ID работы: 7487390

Нью-Йорк

Слэш
PG-13
Завершён
54
автор
Размер:
3 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
54 Нравится 2 Отзывы 11 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Мирон держит славины ладони в своих, согревает табачным дыханием, пока тонкие пальцы цепляются за рукава его пальто. Слава смотрит тревожно-чувственно, прикрывая синие стёкла радужек пушистыми,

как у куцехвостого Фильки, что мешал им учить английский,

ресницами. Ластится также неловко, как Филя, тянется к горячим рукам, пытается смазано поцеловать, вьётся вокруг нежным плющом, ловя его в сонливый капкан своих рук. Они прощаются, возможно, совсем-совсем навсегда в мрачном подъезде дома Фёдорова, и сердце рвёт от такой чудовищной несправедливости. — Осторожней спускайся — ступеньки во льду, — выдыхает в славину шею — удобно, когда он стоит немного ниже. Такой высокий стал.

Когда они увиделись впервые, Машнов еще мог достать до его губ только встав на цыпочки.

Тогда-то и нужно было его целовать, жарко и жадно, чтобы не мог ускользнуть, а теперь возможность безнадёжно упущена, Слава выше его на голову, а может и того больше, с совсем не школьным рюкзаком за спиной и девяноста восемью баллами ЕГЭ по английскому. Его рука неизбежно выскальзывает из руки Мирона, чтобы поймать снова приходится спускаться тоже. Крикнуть бы кому, прося остановить уже это грёбанное мгновение, пока оно так прекрасно, пока ещё поздно не стало, а что потом — неважно, гори оно пламенем синим. Жаль только Слава не оценит — Гёте он демонстративно презирал, заставляя Фёдорова не то раздражаться отчего-то, не то умиляться (тоже не вполне понятно, чему). Пока они не вышли на улицу, и Мирону можно зарыться ладонями в волосы Машнова, медленно провести большими пальцами за ушами и спуститься ниже, к шее, вздыхая, когда Слава доверчиво, как особо несамостоятельный первоклассник, подставляет ему своё горло. — Шарф потуже, — обычно за такие слова и интонацию Машнов его называет заботливой мамашей или наседкой, а сейчас ничего, молчит. А у самого губы дрожат, глаз темнеют: то ли от отчаяния острого, то ли свет в подъезде дурной, — простынешь на этом ветру.

Хочет спросить, как спрашивал раньше: «You don’t want to get sick, do you?», но останавливает себя, понимая, что у Славы нет теперь ни одной причины для ответа: «No, of course!», ведь занятий, которые обидно пропускать, у них больше не будет.

И это скребёт не только по сердцу, но и у горла. — Пошли уже, — говорит тихо, прячет свои раскосые глаза,

прямо как когда Фёдоров спрашивал его о домашнем задании, на что его забывчивый Слава на ходу пытался придумать оправдание отсутствию упражнений в его тетради, уходя порой в такие дебри своей необузданной никакими школьными рамками (а они пытались — Мирон знал по себе) фантазии, что зачарованный, словно крыловская ворона, Федоров просил: «In English, please» не потому что вредный и помучить несчастного хотел, а чтобы только услышать историю снова.

Свет дневной бьёт в глаза, выходить и так катастрофически не хочется, просто до смерти, а теперь — тем паче. Последние осенние цветы, непонятно как выжившие в такой холод, почти полностью втоптаны в грязь местными вандалами, для которых таблички «Не ходите по клумбам!» — пустой звук. Розово-желто-серая мешанина под их ногами (не вандалы, конечно, просто так короче) — отличная инсталляция всего, что Мирон пережил, чем живёт сейчас и, он знает точно, переживёт ещё. Всей его жизни, сука. Всей жизни. Слава наклоняет голову набок, буравит внимательным взглядом его, тупо на свои кроссовки смотрящего. — Ты чё, дядь? — голос ещё немного детский, не до конца сломавшийся, хрипит, словно курит Машнов больше Фёдорова, а на деле — едва ли. — Если тебе доведётся увидеть Нью-Йорк, — Мирон начинает как-то неловко, вспоминает, как спрашивал разомлевшего под его ласками Славу, о чём он мечтает больше всего на свете.

