Хомы была идея, что это могла быть за жертва? Николай Васильевич едва ли бы предположил, что может сейчас спросить, но равномерное дыхание на секунду сбилось, будто задохнувшись, а после продолжилось, а рука Николая Васильевича плотно легла на кол. Пока что не доставать. Не доставать. Заклятие, высеченное на дереве, жгло пальцы. — Et apprehendens eum Petrus coepit increpare eum. Qui conversus et videns discipulos suos comminatus est Petro dicens: Vade retro me satana, quoniam non sapis quae Dei sunt, sed quae sunt hominum. Отойди, Сатана, повторяет про себя Николай Васильевич, пока Хома читает строки из Евангелия, монотонно, быстро, речитативом. Не молится про себя — не сбивает строки, обволакивающие темное пространство погреба. Стоять склонившись неудобно. Николай Васильевич думает — как же таким образом драться. Не размахнуть. Не увернуться. Внутренности скручивает в дурном предчувствии. — Оно умолкло, — говорит тихо Хома, не отпуская руки Николая Васильевича в первые мгновения, продолжая прислушиваться. — Вам страшно? Николай Васильевич не уверен, что отвечать. — У меня заходится сердце. Это можно назвать страхом. Это можно назвать страстью — к приключениям? к опасности? Не покривив душой, Николай Васильевич никогда не сможет ответить на этот вопрос, но Хома лишь кивает, Николай Васильевич это чувствует, пусть и не видит. Они снова пытаются открыть крышку погреба, но дыхание начинается вновь, и успокаивается после следующей цитаты. Что-то не хочет, чтобы они выбрались. Что это? Стоит ли это обсуждать — при этом. Гоголь даже не уверен, что дышит мертвая баба — она бы сипела, с гвоздем в шее, в самой гортани, с гвоздями в легких, с гвоздями, пронзающими ее всю насквозь. К темноте не привыкнуть — нет ни лучика света, взгляду не за что зацепиться, нечего разглядеть, и это не похоже на то, как обычно привыкаешь к темноте, начиная различать силуэты, начиная видеть хотя бы что-то, стоит поднести руку к лицу, пусть размытое очертание. Николай Васильевич смотрит в сторону Хомы, потом — правда пытается посмотреть на свою руку. Он не видит ни зги. — Melius est ergo duos esse simul, quam unum***, — говорит Хома, разрывая тишину. Он ждет, прислушивается. Прислушивается и Николай Васильевич, сжимает теснее в руке кол. Такого они еще не видели. Николай Васильевич привык к уродливым лицам нечисти, смог привыкнуть к невыносимой темноте, в которую проваливается в своих видениях, свыкся с липким ужасом ожидания, не знаючи, к чему готовиться в следующую секунду своих снов и провалов в потусторонний мир. Но они все еще в настоящем мире. И та тварь, что начинает иногда дышать — тоже. — Habent enim emolumentum societatis suae, — продолжает Хома. Увещевает, слежит за реакцией. Что это — демон? Местный черт? Просто мелкая нежить? — Ты не сделал нам зла. Не сделала. Покажись. Помоги отсюда выйти. Дыхание возобновляется, словно отвечая. Кроме этого не меняется ничего, и вот это уже начинает пугать. Может ли то, что дышит, причинить им боль? Хочет ли причинить вред? Что выжидает? Мешает ли ему латынь, мешает ли — кол и серебряные пули? Или же оно правда безвредно? Может ли разговаривать, имеет ли внешний вид? Если бы не дыхание, Николай Васильевич не ощущал бы присутствия вовсе. Отчего оно рядом с трупом? Что это может быть? Дыхание равномерно входит в уши. Вдох. Выдох. — Не мешай нам выбраться отсюда, — говорит Хома. — Si unus ceciderit, ab altero fulcietur; vae soli, quia, cum ceciderit, non habet sublevantem se. Это звучит почти угрожающе, пусть Николай Васильевич понятия не имеет, что сказал Хома Брут. Он может лишь предположить, что ничего обнадеживающего для этого существа. Они снова, на этот раз вместе, пытаются поднять крышку погреба, и дыхание в этот раз прекращается, но Николай Васильевич ощущает спиной, что за ними наблюдают. И от этого взгляда по спине проходит холодок. Крышка не поддается, все больше напоминая крышку гроба. *** В погребе холодно. Почти могильно холодно. Это