ID работы: 7501558

Пока мы идём

Гет
R
Завершён
68
автор
thewhiteowl бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
49 страниц, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
68 Нравится 29 Отзывы 20 В сборник Скачать

Часть 2

Настройки текста
Часть 2 1 Погони за ними не было. Пригнувшись к лошадиной холке, Ксанка ожидает услышать противный свист пуль, гиканье, топот копыт. Но, видимо, беляки не решились оставить без охраны вагоны с драгоценным грузом: постреляли беспорядочно вслед, посуетились у путей. Вернулись обратно. «Зато, наверняка, сообщат куда следует, – мрачно думает Ксанка. – Выйдут из Симферополя облавные отряды, перекроют дороги, и никакие побасенки нас не спасут». Чутьё подсказывает ей, что нужно бросить лошадей и уходить с просёлочных путей – вглубь, в горы. Но как после стольких дней сбивания ног отказаться от почти забытого удовольствия ехать верхом? Железнодорожная насыпь остаётся далеко позади. Ксанка скачет за Яшкой, стараясь не упускать его из виду. Лошадь под ней дышит хрипло, с присвистом, с мундштука летят хлопья розоватой пены. Ксанка переходит с карьера на галоп, потом на рысь, и когда впереди показываются покрытые травой горные склоны, облегчённо выдыхает: тут можно остановиться. Повернув за груду замшелых валунов, она едва не налетает на спешившегося Яшку. – Ушли! – белозубо скалится он. После бешеной скачки у Ксанки невыносимо болит ушибленное плечо. Она еле сползает из седла и мешком валится на землю. Яшка тоже выглядит усталым, но находит силы вывести взмыленных лошадей по небольшой каменистой площадке, постепенно сбавляя темп. Ксанка наблюдает за ним из-под полуприкрытых век. На её памяти Яшка любил и умел обращаться с лошадьми. И в армии Будённого не отступил от своей привычки. После дневного перехода, после боя или на привале, – он всегда находил время, чтобы проверить, задано ли лошадям вволю воды и корма. А однажды не на шутку сцепился с начштаба по снабжению, обвинил его в недостаче и потребовал жестоко наказать тех, кто экономит на фураже и потихоньку сбывает излишки на сторону. Дело нехорошо пахло трибуналом, начштаба, прикрывая багровеющий на скуле синяк, грозился дойти чуть ли не до самого Ленина и найти управу на «зарвавшегося конокрада». Но за Яшку тогда вступился сам Будённый, сказав, что цыган своё дело знает и коня не обидит. А лошади, дескать, основная боевая единица кавалерии – в отличие от некоторых людей. Вот и сейчас на опасения Ксанки, что верхом на породистых скакунах они вызовут ненужные подозрения, Яшка только недовольно хмурится. – Коней я на произвол судьбы не оставлю, – сумрачно говорит он. – Уж больно хороши. Каждый цыган мечтает хоть раз такого свести, да не у каждого получается. – Яшка? – Нэ? – Как тебе удалось заставить свою лошадь взбеситься? Слово, что ли, знаешь заветное? – Слов много знаю, – как-то странно хмыкает Яшка, присаживаясь на землю рядом с ней, – да только ножом по холке всяко сподручнее. Надо ж было как-то тебя выручать. – И ты знал, что так будет? – Ксанка тщетно пытается разобрать выражение его лица. – Что беляк отвлечётся, я увернусь, а потом… Яшка молчит. Копыта его коня наверняка забрызганы запёкшейся кровью. А он молчит, сосредоточенно изучая лишайниковый узор на камнях, и Ксанка уже не уверена, что хочет услышать ответ. – Пора идти дальше, – она с усилием поднимается на ноги, морщась от боли в плече. – Мы всё ещё слишком близко от дороги, нужно найти место, где можно укрыться на ночь и напоить лошадей. – Что с рукой? – вдруг резко спрашивает Яшка. – Пуля? – Пустяки. Лошадь задела копытом – тогда, в вагоне. – Дай посмотрю. Он протягивает руку к завязкам на льняной рубахе, но Ксанка, внезапно засмущавшись, прикрывается здоровой рукой. – Говорю ж, пустяки. Отлежусь, само пройдёт. – А если вывих? Надо хотя бы обездвижить, будет меньше болеть. И Ксанка, поддавшись уговорам, ослабляет ворот. Яшкины прохладные смуглые пальцы пробегают вдоль ключицы к лопатке и обратно. Ксанка непроизвольно ойкает, когда они дотрагиваются до больного места. – Вроде, кость целая, – говорит Яшка. – Рукой шевелить можешь? – Могу, немного. – Погоди. Он развязывает косынку на Ксанкиной шее, делая из треугольника ткани подобие перевязи. Потом осторожно вкладывает в петлю больную руку. – Вот так. До привала потерпи. Приложить бы тебе что-нибудь холодное, да нечего. – Спасибо, – Ксанка отворачивается, чтобы поправить сбившийся ворот. Сердце всё ещё колотится как сумасшедшее. Когда месяц назад Валерка обрабатывал Ксанке ободранный после падения с лошади бок, оно так не стучало. Когда красноармейцы при случае сооружали на берегу реки походную баньку, Ксанка шла туда после всех – но всегда с Данькой или с тем же Валеркой, которые, как она теперь понимала, своим присутствием оберегали её от вольных армейских нравов. Она поворачивалась к парням спиной и быстро мылась, не думая о разных глупостях. И сердце молчало, и стыдливость отступала перед желанием наконец-то искупаться в горячей воде. Но сейчас, карабкаясь за другом по каменистым, поросшим редкой травой склонам, Ксанка внезапно понимает, что Яшка, несмотря на все его шуточки про женитьбу, всегда держался поодаль. Даже на ночлег устраивался так, чтобы между ними кто-нибудь находился. Вот и получалось, что спала она опять же между Валеркой и братом, утыкаясь во сне то в одного, то в другого. И не может вспомнить ни одного раза, когда проснулась бы на Яшкином плече. Еле заметная тропка плывёт перед глазами, во рту пересохло, плечо налилось свинцовой тяжестью, и боль перекинулась на всю левую половину тела. Впереди Яшка понукает спотыкающихся лошадей. Сразу двоих, ведь Ксанка даже себя несёт с большим трудом. Она оскальзывается на влажном камне и падает на одно колено. Яшка уже скрылся за поворотом. Ксанка хочет встать, хочет окликнуть его, но оказывается, что легче всего поддаться слабости, завалиться на здоровый бок, поджать колени к подбородку и закрыть глаза. «Я немножечко полежу, и потом обязательно догоню», – успокаивает она себя. И проваливается в тёмное блаженное забытьё. 