Им очень хорошо мечталось в съёмной квартире Фёдорова, стоя у окна и куря по очереди в форточку. Многоэтажки подмигивали им редкими огоньками, почти как тот, что они передавали друг другу на конце сигареты, неловко посмеиваясь каждый раз, когда сталкивались пальцами. Огоньки были жёлтые, розовые и, иногда, рыжие. Такой же рыжей была копна волос нахального пацанёнка со страниц славиной тетради, показывающего непропорционально длинные средние пальцы всем открывавшим её. Из окна веяло цветами черёмухи, было немного душно, и много хорошо. Слава говорил ему, сперва сбивчиво и путано, о том, что было бы круто сдать ЕГЭ и свалить из Рашки, желательно куда подальше. Потом разошёлся: рассказал о том, как обязательно будет жить в США, грести бабло лопатой и непременно поедет в Нью-Йорк. American Dream как она есть, но Мирон прощал ему это. Он же совсем юный ещё, наивный. А теперь Слава и впрямь валил из России — удалось попасть в какую-то программу по обмену, куда Мирон же его и запихнул по собственной дурости.

Думал, мол, пусть попробует свои силы мальчик, быстро жизнь его разочарует (возможно, его ошибка была в том, как часто он сравнивал себя и Машнова, проводя параллели), а Фёдоров, конечно, будет рядом, весь такой понимающий и сопереживающий, а теперь от самого себя тошно. — Если тебе доведётся увидеть Нью-Йорк, — начинает сначала, потому что дыхание перехватило, невозможно говорить дальше, — опиши мне его поподробней в письме. Машнов кивает. Как-то слишком раздражённо: бесится, думая, что Мирон Янович в него не верит, насмехается над ним, а он — ничуть, совсем наоборот. Мирон Янович верит в своего мальчика, верит тогда, когда верить совсем не хочется. Дальше они идут молча. Только в метро, прямо когда скоро на их станции выходить, Слава вдруг хватается за руку Фёдорова, смотрит испуганно своими невероятными глазами, шепчет губами одними: — Может, домой? И Мирон качает головой, гладит ладонь Славы, осознавая, какую, возможно фатальную, ошибку совершает. Что ж, заварив эту кашу самостоятельно, расхлёбывать то, что наварилось, придётся тоже одному. Но мог ли он знать, что отказывая этому горящему чувствами, как он сам в его возрасте — искусством, молодому человеку (подростком назвать его тогда он бы не смог, а мужчиной — не хотел), он подписывал славиной рукой решение уехать отсюда, бежать как можно скорее от Мирона, который «не готов, слишком сбит с толку, ты так торопишься, Слава, всему своё время»?

Тогда Машнов смотрел на него также — с испугом, с мольбой, с болезненным и беспомощным очарованием того, у кого сердце разбито впервые. — Но я готов, Мирон, — забывая о субординации, как забывали о ней они оба сотни раз до этого, выдохнул он с отчаянием, порывисто и обреченно, — я готов к тебе. Тогда Фёдоров потянулся к сигаретам, поспешно пряча глаза.