Николай Васильевич понимает уже через полчаса, как они сидят на пыльном полу рядом с трупом, задевая изредка ногами то гвозди, расположенные близко к ним, то ткань сорочки, разметавшуюся по полу. По крайней мере, так не давит потолок. — Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных и не сидит в собрании развратителей… — говорит он тихо, почти нараспев, и снова пытается разглядеть свои руки. Начинает казаться, что он потерял зрение. — Псалтырь, один-один, — откликается Хома, который не пытается более зажигать спичек, и единственное, что может — это прикладываться к фляжке. Голос его все еще равномерный, тихий, и дышит он — точь-в-точь, как то существо, которое следит за ними. Николай Васильевич прикрывает глаза. Какая уж разница — открыты они или закрыты, если ты не можешь ими пользоваться. — Когда Он сказал это, — говорит Хома, словно в пустоту, только трогает пальцами живой руки Гоголя за колено, — один из служителей, стоявший близко, ударил Иисуса по щеке, сказав: так отвечаешь Ты первосвященнику? Николай Васильевич дергает невольно коленкой, молчит недолго. — Евангелие от Иоанна, — подумав, говорит он. — Восемнадцать-двадцать два. Он представляет себе эту сцену: как получает Иисус пощечину, как горит у того щека, как тот — заперт в ситуации и лишь следует за собой и своим путем, который уготован был ему Господом. Представляет, как Иисус принимал свою судьбу, что чувствовал, как — мучительно больно должно было ему ощущать, что его предадут и это предопределено. Таков путь, чтобы наставить человечество. Таков путь, чтобы оказаться на Небесах рядом со своим отцом. Николай Васильевич сможет оказаться рядом со своим отцом разве что в аду, и таков уже его путь. Под веками горит пламень не из этого мира, и это единственный свет, который ему сейчас доступен. Хома сжимает пальцы на его колене, вздыхает тяжело, словно вторя дыханию, раздающемуся около трупа. — Это ведь не эхо, — говорит он. Говорит не в первый раз, пусть они и не знают, сколько тут находятся. — Это что-то живое. Эй! Ты живое? Ну, подыши как-нибудь. Ты живое? Ты разумное? Вдохи с выдохами словно бы прекращаются на мгновение, потом раздается тихий шорох, и Николай Васильевич снова хватается за кол, подбирает под себя ноги, готовый вскочить. Хома сидит пока что расслабленно, лишь лениво прибирает руку к себе, но это влияние фляжки и ее содержимого. Шорох прекращается, и даже неясно, был ли звук в самом деле, или же это фантазия Николая Васильевича. — Да твою мать, ну и молчи, блядина, — как-то по-доброму почти говорит на это Хома и снова отпивает из своей фляжки. Они сидят настороже еще немного, после чего Николай Васильевич вновь вытягивает ноги. Эта ночь будет долгой. С петухами — можно будет пытаться звать на помощь. Кто-то да услышит. Кто-то да придет, поможет. Пока что они могут только ждать. Вдохи с выдохами иногда начинаются. Потом заканчиваются. Есть ли тут система, Николай Васильевич сказать не может, да и не пытается, если уж по чести. Он лишь напрягается всем телом, когда чужое дыхание оказывается слышно, замирает на мгновение — есть ли смысл вскакивать? Нервы не могут долго быть на пределе, да и будь это что-то, желающее их души, их плоть или кровь — оно бы уже напало, ведь так? Хома снова укладывает руку ему на колено, проводит пальцами по ноге, как будто задумавшись над чем-то. Николаю Васильевичу не кажется это неприятным, им не то чтобы есть чем заняться в этом погребе. Спать нельзя, в этом они условились негласно. Лезть к трупу — не пока его охраняет это дыхание. Охраняет ли? Николаю Васильевичу приходят в голову картинки: как невидимая нечисть обходит труп, принюхивается, начинает иногда громко дышать — открыв рот, как собака. Вынюхивает, лезет носом своим к гвоздям, но не может приблизиться, раз уж на них святое писание. Кто-то постарался уберечь труп от нежити, спрятать если не от глаз, так от осквернения. Недолго фантазия блуждает вокруг этого, отвлекается только