2 Ксанке снится сон. Скрипит во сне старая батькова телега, пахнет дёгтем и сеном, качается над маленькой Ксанкой иссиня-чёрный купол степного неба, едут родители домой с ярмарки. Батька и мамця сидят рядышком, прижавшись друг к другу, разговаривают вполголоса. И говорят вроде о самом обыденном: что зерно опять дорожает, что поросят можно было бы и подороже отдать, что хорошо бы Даньке к зиме новые сапоги справить, а то старые развалились уже, латай не латай. Но чувствуется в их голосах такая нежность, такое доверие друг к другу, что маленькой Ксанке хочется плакать от любви к ним обоим. Она задрёмывает, уткнувшись носом в рукав старой батькиной куртки, и слышит сквозь сон, как остановилась телега, как батька коротко велел мамце загнать лошадь во двор. А потом сильные мужские руки поднимают Ксанку и бережно несут к дому. И она делает вид, будто не проснулась совсем, чтобы как можно дольше продлить эти блаженные минуты. Ведь скажут ещё: «Большая уже, иди сама». И придётся сонно брести босыми ногами по росной траве – до скрипучего деревянного крыльца, и на ощупь пробираться по тёмным сеням. Ксанка вздыхает сквозь сон, обвивает ручонками батькину шею, прижимается к нему покрепче. Царапает Ксанкину щёку золотая серьга. – Потерпи немного, уже скоро, уже сейчас, – взволнованным Яшкиным голосом говорит батька. А после что-то холодное касается Ксанкиного плеча, плещет в лицо вода. И сразу всё возвращается: и боль в руке, и крымский август, и ржание краденых лошадей. И Яшка, тревожно склонившийся над нею. – Ты как? – Где мы? – Ксанка вместо ответа приподнимает голову, чтобы оглядеться вокруг. Она лежит на расстеленных лошадиных попонах, а со всех сторон, сколько хватает взгляда, нависают высокие валуны. – Я нашёл родник и место для ночлега. Тут даже костёр не заметят со стороны, – торопливо говорит Яшка. – Сейчас заварю травок, попьём с остатками хлеба. А завтра что-нибудь придумаем. Ты главное лежи, не вставай. Я пока тебе на плечо мокрую тряпку приспособил, холод должен вытянуть боль. Помнишь, как Даньке спину лечили? – Ты меня сюда дотащил? – Ай, да что тебя нести, мро ило? Ты ж лёгкая, как стеблиночка. Яшка опускается на колени перед костром, прилаживая сбоку от огня жестяную кружку с водой. Языки пламени золотят Яшкино смуглое лицо, отражаются бликами в серьге, и Ксанка в открытую любуется другом. – Мро и-ло, – задумчиво говорит она. – Красиво. А что это значит? – Не обращай внимания, глупость, цыганская прибаутка, – отмахивается Яшка. Слишком поспешно, чтобы принять его слова на веру. – С Данькой и Валеркой ты по-нормальному говоришь. А меня всё время дразнишь своими словечками. Как тогда, после Феодосии, – Ксанка делает вид, будто обиделась. – Что там было? «Мне тут сала»? – Мэ тут калам, – машинально поправляет Яшка, прихватывает рукавом рубахи кружку с закипевшей водой, бросает в кипяток какие-то травинки. – Сейчас настоится немного, можно будет пить. – Мэ тут калам. Я запомню, – серьёзно говорит Ксанка. – И это твоё мро ило тоже запомню. Не один ты цыган на свете, встречу кого, спрошу при случае. Вместо ответа Яшка бросает Ксанке на колени свою куртку. – Накинь, ночью может быть холодно. – А ты? – Караулить буду, пока костёр не прогорит. Я привычный. Держи вот. Я себе потом заварю. Ксанка осторожно, стараясь не делать резких движений, принимает горячую кружку, накрытую куском хлеба, и ставит её на землю. Она не видела, когда Яшка успел поделить последнюю горбушку, но, судя по тому, как быстро он сжевал свою долю, ей опять досталась большая часть. – Яшка, – жалобно произносит Ксанка. – Я не хочу без тебя. Давай вместе посидим, хорошо? Он неопределённо дёргает плечом – то ли раздражаясь, то ли соглашаясь. Но потом делает несколько шагов и садится рядом с нею на землю. Ксанка подвигается, освобождая место на попоне. – Сюда садись, а то, сам говорил, холодно ночью, – она робко касается его плеча кончиками пальцев. Яшка будто каменеет от прикосновения, даже серьга замирает в ухе – не качнётся. Ксанка тихонько вздыхает и убирает руку. – Верни, как было, – хрипло говорит Яшка. От растерянности до неё не сразу доходит смысл сказанных слов. А когда, наконец, доходит, Ксанка смеётся тихим радостным смехом и, внезапно осмелев, проводит ладонью по Яшкиной голове. – Лохматый какой… совсем оброс с этой кочевой жизнью. – Не нравится – налысо оболванюсь. Вот как дойдём до Ялты, сразу же к цирюльнику двину. – Очень… нравится, – запинается Ксанка, с нежностью пропуская сквозь пальцы жёсткие кудри, но в последний момент пытается перевести всё в шутку. – И хватать удобно, ежели провинишься. Знаешь, как у нас в станице мамки непослушных донек за косы таскали? – Да хоть все повыдергай! – резко поворачивается Яшка. – Я ж пока за конями клятыми смотрел, пока про место для ночёвки думал, совсем про тебя забыл. Вылетело из дурной башки, что ты не Данька, не Валерка, не я, жизнью битый, пулями дырявленный. Виноват я перед тобой, ох как виноват. Коня не смог удержать, чтоб он тебя не поранил, не остановился, не пригляделся к тебе, на руки вовремя не подхватил. Ты ж для меня дороже коней всяко… веришь? нет? – Верю, – шепчет Ксанка, сквозь сгустившиеся сумерки до рези в глазах вглядываясь в расстроенное лицо друга. – Я сейчас только тебе и верю. Сердце стучит так, будто вот-вот выпрыгнет из груди. То ли боль в плече, то ли накопившаяся усталость, то ли Яшкины жгучие слова придали Ксанке решимости, и она, порывисто наклонившись вперёд, целует Яшку в уголок рта. – Только ты это… не смейся, – шепчет. – Я до тебя ни с кем не целовалась ни разу. – Научу! Ай, научу! Звёзд тебе с неба достану самых