Они договорились писать друг другу, звонить так часто, как только будет возможность, но всё это Машнов обещал в эйфории от того, что его — Славку-Славяна-и-немного-Славушку из Хабаровска! — приняли, он прошёл и справился, господи, ну не чудесно ли, о боже. Мирон знал о таких обещаниях не понаслышке. Уровень их правдивости был по градации между «мы вам перезвоним» там, куда устроиться тебе нужнее всего, и самоувещеваниями сделать всё-всё завтра. Мирон знал цену этим словам, но продолжал просить Славу писать ему письма. Бумажные, в конверте. Просил, чтобы хотя бы частично на английском, может даже с рисунками. Дохуя просил, конечно. Но ему было необходимо иногда касаться чего-то, что создала рука Машнова, чего-то материального настолько же, насколько настоящим был счастливый Слава в его объятиях тем поздним майским вечером. В аэропорте Фёдоров снова просит, не выпустив ладоней чужих из собственных рук: — Если тебе доведётся увидеть Нью-Йорк, пролетая Бродвей или Бруклинский мост… — Я напишу, хватит, — огрызается, резко оборвав его, Слава, выдергивая руки свои из теплой и слабой хватки его, скрещивает их на груди. Не напишет, теперь точно не напишет. Как печально и обидно, сил нет. Время их расставания подкрадывается стремительно, как коварный мыш, Слава одновременно и решителен, и напуган, представляет собой комок из полярных ощущений и чувств. И, не выдержав чужого и собственного напряжений, Мирон обнимает уязвимого сейчас и вздрагивающего от каждого внутреннего сомнения Славу, называет его Славушкой нежным шепотом на ухо, просит не переживать и мягко наставляет, когда Машнов снова пытается вывести разговор к «ну, пока что ли?»: — Не прощайся со мной, улыбнись и вперёд. Ты большой молодец. Ты всё сможешь, самое страшное уже позади. И неожиданно это срабатывает так, как нужно: Слава цветёт от его похвалы и одобрения, смотрит с ошалелой благодарностью неизлечимо, казалось, больного, которому вдруг сообщили, что злосчастный недуг побеждён. Слава кивает и подхватывает рюкзак, действительно расплываясь в осторожной улыбке, словно улыбался впервые или спустя очень долгий промежуток времени. Осаждая поспешность Машнова, он насмешливо добавляет: — Аккуратнее будь: за окном гололёд. Он смотрит на Мирона с нешуточной вдохновенностью, взбудоражен, кажется, до предела. Подаётся вперед и ловит не успевшего толком отстраниться Фёдорова за плечи. Машнов утыкается ему в шею замершим лицом, пряча красноту щёк, с щенячьей благодарностью в каждом жесте гладит его спину, цепляясь пальцами за жёсткую ткань пальто. Потом, стушеванный и сбитый с толку собственными эмоциями, отходит, тянет по-детски Мирона за рукав, слабо мотая косматой головой. Белые губы бормочут нечто едва различимое, пока Фёдоров наконец не собирает осколки чужих мыслей в «My plane is coming soon. Let’s go». Разгадав, Мирон тоже начинает улыбаться: как можно спокойнее, ласково, думая, что с радостью бы перевёл все часы мира, чтобы его единственный Слава опоздал, не успел в самолёт и стался здесь, без возможностей на успешную (а значит — счастливую) жизнь. Но какие могут быть преимущества перед открытыми дверями в целый мир и мечтой у запоздало спохватившегося репетитора? Фёдоров сам безнадёжно отставал, не поспевал, но тянуть за собой Машнова, который сам — и смысл жизни, и мечта, и его, Мирона, дверь в счастливую (значит — со Славой) жизнь? Никогда. — Тогда вперёд. Провожать не пойду, уж извини, — он хлопает его по плечу, мол, бывай, смотрит ободряюще и гордится. Гордится Славой так, как ещё никем из своих учеников не гордился. Так, как никогда не будут горды славины родители или друзья. А Слава, кажется, того только и ждёт: подрывается с места, хочет, видно, поцеловать по привычке, но стыдливо спотыкается взглядом о глазеющих на них людей чуть поодаль, и просто жмёт мироновскую кисть крепко. Выбегает на улицу, бежит под нередким для их города осенним снегом к самолёту, а Мирон нечеловеческой силой удерживает себя, чтобы не броситься за ним, шепчет, глотая тяжесть в горле и прижимая ладонь, которой ещё недавно касались тонкие пальцы Машнова, к груди, — я стыжусь своих слёз.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.