на действия Хомы. Тот все еще его трогает вдумчиво, касается пальцами то бедра, то коленки, то пробегается пальцами по запястью. Это отвлекает от страха и темноты, но не мешает. Представляется, что было бы, не будь гвоздей, хотя бы части: как нечисть, все больше в фантазии похожая на собаку, вгрызается в голую светлую кожу, как отрывает от нее кусок, и Николай Васильевич почти слышит этот звук — мерзкий, разрываемой плоти, раздираемых волокон, похожий на то, как люди вгрызаются в слабо-прожаренное мясо, когда у них нет возможности есть приборами. Потом Николай Васильевич понимает, откуда звук — Хома снова приложился к фляжке. Перед глазами сцена, которой никогда не было: как на трупе бабы зияет красная дыра на горле, широкая, с неровными краями, как вытекает остаток крови из тела, как видны белые полосы каких-волокон, как нечисть оборачивается к ним — и часть мяса свисает у нее из пасти. Николай Васильевич ежится тихой дрожью, и на плечи опускается тяжелая рука. Гоголь выныривает из фантазий, озирается несмело, но ничего не поменялось — он все еще не может рассмотреть лица Хомы. Что за дикая ситуация… Что, если ему не фантазия пришла, а то — что происходит? То, что может произойти? Есть ли ему дело до того, что случится с трупом покойницы, коли та и так отошла в мир иной? Отошла ли? Когда сидишь в темноте под чужим взглядом — в разуме возникает слишком много вопросов, на которые нет ответов. Но чужой взгляд больше не смотрит, и от этого становится немного спокойнее. Отчего ощущается этот взгляд? Есть ли он в самом деле — или же это лишь его сознание? Николай Васильевич почти уверен, что Хома тоже его чувствует: стоит перестать его ощущать, как тот начинает вести себя будто бы свободнее, как и сам Гоголь. Выныривает из размышлений Николай Васильевич от того, что чужие губы касаются его шеи, и этого он не ожидал никак. — Ибо вкрались некоторые люди, — произносит Николай Васильевич твердо, глядя в темноту перед собой и не понимая, приятно ему такое прикосновение или нет, — издревле предназначенные к сему осуждению, нечестивые, обращающие благодать Бога нашего в повод к распутству. — Послание Иуды, строфа четыре, — шепчет Хома ему на ухо, после чего отодвигается. Возможно, Хома сделал это случайно. Перед глазами снова оказывается выдуманная нечисть с куском плоти во рту, который она медленно пережевывает, и Николаю Васильевичу страшно от мысли, что у нее умные, человеческие глаза. *** Время отсчитывается в черепной коробке неспешно. Вдох-выдох. Его дыхание смешивается с дыханием Хомы, более размеренным, тихим, почти несуществующим, смешивается — с дыханием невидимки. Труп лежит где-то перед ними, и Николаю Васильевичу начинает казаться, что он тоже дышит, но такого быть не может. Полночь явно миновала, они находятся здесь слишком долго, и время перестает Николая Васильевича волновать. Труп за это время не двинулся, не попытался ожить, и хотя бы это успокаивает. Упокаивать труп, в котором воткнуто множество гвоздей? Он представил: представил, как нужно будет продираться через гвозди, как в таком пространстве разве что — напарываться на нее самому, лишь бы сработало. Ему или Хоме — уже не важно, Гоголя передергивает мысленно от обоих вариантов. Он думает о том, что Хома убрал руки и том, что без них стало холоднее. Он не знает, что тот делает, только изредка доносится звук открываемой фляжки и глотка. Шорохов нет, нет никаких звуков больше, и кажется, будто бы весь мир исчез, и остались только они с Хомой, или же — он один. Возможно, он провалился в очередное видение и не заметил. Возможно, Хома рядом — выдумка его сознания, натуральная, реалистичная, но фантазия. Возможно, он так и не выбрался из могилы тогда, в Диканьке, и все это — лишь его предсмертные фантазии. Отчего Хома делал то, что делал? Отчего пытался его поцеловать? Пытался ли? Его ведет своими путями Сатана или же Хому? Возможно, стоит об этом спросить, но Николай Васильевич баюкает в голове тепло от