ярких, нанизаю мониста всему миру на зависть! – ошалевшим от счастья шёпотом отвечает Яшка, бережно притягивая Ксанку к себе, прижимая к груди, обхватывая нежными сильными руками. – Ай, мири камлы, мро ило, любимая моя, сердце моё, жизнь моя! Да мне теперь и помереть не страшно! – Я тебе помру! – строго выговаривает Ксанка куда-то ему в подмышку. – Нам в Ялту идти, беляков бить и новый мир строить. И цыганскому меня учить, чтобы я хоть понимать могла, когда ты мне ласковые слова говоришь, а когда просто болтаешь. Видишь, сколько дел? А ты помирать вздумал! – Ай-нэ, пропал вольный ром! Нагулялся ветром в поле! – смеётся Яшка. – Хватит коню на воле скакать, пора поле пахать! Но Ксанка молчит, знает, он не всерьёз. Ведь она слышит, как под алой цыганской рубахой бьётся его сердце – так же сильно, как её… сильнее, чем её. На какое-то время Ксанка представляет, как привела бы Яшку на порог хаты. Как охнула бы от неожиданности мамця: «Донечко, зіронько моя, чи справді з циганом побратися хочеш? Невже любий він тобі?» Как батька, доставая папиросы, сурово хлопнул бы Яшку по плечу: «Пошли на завалинку, покурим!» Или не так всё было бы? Поклонились бы они с Яшкой батьке и мамце в пояс, и родители благословили бы их старой иконой, завёрнутой в вышитый рушник? А Данька, чтобы не портить торжественность момента, сбежал бы в сени, и уже оттуда донёсся бы его приглушённый хохот. Кто теперь знает? Осыпались стены пеплом, смешалась батькина кровь с золой, ушла в землю, лишь бесприютно воет ветер в уцелевшей печной трубе. – О чём задумалась, небоглазая? – Яш, ты пахнешь костром и домом. Как же я раньше не замечала? – шепчет Ксанка. – Тем домом, где сирень в окнах и яблони цветут, где Данька с Валеркой живые и невредимые за стол садятся. Где у тебя первая седина, а у меня морщины… Скажи, будет у нас когда-нибудь такой дом? Мне страшно, Яшка… – Посмотри на меня, – сдавленно говорит он. И когда Ксанка поднимает голову, Яшка наклоняется и целует её – на этот раз по-настоящему. И страх отступает, съёживается, забивается в самые дальние уголки памяти. Теперь у неё появилось то, ради чего стоит жить. Надежда. Ведь когда-нибудь заканчивается всё – даже война. 3 Ночи в горах действительно холодные. Или это август постепенно уступает место грядущей осени? Пока они с Яшкой доедают хлеб, запивая его остывшим травяным отваром (на этот раз поделили по-честному, Ксанка следила), на траву и камни опускается ночная роса. Хорошо, что хоть Яшка на правах счастливого влюблённого даже не думает ложиться отдельно. Обнимает Ксанку, прижимает к себе, накрывает их обоих курткой и цветастым шерстяным платком (пригодился подарок беляка-татарина, хоть и не на свадьбу). – Ты спи, я покараулю, – говорит сонно. И сразу же засыпает. «Умаялся», – с непривычной для себя нежностью думает Ксанка. А сама, мучаясь болью в плече, никак не может уснуть. Слушает, как тихонько всхрапывают в темноте стреноженные лошади, как стрекочут цикады. Смотрит в кусочек неба, в надежде заметить в разрывах облаков хоть одну падающую звезду и загадать желание. Беспокоится о том, сможет ли утром удержаться в седле. На краю яви и сна Ксанка слышит, как с шелестом осыпаются вниз струйки песка и мелкие камешки. «Не засыпало бы нас обвалом», – мелькает в голове беспокойная мысль. Но тут она понимает, что неоткуда взяться обвалу. И чувствует, как напрягся, нащупывая нож, Яшка. Вот переступила копытами лошадь, заржала недовольно и смолкла, будто бы кто-то невидимый набросил на её морду мягкую, заглушающую звуки ткань. Стараясь не шуметь, Ксанка приподымается, освобождая Яшке вторую руку. Звякнула уздечка, мелькнула между лошадьми тень. Яшка вскакивает на ноги, бросается вперёд. Ксанка напряжённо всматривается в темноту, ожидая услышать что угодно: щелчок взводимого курка, звук выстрела, приказ сдаться. – Не убивайте, дядинько! – раздаётся жалобный голосок. – Ты один? Отвечай, ты один? – Один, дядинько, богом клянусь, один! Ай, ухо, больно! – Ксанка, – командует Яшка. – Разведи огонь. Посмотрим, кто это такой смелый у меня пытался коня свести! Ксанка торопливо роется в узелке, нащупывая коробок с последней спичкой, неловко чиркает о картонный бок, подносит вспыхнувший огонёк к куче хвороста. – Ай-нэ! – восклицает Яшка, выволакивая в круг света ночного похитителя. – Вот это удача! Худой цыганёнок лет десяти, не больше, испуганно таращится вокруг. – Так значит, ром у рома украл хоромы! Ну, ты даёшь, чяворо! – Дядинько, я больше не буду, пустите меня, я пойду, а то меня мамка заругает! – Мамка, значит. И где она, твоя мамка? – В таборе, тут недалеко. Мы в прятки играли, я лучше всех спрятался, а потом коней увидел и как ты, дядинько, тётеньку на руках волочёшь, – частит цыганёнок. – Мне сразу уходить нельзя было, вы б меня заметили. Пришлось сидеть, слушать, как вы тут милуетесь. – Чего ж потом не ушёл? – Кони… красивые… – Пустил бы ты его, Яшка! – заступается вспыхнувшая от неловкости Ксанка. – Ребёнок ведь совсем. – Пущу. Вот только вожжами высеку, чтоб неповадно было. Чтоб места живого не осталось! Чтоб на животе спал и сесть боялся! – Яшка резко встряхивает цыганёнка за воротник. – Ты понимаешь, – поворачивается он к Ксанке, и даже в неверном свете костра видно, что глаза у него больные-больные. – Я эту мелюзгу чуть не порешил спросонья! Подумал, что… Ай! Яшка размахивается и со всей силы швыряет в землю свой нож. Отпущенный цыганёнок, не веря своему счастью, ошалело вертит головой, всё больше напоминая Ксанке встрёпанного галчонка. – Как тебя зовут? – стараясь, чтобы голос звучал мягко, спрашивает Ксанка. – Зуралко. – Силач, значит, – хмыкает Яшка. – Ну, беги, силач, уноси ноги. Зуралко мнётся, исподлобья глядя то на нож, в половину лезвия ушедший в землю, то на Ксанку. – Рука у вас больная, тётенька. Плохо это. – До свадьбы заживёт, – улыбается Ксанка. – Бабка