ID работы: 7489336

Там

Джен
PG-13
Завершён
34
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
34 Нравится 1 Отзывы 8 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Здесь не было ничего. Когда говорят о посмертном существовании, то упирают на суд богов и асфоделевые поля — могут, конечно, добавить геенну огненную, врата, чудовищных змей и нужду в самом необходимом. И перевозчик, которому нужно дать монету за переправу. Это объясняет, почему хоронят с мелочью, почему в костёр могут кинуть рабов, бесценную утварь и вино — о, как много всего отправляется в дыму, в клювах юрких психопомпов на тот свет, к праотцам! Рим всякого повидал, что есть, то есть. Но никогда и никто не говорил, что на том свете ничего нет. В пустоте невероятно скучно. Заправляющий этим беспредельным царством скуки никак не показывается, хотя Рим испробовал все известные ему способы. Кроме гаданий, разумеется — у него тут нет ни единого жертвенного животного, чтобы по его повадкам или внутренностям прозревать будущее. Но никто так и не показывается. Рим даже не уверен, что покажется вообще. Потому бродит в бескрайнем ничто белого цвета, не отбрасывает тени и разговаривает сам с собой. В голос. В лицах. Называет по именам известных ораторов, обращается к ним, спорит с консулами, зачитывает речи в Сенате. Разыгрывает греческие трагедии. Скучным голосом перечисляет пункты в завещании, объявляет войны и условия мира. Смеётся, запрокидывая голову, и рыдает, падая на колени. Поет. О, как он поет!.. Рим не смог бы вспомнить, когда в последний раз он пел с такой душой. Наградой ему служит слабое эхо, что его ненадолго приободряет. А после вновь смыкается вязкое молчание, и он разговаривает сам с собой. От отчаяния. Больше ведь никого нет. Когда они видит чей-то силуэт — теней здесь нет, не появляются, хотя и светло, — то еле сдерживается, чтобы не побежать и не повиснуть, как ребёнок, на шее у незнакомца или незнакомки. Но сдерживает себя и идёт неторопливо, как положено римскому гражданину, отцу семьи и члену Сената. Идёт, а глаза горят от счастья, рот расплывается в улыбке от уха до уха, и как же это тяжело — держать себя в руках!.. Однако силуэт слышит его шаги. Вздрагивает. Оборачивается. Улыбка стекает с лица Рима, а в глазах — шок. Непонимание. Он даже делает шажок назад. — Почёт и процветание, латинянин, — шепчет разбитыми губами ему такой знакомый незнакомец. «Пуниец», — хочет ядовито сплюнуть Рим, но сдерживается. Коротко кивает. — Почёт и процветание, Карфаген. Карфаген избит, и избит, видимо, давно. Один глаз то ли просто так заплыл, то ли вытек — заплывшую левую сторону лица от брови до щеки пересекает тоненький шрам. Пальцы кривы. А больше всего Рим пугает, что обветренный загорелый Карфаген обсыпан весь солью. И она с него не падает. Как приросла. — Почёт и процветание, говоришь… — слабым голосом откликается эхом пуниец. — Забрал ты у меня и почёт, и процветание. И Иберию увёл. Что с моей землёй стало, латинянин? — Она засыпана солью, — облизывая губы, шепчет Рим. Он не отводит взгляда, но глаза его слегка стекленеют. Он не может понять, отчего его самого сюда занесло в полном расцвете сил, а Карфаген выглядит так, словно Третья — и последняя — Пуническая ещё идёт? Почти закончена. — А-а-а… Ну, это я и так понял, — взмахивая солёными руками, говорит Карфаген. — А потом? Что ты сделал потом, ненасытное чудовище? Рим вспыхивает и делает широкий шаг вперёд, хватает ненавистного и обожаемого врага за грудки и орёт жарким шёпотом в перекошенное лицо: — А сам ты меня не убил бы своим Баркой!.. Карфаген безразлично косит уцелевшим глазом. Молчит. Ему какое дело, он давно умер. Раньше, чем Рим стал Империей. — Этрурия. — Что?.. — Рим сбит с толку, поражён, ошарашен именем матери. Или той, кого он считал матерью. — Этрурия, говорю. Союз двенадцати городов. — Ты