прикосновения, не задумываясь о нечестивости таких мыслей. Он продрог, но двигаться боится. Внимательный невидимый взгляд преследует его с каждым движением. Николай Васильевич замирает на секунду, думает, хмурится. Трогает Хому аккуратно за плечо. Он слышал дыхание Хомы, когда тот сидел рядом с трупом. После — слышал дыхание на том же месте, когда Хома уже подошел к нему. Каков шанс, что Хома — остался рядом с трупом? Каков шанс, что сейчас рядом с ним — нежить, что-то неясное, что-то страшное, не из мира живых, а из того, темного, к которому частично принадлежит сам Гоголь? Ведь не стал бы настоящий Хома пытаться его так касаться, его так трогать, не стал бы пытаться — вот так, вот здесь? Что если, это деяния темного мира и все это время… Николаю Васильевичу кажется на секунду, что холод снаружи не значит ничего, по сравнению с тем, что затапливает его изнутри. Стоит лишь дождаться петухов, и тогда он узнает. Стоит дождаться, не выдавать себя, не думать лишнего — кол у него в кармане под крылаткой, кольт — на поясе. Эта мысль почти не успокаивает, как и та, что прикосновение было ему приятно. Он нащупает кол ладонью, представляет — как видит лицо Хомы, изломанное линиями, морщинами, отблесками как от огня той спички. Видит это лицо и умные человеческие глаза. Видит это лицо — и оно искажается улыбкой с острыми длинными клыками, похожими на иголки. Он видит тени на этом лице, тень на том месте, где сидел Хома, когда лишь опустился рядом с Хомой. — Откуда нам знать, — говорит он осторожно, чувствует, как сдавлено пересохшее от страха горло, — что убийца был наверху и был человеком. Вы слышали звук, когда двигали сундук — там не было шагов. Хочется думать, что если прочитать отче наш — то станет ясно, что рядом с ним не Хома, но тот зачитывал цитаты из Библии, святые слова, сложные, важные слова. Был ли то Хома. Может ли нечисть — знать Библию? Может ли — произносить вслух? Хома хмыкает, пьет снова из фляжки, задумчиво выдыхает. — Откуда мне знать, — говорит Хома, — что вы Николай Васильевич? Что это не говорит со мной какая-то злоебучая срань, которая оказалась рядом с трупом или вылезла из трупа, хуй его разбери, один хрен, в общем. Вам же тоже начало казаться, что я рядом сижу ненастоящий, а, признайтесь? Гоголь выдыхает, потом жмурится. Это тоже мог бы сказать не Хома, пути Дьявола, как известно… — Да что я, — хмыкает Хома, снова прикладываясь к фляжке. — Нет у нас с вами таких слов, чтоб доказать, что мы настоящие, а, Николай Васильевич? Не продумали-с. Что ни скажу — тоже один хрен не поверите. Я бы тоже не поверил. Холодно, черт его все побрал. Эй, срань, а ты теплее не можешь сделать, а не только шуршать? От тебя толк какой-то может быть вообще? Николай Васильевич нервно смеется: такое нечисть едва ли придумает, не сможет, пожалуй. Он выпускает кол из пальцев, прислоняется затылком к стене позади себя. Он смиряется с тем, что им впереди еще предстоят часы ожидания. *** Шорох отодвигаемого сундука доносится до слуха неожиданно. Никаких петухов, только стук каблуков, и Николай Васильевич, едва провалившийся в тревожную дремоту, вздрагивает, а рядом с ним вздрагивает и Хома. Неясный утренний свет доносится сковозь щели по краям крышки погреба. Потом крышка громко открывается, запуская молочный утренний туман. — Николай Васильевич! — доносится веселый голос Александра Сергеевича, и лицо Пушкина, довольное, залитое чьей-то кровью, показывается в образовавшейся дыре. — А вы чего расселись тут, любезнейший? А ну-ка на ноги, и вы, дорогой наш друг Хома! Все веселье пропускаете, тут такая прелюбопытнейшая деревенька! Позади него доносится чужой визг и выстрелы. Николай Васильевич вскакивает на ноги. Вслед за ним — немного покачнувшись, встает Хома. Пушкин им подмигивает и протягивает руку помочь выбраться из ямы. Тяжелый вздох откуда-то из недр погреба почти не слышен за выстрелами на улице. Занимается утро.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.