Рада раньше свадьбы заговорить может. Она обрадуется, когда вы меня в табор приведёте. И коней ваших. У нас кибитки безлошадные, хоть на себе волоки. И новых взять негде. – Видала наглеца? Мало, что отпустили, так теперь верховых скакунов ему подавай! – возмущается Яшка. – Я верхом долго не выдержу, – виновато вздыхает Ксанка. – А в повозке всяко лучше, чем пешком. – Это если по пути. – Мы в город большой идём, подальше от войны, – хитро говорит Зуралко. – Дадо сказывал, господ там много, пьют, гуляют, кидают деньги на ветер. А вольным ромам только того и надо, правда, дядинько? – Может, ты и название знаешь, раз такой умный? – Ксанка опять не может удержать улыбки. – Знаю, тётенька, как не знать. Вы когда у костерка сидели, тоже его вспоминали, а я слушал. Ялта-город. Красивый, небось, раз вам туда тоже надо, да? 4 До утра решают никуда не идти: не хватало ещё в темноте сверзиться вниз с какого-нибудь крутого склона, переломать ноги лошадям. – Но коней я к себе привяжу, тройными узлами, – мрачно шутит Яшка. – Усёк, силач? Однако теперь, когда главная опасность миновала, Зуралко даже не вспоминает о неудавшемся конокрадстве. Он забирается на Ксанкину постель, сворачивается калачиком под Яшкиной курткой и моментально затихает. – Поспали, называется, – вздыхает Яшка. – До рассвета пару часов всего. – Ты вправду мог его убить? – спрашивает Ксанка. – Мог. Если бы вовремя не схватился. – Но он же совсем мальчишка. – Тот казачонок, за которого Данька поехал к Бурнашу, тоже был мальчишкой. На пару лет младше нас. – Мы не знали, что он в карете! – горячо возражает Ксанка. – Он был враг! Он… И осекается. – Прости, – говорит Яшка, обнимая её. – Что толку копаться в прошлом. Давай спать. Немного подвинув спящего цыганёнка, они кое-как ложатся рядом. Ксанка думает, что не сможет заснуть, но глаза начинают слипаться, едва голова касается попоны. Сквозь сон Ксанка слышит, как Яшка встаёт, чтобы выдернуть из земли нож и положить рядом с собой. А потом она засыпает. *** Утро выдаётся хмурым и безрадостным. Небо затянуто серыми тучами, готовыми вот-вот пролиться мелким и противным, почти осенним дождём. Ксанка чувствует себя совершенно разбитой. К боли в плече прибавились слабость, сухость во рту и противная болезненная вялость. И даже несколько долек шоколада, запитые родниковой водой, не прибавляют сил. Яшка тоже мрачен – будто и не было вчера тёплых слов, и признаний, и поцелуя. Он седлает лошадей, Зуралко вертится рядом – вроде помогает, но больше путается под ногами. Его счастливая физиономия испачкана невиданным лакомством – шоколадом. Морщась от боли, Ксанка осматривает место ночлега. – Это там ты прятался? – спрашивает у цыганёнка, показывая на узкую щель между камнями и склоном, на высоте в три человеческих роста от земли. – Ага. – И как только шею не свернул, когда спускался. – А я ловкий! И быстрый! И сильный! – Зуралко распрямляет тощую спину. – И скромный, да, – кивает Ксанка. Яшка, проходя мимо, словно невзначай касается её руки. – Как ты? – улыбается мельком. – Не очень. Но в седло забраться смогу. – Тогда ты поедешь верхом, а я поведу лошадей. Этот, – Яшка кивает в сторону Зуралко, – пойдёт рядом и будет показывать дорогу. Странно, что его до сих пор не искали. – А некому, – внезапно по-взрослому усмехается цыганёнок. – Когда в табор пришли лучших коней отнимать, все разбежались кто куда. Ромов, кто за ножи схватился, убили. Кто сбежать не успел, убили. Дадо был тот, который схватился. Его убили первым. А дае померла, когда меня рожала, давно уже. – Кто напал? Беляки? – хмурится Ксанка. – Люди. – Сколько их было? Отряд? Банда? Как вооружены? – мгновенно подбирается Яшка. Зуралко пожимает плечами: – Не приметил, дядинько, бежал быстро, прятался далеко. Да и что прошлое вспоминать? Полная луна с того времени успела два раза в молодик перелинять. – Эх, ты. А ещё врал вчера, будто мамка заругает. И про прятки, небось, врал? – Врал, – широко улыбается цыганёнок. – Я вас с высоты приметил, за конями вашими шёл. Только вы уже всё равно отозлились и бить меня не будете. Правда, дядинько? – Не дядинькай мне тут. Меня Яшка зовут, а её Ксанка. Так и зови. – Понял. Дядинько Яшка и тётенька Ксанка. – Ай-нэ, не было печали, тебя повстречали. Дорогу-то обратно найдёшь? – Яшка помогает Ксанке забраться в седло, берет коней за поводья. – Найду. – Ну, веди тогда, силач. *** По пути Зуралко несколько раз сходит с тропы, ныряет в расщелины и заросли. Один раз приносит добычу: попавшего в силки бурого зайца. И, попросив у Яшки нож, одним ловким движением перерезает зверьку горло. – Кулеш сварим, – светится от радости. – Всех накормим. Зайца Яшка привязывает к седлу второй лошади. – Так ты охотник, значит. Добытчик, – Ксанка смотрит, как с тушки падают на землю капли крови. – Дадо научил, – с гордостью отвечает Зуралко и опять скрывается в кустах. А Ксанка невольно представляет себе, как цыганёнок дожидается, пока они уснут, и с ножом подкрадывается к спящим. Два коня – таких нужных, таких важных для табора. И два человека – досадное препятствие на пути. – Не стал бы, – словно прочитав её мысли (или просто подумав о том же), уверенно говорит Яшка. – Ножа у него не было, я проверил. А свой я при себе держу. Всегда. К тому ж зайца по горлу полоснуть совсем другое, чем человека, – он горько усмехается: – Мне ли не знать? – Яшка, а ты… – робко начинает Ксанка. – Пятнадцать. Мне было пятнадцать. Вот этим ножом, что от деда вместе с крестом достался. Двоих. Во сне. Атамана и денщика его. Того, кто дадо убил и кто дае в баню волок, – Яшка встряхивает чубом. – Не спрашивай меня больше, не рви душу. Первые долго помнятся, хотел бы забыть – не сможешь. – Дядинько, смотри! Ещё один! – Зуралко выныривает на тропу. – В последнюю петлю попался! Отменный обед сегодня будет! Ксанка отворачивается, сглатывает удушающий комок. Прав Яшка. Её первый – застреленный в упор казак из банды Лютого – до сих пор приходит к ней в кошмарах, хотя минул почти год. Остальные, которые были после, слились в одну сплошную кровавую пелену. А этот – до мельчайших чёрточек в память впечатался, не сотрёшь, не искупишь. А сколько их ещё будет – других? 