видел её? Здесь? Карфаген бледно улыбается. Качает головой. Рим отпускает пунийца и думает уйти прочь, но ему хочется общения. Он не может без людей. Или, в данном случае, без мёртвых государств. Карфаген заходится глухим кашлем и пытается стряхнуть со своих одежд соль. — Идём, латинянин. Я видел кое-кого ещё с края света. Германию не узнать тяжело. Германия и со спины мрачен, нелюдим и грозен. Пряди светлых волос спутаны, перепачканы кровью и грязью, но когда Германия грузно, всем корпусом поворачивается к ним, на нём не видно ни одной раны. Только порез на холщовой рубахе. Рим рад его видеть, хлопает по плечу этого северного варвара, вечно бурлящую и кипящую страстями провинцию, спрашивает — однако Германия качает головой, убирает руку со своего плеча и смотрит недобро светлыми своими глазами, ледяными, колючими. Молчит, только брови слегка хмурит. Карфаген расплывается в ухмылке и заходится в кашле. Его ситуация определённо забавляет, однако ничего не говорит вздорный пуниец, жадно глотая воздух, чтобы вновь и вновь жутко кашлять. Это, конечно, тот свет, но Рима вдруг интересует вопрос: а можно ли умереть уже мёртвым? От болезни, которую больше не исцелить. От увечий — хотя чем их наносить, пусто здесь, нет ничего. Разве что сами друг друга излупцуют до смерти… — Думаешь, — гулко произносит Германия. Его взгляд поворачивается вглубь, что несколько пугает, однако голос теплее, чем могло быть. — Всегда. — Тут нет никого, чтобы думать о том, о чём я люблю, — пытается отшутиться Рим, но выходит натянуто. Неловко и противно. Несуразно. Искусственно. Не так, как должно быть, и никак не похоже, что связано это с тем, что они втроём мертвы. — Здесь вообще ничего не происходит, — роняет Карфаген, обхватывает себя руками и смотрит на пальцы своих ног. — Никогда. Даже не посмотреть, что снаружи, у живых. Вот у вас что происходило, когда вы оба умерли? Германия неопределённо поводит плечами и отворачивается. Рим сплетает пальцы и думает, что же рассказать Карфагену. Как он был поделён на Запад и Восток? Про тетрархию, про падение Республики и установление принципата? Войны с Парфией, сумасшедших проповедников и не менее чокнутых императоров? Орды варваров, идущих отовсюду и ломающих окончательно дряхлеющего латина — латины ведь, не латиняне, хотя какая, к Плутону, разница. Не хочет, как же не хочет Рим рассказывать о последних своих годах, но разводит руками — и всё же рассказывает. Скупо, немногословно, то и дело уходя в дебри того, какие были девочки раньше, а какие они теперь стали, что за время, только и остаётся, что уходить. Карфаген слушает. Внимательно, не перебивая и не задавая вопросов. Прикрывает глаза и улыбается, будто бы видит зарево пожара над Вечным городом. Хотя какой, про себя говорит Рим, он Вечный! Вечный бы придумал что-нибудь, уцелел бы, как Восточная империя, жил бы себе и не тужил. — Варвары, что тут скажешь, — устало ухмыляется Карфаген, когда Рим скомкано заканчивает повесть о собственной кончине. — А ты отчего не расскажешь? — обращается он к спине Германии. Тот отвечает ворчливо и коротко на своём резком наречии. Рим не понимает ни слова, как и Карфаген, но догадывается, что северянин просто ничего говорить не желает. И говорит об этом, разумеется. Прямо. — Немногословен, как всегда, — объясняет Рим. — Есть ли здесь ещё кто-нибудь?.. и почему мы не в своих посмертиях? Мы ведь в разных богов верим! — Такова, видимо, судьба, — шелестит Карфаген, привычным и неосознанным движением пытаясь смахнуть соль с кистей. Египет выглядит задумчивой и озадаченной, но она улыбается, увидев их. Приветствует на свой манер и обнимает Рим. — Как тебя не хватало, — говорит она, поднимая свои мудрые тёмные глаза. — Века, наверное, прошли с тех пор, как я умерла. Как там… провинция? Как мой мальчик? Рим припоминает и рассказывает, что