5 Табор встречает Яшку и Ксанку настороженным молчанием. Прекращаются разговоры, стихает смех. Ксанка глядит во все глаза. Мамця в детстве пугала цыганами: не ходи, доню, со двора, придут, скрадут, скроют цветастыми подолами, уведут за собой. Потом, когда Ксанка подросла, встречала на ярмарках дочерна выжженных солнцем цыганок – высоких, крикливых, в ярких платках и юбках, с золотыми серьгами в ушах. И сторонилась их, чтобы не свели, не одурманили странными словами, не обрядили в странные пёстрые одёжки, не заставили попрошайничать. Но маленький лагерь, разбитый на склоне, выглядит в утреннем свете настолько бесприютно и жалко, что все детские Ксанкины страхи развеиваются как дым. Она видит с десяток женщин – молодых и постарше, – одетых в свободные ситцевые рубахи и длинные замызганные юбки. Головы повязаны платками – почти как у станичных кумушек. Ксанка видит двух угрюмых подростков, которые резко встают, почти по-Яшкиному хватаясь за широкие пояса с ножнами. Видит седого бородатого старика в пыльной выцветшей шляпе, который курит трубку на длинном чубуке, прислонясь спиной к колесу кибитки. Юная цыганка, примерно Ксанкиного возраста или чуть старше, бросается к Зуралко. Волосы, выгоревшие до белизны, странно контрастируют с загорелой кожей. – Где тебя носило, тэ скарин ман дэвэл! Пропал на ночь глядя, ни духу, ни слуху! – а сама хитрым серым глазом на Яшку косит. – Ай-нэ, мри пшан, сестра моя, не спеши ругать добытчика, – разводит руками Яшка. – На охоте он был, за зайцами двумя погнался и двух поймал. Вон, к седлу приторочены. Приунывший было Зуралко гордо расправляет плечи: дескать, знай наших, женщина. – Гляжу, не только зайцы нашему охотнику в сети попались, – усмехается девчонка, и Ксанка ревниво замечает, как игриво соскальзывает с её загорелого плечика шаль. – Двух гаджи привёл на конях статных… Один гаджо даже на рома чутка похож, но толком не разберёшь – уж больно серьга глаза слепит. «Сама-то откуда будешь, белобрысая?» – хочет ляпнуть Ксанка. Про «гаджо» даже она знает – так у цыган называются все чужие, которые не цыгане. Ну, Яшка-то всем цыганам цыган, зря эта фифа на него наговаривает. Ксанка исподлобья смотрит на друга: уж не обиделся ли? Но тот только скалит зубы. – А ты приглядись получше. Нас, вольных ромов, не только по серьге различают. – Аза, ступай, не баламуть гостей! Откуда взялся невысокий кряжистый цыган, Ксанка не видела. Только что не было его, колыхалось под ветром пыльное шатровое полотнище, а вот уже стоит, щурится, обводит незваных пришельцев недобрым чёрным взглядом – такими глазищами только порчу и наводить. Серьга навроде Яшкиной болтается в ухе, слепит белым камешком. Сверкнула – и скрылась под смоляными кудрями, будто поздоровалась. – Пойдём, чяворо, потолковать надобно! И Яшку за собой в шатёр манит. Ксанка шагнула вперёд, а цыган взмахнул властно рукой, остановил: – Без тебя, чяюри. Ты осмотрись пока, погуляй. Ксанка возмущённо фыркает и открывает рот, чтобы высказать всё, что она думает о подобном гостеприимстве. Но Яшка с почтением склоняет голову перед цыганом. – Не перечь ему, Ксанка, – шепчет. – Это ж сам Жемчужный, набольший русский баро от Карпат до Алтая. И полог шатра падает за Яшкиной спиной. *** – Ну, пойдём? – говорит Аза. – Куда? – Лечить тебя пойдём, боль заговаривать. Баба Рада раненько встаёт, вместе с солнцем. Небось уже и котел на огонь поставила. – Ведьма, что ли? – хмурится Ксанка. – Ай-нэ! – звонко хохочет Аза. – И откуда ж ты такая дикая выискалась? С какого хутора? – С какого надо. Ещё не хватало, чтобы белобрысая подтрунивала над красным бойцом Оксаной Щусь, конником отряда самого Будённого! Ксанка мысленно клянёт свой косный язык, не способный едкой шуткой отбрить зарвавшуюся нахалку. Была б она Валеркой, мигом бы ответила что-нибудь умное, изящное, острое, тонкое – словно лезвие метательного ножичка, с лёту входящее под кадык. Была бы Данькой, отряхнулась бы от насмешек как гусь от воды и пошла бы дальше, попутно расспрашивая девицу об её политических предпочтениях. Была бы Яшкой… К сердцу Ксанки подступает мутная волна гнева. Яшке эта Аза-зараза вроде как понравилась. Ишь как он смотрел на неё, как скалился. – Молчишь? Али язык проглотила? Ты за своего гаджо не боись, его не обидят, – бросает через плечо Аза. Она идёт впереди Ксанки, плавно виляя тощими бёдрами, и ситцевая юбка красиво колыхается, а поясной платок, обшитый по краям мелкими медными монетками, еле слышно позванивает при ходьбе. – Яшка сам кого хошь обидит, – хмыкает Ксанка, вспоминая, что кроме ножа у друга остался один из беляковских маузеров. – Хорошо да плохо. Хорошо, что он за тебя любому в глотку вцепится, плохо, что в гости идёте, будто на войну. – Время сейчас такое. – А кто спорит? – Аза внезапно останавливается, и Ксанка от неожиданности чуть было не впечатывается в её спину. – Мы пришли. Баба Рада, я тут тебе одну немощную привела. Ксанка хочет возмутиться, но не успевает и разве что не ахает от изумления. У крайней кибитки, покрытой выцветшим серым полотнищем, горит небольшой костерок. Булькает в закопчённом котелке какой-то густой и вязкий на первый взгляд отвар. А у огня сидит красивая, очень красивая смуглолицая женщина лет сорока. «Это и есть цыганская бабка? Да она с виду моложе, чем моя покойная мамця!» – мелькает в голове у Ксанки. – Хорошо. Ты иди себе, внучка, – певуче произносит Рада. Голос у неё тоже молодой, глубокий, сильный, звучный. – А ты садись, чаюри, рядом со мной на попону. Садись и рассказывай, что за беда тебя ко мне привела. Ксанка с тоской провожает взглядом неожиданно притихшую Азу-заразу, которая не посмела ослушаться Рады и пылит юбками в направлении шатров. – Да ты не робей, не съем я тебя. Рада берёт маленький черпачок на длинной ручке и несколькими ловкими движениями наполняет варевом из котелка две круглые деревянные чашки. – Как знала, что ты придёшь, на двоих заваривала. Ксанка осторожно садится, стараясь не касаться цветной Радиной юбки, полусолнцем расправленной вокруг. Из чашки без ручки (вот уж диво дивное, басурманское) пахнет одновременно степью и мёдом. – Пей, не бойся. Гостям худа не желаю, – Рада прихлёбывает из другой чашки, жмурит от удовольствия миндалевидные глаза. – Так каким ветром тебя сюда занесло? «Эх, была не была!» – Ксанка делает глоток, и густая жидкость взрывается у неё во рту терпкой мятной сладостью, на дне которой еле слышным послевкусием прячется медовая горечь. Рада, улыбаясь, следит за ней. – Вкусно, – признаётся Ксанка. – Спасибо. И начинает рассказывать историю о том, как росла былинкой тоненькой, дочкой единственной, пока не пришёл цыган и не похитил у юной крестьянки сердце девичье. Как плакала мамця, как батька грозился проткнуть залётного цыгана вилами, и как пришлось ей за любимым пойти прочь с родного двора. Рада внимательно слушает, в некоторых особо удачных и слезливых местах кивает головой и потягивает густой напиток. – Ох, и сильна врать ты, чяюри, – смеётся, когда выдохшаяся Ксанка наконец замолкает. – Во всём наврала, всё напутала. Главное только одно сказала, да мне и этого хватит. Показывай свою рану, вылечу тебя. Ксанка, морщась, приспускает рубаху. Боль, утихшая было от травяного отвара, начинается с новой силой. Рада цокает языком, качает головой, легко прикасается ко вспухшему горячему плечу. – Эй, чаворалэ! – окликает она издали какого-то мальчишку. – Принеси мне воды из родника. Тот, кивнув, подхватывает с земли большой медный котёл и убегает. – Как они вас боятся, – непроизвольно вырывается у Ксанки. – Боятся? Брось, чаюри. Разве ж я такая страшная? – Рада поднимается с попоны. – Ты сиди, отдыхай. Сейчас костёр побольше разведу, воды поставим, будем твою хворь выгонять. – И я смогу опять в седло садиться? Смогу скакать быстрее ветра? Смогу… – Ксанка хочет спросить про «шашкой рубить», но вовремя осекается. – Сможешь, почему нет. Вопрос в том, чего это тебе будет стоить. Рада достаёт из кибитки большую холщовую сумку и начинает доставать из неё небольшие узелки с разными травами. Понюхает один, поморщится, положит обратно, а другой понюхает – кивнёт, и рядом с Ксанкой кладёт. – У меня ничего нет, – быстро говорит Ксанка. Полузабытые страшилки о цыганах снова всплывают в голове. «Сейчас как попросит то, чего дома не знаю. А впрочем, пусть. У меня и дома-то никакого нет». – Глупенькая. Разве я требую платы? Ты сможешь всё и даже больше. Вопрос только, какой ценой. Солнце уже поднялось над горами, прогревает воздух, предвещая дневную жару. У Ксанки всё плывёт перед глазами: и стоящий на огне котёл с водой (когда только принести успели), и полотнища кибитки, и далёкие силуэты цыган, и примятая возле колёс трава. И видится красному бойцу Оксане Щусь, будто преследует она врага Родины – сильного, умного, хитрого. Далеко до него недотёпам из бурнашовского отряда, далеко до него Оксане – не дотянуться шашкой, не достать меткой пулей. Только и остаётся, что рвать по-живому жилы, вычёрпывая себя до капли, отдавая последние силы горячему стремлению – догнать, схватить, уничтожить. И не чувствует красный боец Оксана Щусь, как бьётся у неё под сердцем новая жизнь, как корчится, сгорая в жарком пламени ненависти, маленький не рождённый человечек – плоть от плоти, кровь от крови, любовь от любви. Некогда ей остановиться, некогда прислушаться. Ведь сейчас главное – не дать врагу уйти от заслуженной расправы. А всё остальное когда-нибудь потом… … после. … после войны. *** – Ай, чаюри, никак ты приснула на утреннем солнышке? – слышится над ухом Ксанки певучий голос. И сразу же что-то невыносимо горячее шлёпается на Ксанкино плечо. – Тише, не дёргайся, – уговаривает Рада. Ксанка скрипит зубами, но спустя несколько мгновений боль утихает. И вроде бы даже руке становится легче. – Посиди пока, – говорит Рада. – Как остынет, опять сменю. И шла бы ты лучше в тенёк, неровен час, голову напечёт. Вон и зазноба твоя идёт… ай, валет пиковый, наряд кумачовый, ай, не идёт, а пляшет, рукавами машет… не цыган, а огонь. Рада нахваливает Яшку, словно торговка залежалый под прилавком товар, и Ксанке от этого неловко. Она тоже приметила друга издалека – высокий, гибкий, быстрый, в развевающейся рубахе, – как такого не заметить? Но откуда Рада узнала, что это именно Яшка, а не кто-нибудь из табора? – Глаза твои подсказали, – шепчет цыганка, наклоняясь рядом с ней. – Не бойся, мысли твои не читаю, – добавляет, увидев, как тень страха промелькнула на Ксанкином лице. – Да и что читать-то, когда и так всё видно? – Явэн састэ, – кланяется издалека Яшка. – И тебе не хворать, – кивает Рада. – Как она? – он показывает глазами на Ксанку. – Вылечим твою красавицу, не волнуйся. И потом свадьбу сыграем – шумную, весёлую, чтобы земля всколыхнулась, а небо откликнулось. – Глупости всё это, – пытается возразить Ксанка, но эти двое будто бы не замечают её. – Чем отплатить тебе, дае? Всё, что есть, отдам, но ничего нету, кроме сердца в груди, да и оно другой обещано. Рада смотрит на Яшку и, чудится Ксанке, словно молодеет на глазах: уходят с лица морщины, темнеют серебряные пряди в двух тяжёлых косах, ивовой ветвью распрямляется отяжелевший от времени женский стан. – Искру в серьгу не вдевай, а больше мне от тебя ничего не надобно. Сгинул морок, стоит перед Яшкой женщина – ни молодая, ни старая, без возраста. Одинокая. Достала из складок юбки холщовый мешок, на