помнит. А потом разводит руками и признаётся, что не ему по разделам ушёл милый загадочный ребёнок, так что спрашивать бесполезно. Даже Карфаген сказать ничего не сможет. Но тишину нарушает Германия. Он говорит веско и тяжело, как камнями ворочает, но Египет его понимает — просит называть её Кемт, потому что не любит она греческое имя, да и нет ему здесь никакого места — и тоже обнимает. Благодарит. Улыбается и трогает слипшуюся от крови прядь, спрашивает, кто его так. Германия молчит. Напряжённо молчит так, неуютно. И с большой неохотой что-то изрекает. Понять его невозможно, подобного Рим не слышал никогда, хотя исколесил обе Германии, Британию, Галлию, Иберию, ту же Италию до объединения — что говорить о ещё более холодных и восточных землях, выше Понтийского царства? И нигде такого не слышал. Нигде. Никогда. — О чём ты? — обескураженно спрашивает Карфаген. — Узнаешь, — роняет, что смерть, Германия. Вчетвером им уже не так тоскливо. Можно, коротая вечность, обсуждать собственное прошлое и, пересекаясь в воспоминаниях, перебивать друг друга со счастливым: «Помнишь?.. ты помнишь?.. помнишь, правда помнишь?..» Конечно, у Кемт историй оказывается больше всего, и она неспешно рассказывает их во множестве, описывает тех, кого уже никто и никогда не увидит и не вспомнит. Морщится, вспоминая нашествие своих варваров, научивших египтян то ли верховой езде, то ли какому-то другому полезному на войне навыку. Рим не может понять, не улавливает мысль, но ему нравится слушать загадочную Кемт, которой правили Птолемеи, потомки тех, кого оставил наместниками Александр Македонский — и огромное множество других династий. Кемт рассказывает о культе Атона, об Эхнатоне и попытке убрать множество богов, кончившейся так плачевно, а Рим вспоминает веру иудеев, их людный Иерусалим, Антониеву башню и прокураторов. Он чувствует какое-то сходство и перебивает, пытается объяснить, но безнадёжно путается в словах, переходит на жесты и просто смеётся от напряжения. — Да, я помню это племя, — спокойно говорит Кемт. — Они жили не так уж и далеко, соседи фенеху, той же, если я верно помню, крови. Или близкой. Мир так изменился с тех пор, что с трудом припоминается, как же оно было в самом деле. Карфаген оживает, встряхивает головой и засыпает Кемт вопросами о Финикии, своей матушке, неугомонной и вечной страннице, исчезнувшей безо всякого следа ещё до того, как сам Рим сумел добраться до морского берега. Ему интересно, он забрал то наследие, что было рядом, но хочет узнать неимоверно больше. И Кемт рассказывает. Про лучшие корабли, про путешествие до далёких и удивительных мест, про огибание огромной-преогромной земли, которое она поручила ей однажды. Про никому не открывшиеся рудники за краем света. Про диковины и переменяющийся ход солнца. Про страшные бури и странных птиц. Про пурпур, частые визиты и ёмкую и короткую запись звуков, так отличающуюся от её собственных иероглифов. Карфаген слушает жадно, и Рим его понимает. Сам ловит каждое слово, запоминает и пытается вообразить себе, наверное, самую странную женщину, какую только можно было отыскать на берегах огромного моря. — Косточки мне перемываете? — весело интересуется кто-то. — Ах, Та-Кемет, как же ты любишь рассказывать обо мне! Нет, мне нравится, не огорчайся. Я тоже хочу послушать, ты так здорово обо всём говоришь… Финикия мимоходом гладит по солёным кудрям Карфаген и изящно опускается рядом с ним. Она тоже покрыта солью, но эта соль — как пудра, мелкая, лёгкая, едва заметная. Она кутается в ни на что не похожие рваные ткани, словно бы свысока взирает диковинными очами, в которых скрывается насмешка. Как искра в углях погасшего костра. Она удивительна. И она тоже давно покинула мир живых. Риму хочется с ней переговорить и узнать, кто жил рядом с ней, узнать о воинственной Ассирии и прочих. О глиняных