плечо накинула. – Роса давно уже высохла, пора мне травы искать. А ты пока заместо меня побудешь, поглядишь, чтобы огонь под котлом не погас. И примочку у девки на руке поменяй, как остынет. Улыбнулась Рада напоследок и пошла по лагерю. Тяжело идёт, а трава под её босыми ступнями будто и не приминается вовсе. *** – Договорился я с Жемчужным, – тихо говорит Яшка, шлёпая на Ксанкино распаренное плечо горячий компресс. – Поможет нам табор, проведёт нас по старой горной дороге, и сам вместе с нами пойдёт. – Коней отдал? Яшка кивает. – Слушай, а что это Рада про серьгу твою говорила? Про искру какую-то? Я думала, что каждый цыган серьгу носит, а пока встречала только у тебя и у мужика этого. – Ай, пустое, – отмахивается Яшка. – Примета такая цыганская. – Скажи, любопытно ведь, – настаивает Ксанка, прислонясь щекой к тыльной стороне его ладони. – Я ношу, потому что я старший сын, хотя родился вторым. А Жемчужный – единственный и в роду последний. – Но он же может жениться и завести детей. – Не может. Обет дал. Его семью всю до последнего человека вырезали, и он обещал мстить… – Беляки? – ахает Ксанка. – Не знаю, не спрашивал. – А как про всё остальное узнал? – По серьге. Камень или насечку делают те, на ком род прервётся. А значений у алмаза много. Чистый, незамутнённый – как долгая ненависть. Прочный – как месть. Некоторые цыгане его горным жемчугом называют, отсюда и прозвище Жемчужный. А вообще про Ефрема много легенд ходит среди наших. – Как про Будённого? – уточняет Ксанка, хотя Яшкино слово «наших» по отношению к цыганскому роду-племени неприятно царапает слух. – Почти, – хмыкает Яшка. – Я и не надеялся, что мне вживую доведётся обоих увидеть. – Ты… это, – Ксанка обнимает его здоровой рукой. – Не засовывай в серьгу никаких алмазов с насечками, ладно? – Ладно. Только это и от тебя зависит, мро ило. И Ксанка краснеет, поняв немудрёный намёк. 6 Степь тянется далеко, а горы – высоко. Вот уже два дня подряд ползут кибитки по узкой извилистой тропке. Слева глухая каменная стена, местами поросшая редкими кустарниками, справа обрыв. Да не такой, с какого Ксанка с ребятами сигали в прохладные волны Ингульца, а настоящий – саженей пять в глубину, гулкий, страшный. По вечерам на его дне клубится густой белёсый туман, свиваясь в призрачные фигуры. Лохмотья этого тумана, зацепившиеся за острые камни, видны даже днём – Ксанка однажды отважилась, подошла к краю, заглянула. Сердце захолонуло, застучало в висках… если б не Яшка, лететь ей с высоты вниз страшным смертным полётом, а неприкаянной душе долго потом бродить в тумане, горным эхом тоскливо откликаясь на человеческие голоса. Едет Ксанка в кибитке Рады, запряжённой одним из беляковских коней. Кроме Ксанки там вездесущий Зуралко, Аза-зараза и сама Рада. Яшка вместе с остальными мужчинами идёт пешком, по пути расчищая случайные завалы, а в особо узких и опасных местах беря лошадь под уздцы. На Ксанкино плечо Рада наложила густую зеленовато-жёлтую мазь, пахнущую полынью и дёгтем, напоила Ксанку какими-то отварами, и первый день путешествия она проспала в кибитке. А сейчас сидит, свесив ноги, смотрит издалека на Яшкину спину и слушает неумолчную Азину болтовню. Зуралко с важным видом устроился рядом с Радой на облучке. Плохо идёт запряжённый конь, привыкший к седлу и воле, неровно. Но всё же лучше, чем тащить кибитку на себе. На исходе второго дня устраивают ночлег прямо на дороге. Выстраивают кибитки цепью, стреноживают лошадей. – Завтра начнём спускаться, – улучив минутку, Яшка не преминул подойти и поболтать. – Жемчужный говорит, я везучий. Обычно на этой дороге даже летом случается много оползней, а мы пока встретили лишь пару небольших завалов. – Не гневи Хозяина гор, чаворо, – серьёзно говорит Рада. Но Яшка только отмахивается, быстро целует Ксанку в щёку и убегает устраиваться на ночлег. Ксанка бы с удовольствием ушла ночевать рядом с ним, но Рада запретила, а Аза подняла на смех – где это видано девчонке спать рядом с мужиками. И так, мол, на девкопарня похожа, даром, что в юбке. Выйдя из кибитки за надобностью, Ксанка слышит, как Аза тихим голосом рассказывает Зуралко сказку о дальнем лесном посёлке, где когда-то жила с родителями. Что они не брат и сестра, это и с первого взгляда понятно: смуглый и белобрысая, какое уж тут родство. Но заботятся друг о друге пуще какой родни. «Почти как я с Данькой, – думает Ксанка. – А Рада им как бабушка, выходит. И всему табору тоже». Краем глаза она улавливает какое-то лёгкое движение среди кибиток и машинально отступает в тень. Рада медленно идёт по краю ущелья, рукой касаясь колёс, оглаживая лошадиные крупы. Словно не Яшка с цыганами днём, а она в глубоких сумерках осматривает всё, оберегает. Колдует? Туман, поднявшийся со дна, переплёскивается за каменную кромку, будто кипящее молоко за край глиняного горшка, преданными собачьими языками лижет подол Радиной юбки. Крадётся Ксанка следом, от волнения почти забывая дышать. А вдруг как споткнётся Рада, упадёт с обрыва, напугает лошадей? Или наоборот – перережет им втихаря поводья, навредит исподтишка. Узка тропинка, не разминуться на ней двум повозкам, случись что – и бежать некуда. Прошла Рада вперёд, повернула за валун, шагнула к краю. Ветер треплет распущенные волосы, растущая, почти полная луна запуталась среди прядей пополам с сединой. И кажется, что у Рады вся голова седая. Поднялся туман ей до пояса, обвивает, клубится, а Рада руки к нему тянет, гладит ладонями, уговаривает тихонько. Потом и вовсе пальцами зашевелила, будто плетёт из невидимых ниток что-то – верёвку? удавку? сеть? «Ведьма, как есть ведьма, – ахает Ксанка. – Небось порчу на кого-то наводит, своего горного Хозяина зовёт». И когда подле Рады вырисовывается из сумерек тёмная мужская фигура, липкий ужас подкатывает к Ксанкиному горлу: пришёл Тот, кого звали, борони боже, как есть