месопотамских городах и висячих садах, царственном ливанском кедре и чужих богах, но не решается. Вместо него говорит Германия. Мешая латынь, ломая её, коверкая, северянин задаёт скупые вопросы неугомонной путешественнице, и та, переглянувшись с древней подругой, ударяется в воспоминания. Не так уж и мало ведает Финикия. Она описывает ступенчатые храмы и жрецов с умасленными и завитыми бородами, синие Врата Иштар и огромные тяжёлые волны, переворачивающие запросто корабли. Вздыхает и скупо обрисовывает свой путь вдоль меняющихся берегов, как уцелевшие вместе с ней проходят с обратной стороны Геркулесовы столбы, а сама Финикия делает зарубку на память, чтобы вернуться уже с более близких берегов за настоящими чудесами, которых никто и никогда ранее не видел. Объясняет, как жили в её рассеянных, самостоятельных городах — и даёт подзатыльник Карфагену за неуместное замечание. С ней нескучно. — А потом я ушла в море и не вернулась, — заканчивает Финикия. Теребит бахрому осыпающейся ткани, прячет глаза, набрасывает полотно на голову, скрывает своё лицо и кутается так, словно вокруг — неприветливые, грозные и холодные северные земли. — А могла бы у меня остаться, — ворчит Карфаген. Рим фыркает. Ему смешно, поскольку сам он некогда держался за этрусскую тогу, смотрел с раскрытым ртом на этих торговцев, умевших и любивших пиратство, а потом Этрурия пропала, как утренний туман. Хотя могла и остаться. Стал бы её Рим гнать, как же. Кемт улыбается и предлагает Германии тоже поведать о чём-нибудь. Если он не против. Германия хмурится, и вокруг словно сгущаются сумерки, в которых будет прохладно и тихо. Складывает руки на груди. Смотрит вдаль. Размышляет. Когда тихо, пустота кажется особенно страшной. Но они видят друг друга, переглядываются и не нарушают молчание. Пусть северянин размышляет столько, сколько потребуется. Времени у них больше, чем целая вечность. — Мои истории скучны, — наконец произносит Германия. — Их мало. — Ничего, — заверяет его Кемт, — нам хватит и этого. Мы ведь не знаем о тебе ничего. Финикия кивает. Рим прикрывает глаза и думает, сколько всего нехорошего о себе он услышит прямо здесь и сейчас. Потом за короткое время появляется множество чужаков, которых никто не знает. Но Германия отчего-то уважаем ими, равно как и Рим. Все они говорят на варварской латыни, сплаве языка Вечного города и местных наречий, множество диалектов и движущихся с востока племён. Рим пытается понять, на каких землях они жили до своей гибели, но это не так-то просто. Люди словно обуяны страстью к перемещению, не запоминают мест и дают им свои собственные названия, далёкие от всего на свете. Королевство франков, посмеиваясь, рассказывает старшим, какая теперь жизнь где-то там — насколько сумел понять Рим, на территории Галлии. Германия хмурится, королевство затихает и торопливо говорит на каком-то своём наречии, и оба этих варвара чудесно понимают друг друга. А окружающие не знают ни слова. — Авары, — шумно выдыхая, тянет франк, — мне совсем не нравятся. Не говоря уже о Само или Бургундии. Византия же велика и огромна, блистает, но надломленная, как по мне, эта красота. Точит её изнутри что-то. А в Риме уже давно… нет, — обрывает он самого себя и теребит светлые пряди, чешет затянувшуюся рану на груди, — не могу вспомнить, что же там было. Рим переводит дух. Похоже, что-то уцелело. Не могло не уцелеть, слишком уж сильно его влияние… было. — Булгары эти ещё на востоке, норманны, чтоб их… — ворчит королевство, ёжась. — Оттоман провозгласил Священную Римскую империю. — Как?.. Где? Франк объясняет. Из его слов Риму не понятно ничего, а Германии как будто всё — больно уж сильно он хмурится, чуть ли не молнии метает взглядом. Снисходит, упрямый северянин, разъясняет латинянину, где же именно провозглашена эта самая Римская империя, и причины его недовольства становятся просты, ясны и очень понятны. Рим и сам думает показать, как он недоволен таким обращением со своим именем, когда приходят из далей отнюдь уже не пустующего посмертия под руку Британия с тёмными кругами под глазами и какой-то ребёнок, разделённый синими полосами на семь частей. Историй становится великое множество. Европа бурлит и перекраивается по живому, кто-то появляется, а кто-то исчезает — но в посмертии очутятся, как понимает теперь Рим, с трудом отыскавший теперь тихий уголок, далеко не все. Карфагену это всё равно, он учит и учит новые наречья, пререкается с чужаками, заливается смехом. Забавно наблюдать за старым врагом, но не более того. Кемт и Финикия держатся за руки и не отходят друг от друга. Они жадно выслушивают каждого новичка, чтобы потом долго и выразительно молчать, глядя в расстилающуюся пустоту из белого. Их Рим не беспокоит почти. Если только самому станет интересно что-то новое. Аварский каганат буен и воинственен, цепляется ко всем, и Рим с радостью показывает буйному кочевнику, что за долгую жизнь разрушенная империя приобретает массу полезных навыков. И может бить грязнее, чем сам варвар. Германия, глядя на этот поединок, чему-то улыбается. Боги ведают, о чём он вспоминает, светловолосый чудак и молчун. Может, как сам сцепился с Римом, а может, как погиб, сражаясь с ним же. Хотя Рим бы предпочёл, чтобы никто не умирал. Наверное, на него так действовали христианские проповеди. — Там таких княжеств куда ни плюнь, — скороговоркой выговаривает авар, вытирая пот с лица, уморенный, но довольный донельзя, — постоянно новые берутся. Время такое, все себе землю ищут, встают на ней и правят. Много её, обильна, даже много свободного места… если, конечно, не трогать соседей. Недалеко Королевство франков кривится и спрашивает, что же тогда Аварскому каганату не сиделось у себя на месте, всё норовил подгрести под себя соседей. Каганат за словом в карман не лезет, ругается, припоминает франку совершенно непонятные дела, а Рим слушает обоих и улыбается, чувствуя себя дома — ну, и дураком тоже. Больше земли, больше рабов — ах, теперь рабов почти нет, теперь это крестьяне или как там — и как можно больше власти. Знакомые цели, сам так под себя сначала Италию забирал, а потом и Ойкумену, докуда руки дотягивались. С Парфией, правда, не вышло. И бритты эти непокорные, и галлы, и германцы. Эх, да что и вспоминать, нет теперь ничего. Одни воспоминания и остались. Рим слышит далеко-далеко причудливый шумерский говор, видит краем глаза Аккад и машет приветственно рукой. Древние, вот они-то действительно древние и знают больше всего утраченных тайн. Рим ищет среди расползающейся по не такой уж и большой территории толпы одно-единственное лицо, не находит и не может определиться, рад ли он этому или же огорчён. А совсем близко танцует Вавилония… Конечно же, Эллада не может появиться тихо, как все. Она приходит под звуки битвы, в отсвете пожарища, в дорогих одеждах, чем-то напоминающие Риму минувшие давно-давно для живых времена. Она запорошена пеплом, перепачкана золой и залита кровью, но она раскрывает ему объятия и шепчет на ухо: «Ох, сколько же мне тебе рассказать, ведь тысяча лет минула почти, ты ведь послушаешь, послушаешь меня, Вечный ты город, несносный латинянин?» Рядом фыркает Хазария, и Эллада, которую зовут Византией, Ромейской империей, павшей спустя тысячу лет после самого Рима, протягивает ему руку, желает избавиться от предрассудков и сказать, как же такое славное государство вместе с Булгарией разгромил один-единственный недовольный рус со своим войском. Хазария показывает язык и, обводя широким рукавом своих одеяний ближайшие лица, заявляет, что вот эти господа поведают излишне коварной Византии всё, о чём ей только захочется знать, а бедный каганат она пусть оставит в покое. Эллада запрокидывает голову, хохочет, а украшения на ней звенят и горят отсветами жадного огня. Обещает не доводить вопросами, если Хазария соизволит ответить сам. Риму смешно их слушать. И вместе с тем горько как-то, как будто он утратил нечто важное. Но Византия — Эллада, для него она всегда будет Эллада — не отходит от него. Когда она говорит о том, что теперь творится в мире, то смотрит ему в глаза и будто бы ждёт чего-то. Места становится больше, и все наконец-то перестают ходить чуть ли не по головам, успокаиваются, не шумят, а спокойно погружаются в плен чужих и своих воспоминаний. Помнишь? Ты помнишь?.. Рим наблюдает за Моравией, который недоволен чем-то, но Византию приветствует всегда неизменно тепло и с уважением кланяется, а причин не объясняет — хитро усмехается, ускользает из рук и оставляет всех при своих, а секрет при себе. Как будто ему нравится так забавляться со всеми вокруг, играться и выворачиваться из вопросов, что рыба из сетей. Нитранское княжество — хрупкое, со вздорно вздёрнутым носом — далеко от Моравии не отходит. Им вдвоём неплохо. А потом появляется кто-то новый, в ожогах, в пене, в крови, с криком, бьющийся о невидимую стену с воем. Раны затягиваются на глазах, одежда очищается, но он всё бьётся и бьётся, пытается вырваться и кричит на своём наречии; Моравия пытается схватить его, ругается — Рим не понимает ни слова, однако ему не привыкать, его больше занимают интонации и эмоции: варвары такие открытые, их так легко читать — и хватает за светлые волосы, а новенький пытается вырваться и пинает воздух; Нитранское княжество воздевает руки и словно вопрошает отсутствующие здесь небеса, доколе будет продолжаться буйство, но ничем не помогает. Смотрит на борьбу Моравии с нравным гостем, да и только. — Умолкни, — шипит Моравия, и вот это уже Рим понимает, подходит ближе, чтобы как-то помочь. — Тебе уже обратно не вернуться, понял? — Трус, — плюётся новенький. Глаза у него дикие, лицо бледное, а по лбу ползёт кровь. — Пусти меня, слышишь? Пусти! Моё право!.. — Да уймись же, — недовольно подхватывает Нитранское княжество. — Пользы не будет, продолжишь вырываться. Тебя нет. Всё. Новенький рычит, но попытки вырваться оставляет. Риму очевидно, что он не смирился и не принял свою участь, а просто решил не тратить зря силы. Пусть. Все смиряются. Здесь никого нет. Риму кажется, что он вернулся в самое начало, когда он скитался здесь один, тихо сходил с ума от одиночества, но зато владел безграничным пространством. Но пройдя ещё немного, он понимает: нет. Кое-кто тут есть, и этот кое-кто очень недоволен компанией. Но Риму всё равно. Он садится рядом с Германией и молчит с ним. Знает, как северянин это любит. Просто до невозможности. — Шумно, — наконец говорит Германия, накрывая ладонь Рима своей. — Молодые всегда шумные, — улыбается Рим. — Я когда-то сам такой был. И задирал всех соседей в округе, потому что они считали меня… — Бывает. И пойми ещё, сочувствует или просто так сказал. Уточнять Рим не стал, а то вдруг обидится, уйдёт, ищи его потом. Больше ведь ни с кем так не помолчишь. Разве что с Русью, но у него мрачное какое-то молчание, горестное. Обиженное. Словно подозревает, что его ни на минуту не оставляют без присмотра. В этом есть доля правды, поскольку не раз и не два пытался он вырваться на свободу. И остальных звал с собой. — Я ещё нашёл, — роняет Германия. — Тоже ушли молодыми? — вздыхает Рим. Германия кивает. Называет их: Босона, Дубровницкая республика, Аквитания… Рим запоминает их, пытается представить, но не получается. Почему-то на их месте выходит только ухмыляющееся лицо Королевства франков. Рим снова начинает разговаривать сам с собой. Не очень громко, поскольку дойти до его тихого уголка может любой, кому захотелось компании Вечного города, но зато с огромным накалом страстей. Жестикулирует — яростно, как будто не его учили быть степенным и важным, как подобает отцу семейства. То есть самого римского народа, так сказать. Мурлычет под нос походные песни и с удовольствием представляет себе шагающие по прекрасным дорогам легионы. И орлов над ними. Почти видит поднимаемую ими пыль и различает усталые лица. Скоро переход закончится, войска станут лагерем, а после отдыха двинутся дальше, завоёвывать мир. Хорошие были времена. За спиной кто-то негромко поёт тоже, шуршит тканью, приближается, садится рядом. Пахнет солью. Морской и горькой. Карфаген заканчивает одну песню и переходит к другой. Он поёт на языке своей матери, ловкой и жизнерадостной Финикии, выстукивает ладонями незамысловатую мелодию, а на середине песни жалуется, что не хватает ему инструментов и голосов, чтобы было так, как надо. Правильно. Рим пихает его дружески под рёбра локтем и спрашивает, какой спрос с латинянина, у него совсем другая музыка и обычаи, да и инструменты отличаются. — Подумаешь, — фыркает Карфаген. — Вон, Греция тоже всё сокрушается, что тут нет ни кифары, ни тимбал, ни сиринги, да и сделать их не из чего. А вместе с ней и матушка моя, и Кемт начинают печалиться, потом это безобразие подхватывает Аккад, к нему присоединяется Ассирия, и начинается, по выражению Моравии, «плач великий по земле». И так пока не запоёт кто-нибудь, потому что потом они все как начнут хохотать!.. У Рима улыбка от уха до уха, когда он слушает возмущение Карфагена. Его отчего-то радует такое сумасшедшее и беспокойное посмертие, забавляет до забвения. А потом он снова вспомнит, что давно мёртв, никогда не увидит внуков и вообще живых, и радость гаснет. Но пока он веселится, трясёт бывшего соперника, расспрашивает о ерунде и даёт зачем-то бесполезные советы, которые пунийца бесят до крика и обид, но ни разу Карфаген не пытается по-простому набить бывшему врагу морду. Фыркает, отворачивается, показывает язык, уходит, но — руки держит при себе. И Рима несказанно поражает подобное миролюбие. На чужаков необычной внешности, с перьями и шкурами диковинных зверей, Рим смотрит во все глаза, да и не он один. Языки у них более чем странные, и никто не может понять, кто они и откуда. Даже Парфия разводит руками и мямлит, что подобного упомнить не может и на самых восточных торговых путях, куда добирались торговцы. Приходится искать способы понять друг друга. Медленно, муторно, долго, но время здесь не имеет никакой ценности. Что мёртвым до условностей живых? Рим, правда, быстро перегорает и вновь отдаляется от шума. Что ему до чужаков, что им до него? Другим интересно, а ему нет, ему хочется тишины. Вместе с ним тишины ищут Германия и несколько славянских государств. Они сидят вместе, как огромные пёстрые воробушки, и молчат. Их устраивает такое положение дел, а прочим они оставляют возможность квохтать с новенькими и расширять горизонты. Риму даже чудится, что у молчания появляются тона и оттенки, которые легко понять. И определить, кто так молчит, что он хочет этим сказать и как. Рим мотает головой и считает, что следует с кем-то обсудить такой ненормальный вопрос. А то не понять, в самом ли деле он умом трогается или это просто голова так дуреет от безделья. Или просто он устал. Хотя как можно устать мёртвому? — По-моему, здесь уже не так пустынно, — бросая кости, взятые неизвестно откуда, говорит Аккад. — Стали появляться какие-то мелочи. Рим согласен со стариком, смотрит на выпавшие очки и прикидывает, как изменится ситуация на доске. Мелочи в самом деле появляются. Монеты. Сломанные стрелы. «Тавлеи», в которые Русь увлечённо играет с Хазарией. Ремни для кулачного боя. Битые глиняные сосуды. Они просто появляются. — Так мы доживём до появления каких-нибудь врат, — в шутку предполагает Рим, но его соигрок принимает это всерьёз. — Да, — кивает Аккад. И ему хочется верить.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.