пришёл. Опустился мужчина перед Радой на колени, сверкнула под лаской лунных лучей алмазная искра в золотой серьге. «Да это же Ефрем! – догадалась Ксанка. – Прощается или прощенья просит?» Отвлеклась Рада, провела ладонью по склонённой голове – простилась? простила? – и дальше себе с туманом говорит. А Ефрем встал и вроде как к кибиткам направился, аккурат к тому месту, где Ксанка прячется. Всполошилась она. Хорошо, что за время войны научилась многому. В том числе и уходить бесшумно и быстро. Юркнула в тень, прокралась с другого края повозки и припустила почти бегом – авось не заметит, а и заметит, так ругать не станет. Добралась Ксанка до Радиной кибитки, а там Зуралко и Аза спят давно, дышат ровно, с присвистом. Легла с краю, закуталась в платок, но у самой из головы не выходит странная сцена – стоит женщина на краю обрыва, стоит мужчина на коленях, вьётся между ними туман. *** Первая новость, которую Ксанка слышит на следующее утро от Яшки – об уходе Ефрема из табора. – Тут поблизости вбок тропа уходит, по которой только пешком пройти можно, – восторженно болтает Яшка, протягивая Ксанке хлеб и тонкий прозрачный кусочек какого-то вяленого мяса. – Вот по ней он и двинул. – А разве это не его табор? – спрашивает Ксанка. – Шутишь? Баро тут старый Михель, ну ты видела, с длинной такой трубкой. А Ефрем Жемчужный – одиночка, в таборе оказался случайно, пробыл всего ничего. И надо же, что именно мне повезло с ним встретиться и поговорить. Внукам своим сказки сказывать буду. – Правнукам! – поддразнивает его Ксанка, которой вся ночная история уже кажется просто красивым сном. Тем более что Рада как ни в чём не бывало сидит себе у крохотного костерка, помешивая утренний взвар. И волосы у неё заплетены в две косы и убраны под платок. – А хоть бы и им! – не сдаётся Яшка, и вдруг неожиданно предлагает: – Выходи за меня, Ксанка! – Ой, чумно-о-ой! – тянет Аза-зараза, не дав Ксанке ответить. – Кто ж так замуж-то зовёт? Девке надо хоть простенькое колечко купить, да на колени встать, да спросить по имени-отчеству как полагается. Яшка разудало брякается коленями о камни: – Оксана Батьковна, не откажите. – Гарбузных семечек бы тебе полные карманы насыпать, – в тон Азе мечтательно говорит Ксанка. – Но так и быть. Выйду… когда-нибудь… если будешь себя хорошо вести. Она немножко злится на Яшку, что превратил волнующий момент в фарс. Тем более, на глазах чужих людей. – Ноги в пуху, поклонись жениху, – подначивает Зуралко. – Ноги в тесте, поклонись невесте. – По ушам как треснет, – хмуро отвечает Яшка, поднимаясь. – Ай, дядинько, вы с тётенькой такая красивая пара будете. Особливо ежели тебя мукой обсыпать или её дёгтем намазать, – отбежав под защиту Рады, Зуралко показывает Яшке язык. Хохочет Аза. И только Рада молчит, будто происходящее совсем не касается её. – Ты обещалась, – жарко и щекотно шепчет Яшка Ксанке в ухо. – Я запомню. И, не дожидаясь нового ответа, исчезает среди кибиток. А притихшая Ксанка долго смотрит ему вслед. 7 Спуск с тропы оказывается намного сложнее подъёма. Мужчины ведут лошадей, следя, чтобы те не споткнулись. А остальные идут по бокам, придерживая кибитки, которые так и норовят покатиться с пологого склона, погребая под тяжестью всё на своём пути. Ксанка вызывается помогать. Тем более что рука под свежей повязкой почти не болит. Но Рада, сдвинув брови, приказывает ей и Зуралко просто идти сзади и пытаться не отстать. Ксанка вначале обижается, но после часа пути пешком понимает, что с непривычки только путалась бы под ногами. Дорога расширяется и уходит влево, оставляя страшное ущелье далеко позади. Зуралко времени не теряет. Ему скучно брести рядом с Ксанкой, он то и дело ныряет куда-то вбок. Возвращается с пригоршней поздних августовских земляничин, нанизанных на сухие травинки: – Угощайтесь, тётенька. Точно такие же «бусы» Зуралко принёс для Азы. А самую длинную нить с крупными, тёмно-алыми ягодами, похожими на капли крови, он отдал Раде. – Сам-то хоть ел? – спрашивает та. – А то, – улыбаясь во весь рот, испачканный ягодным соком, отвечает Зуралко. – Сейчас ещё принесу. И опять исчезает. Душистые земляничины тают на языке. – Эй, – окликает Ксанка Яшку. Тот быстро отдаёт лошадиные поводья какому-то цыгану и торопится к ней. – Хочешь? Сладкая. – Хочу, – Яшка снимает ягодку с травинки, бросает в рот и хитро смотрит на Ксанку. – Только я знаю, где вкуснее. – И где же? – Вот тут. – С этими словами он целует её. Яшкины губы пахнут земляникой, и от этого запаха у Ксанки кружится голова. – Ты на самом деле согласна стать моей женой? Она кивает, задохнувшись от счастья. А где-то внизу, переливаясь под лучами солнца, плещется еле заметная полоска моря. И возвышаются в жаркой послеполуденной дымке белые стены Ялты – города, до которого они почти добрались. – Эй, не будете есть, так хоть мне отдайте! – ревниво окликает Аза. – Всю ягоду помнёте, обнимаясь! *** Глухо ворчит морской прибой, набегает на берег, лижет пенным языком древние камни. Если долго лежать на них, закрыв глаза, то постепенно сердце начинает биться в такт волнам. И можно представить, будто нет тебя – был, да вышел весь, а может, и не рождался никогда на свет, и есть только море и камни, и бездонное ночное небо над головой. От стойбища тянет горьковатым дымком, лошадиным потом, дёгтем. Ветер доносит до Ксанки гитарный перебор, рассыпные переливы бубна, обрывки гортанного говора. Вскочить бы сейчас в седло – и мчаться во весь опор по наезженной дороге. Ведь до Ялты рукой подать, и плечо почти не болит, и… Ксанка уже потеряла счёт времени. Сколько дней назад они расстались с друзьями? Семь? Восемь? Десять? Данька с Валеркой наверняка опередили их. Если только они живы – нехай буде воля Твоя, як на небі, так і на землі – они ведь точно живы, они не могли так глупо попасться, после всего, через что довелось пройти, – нині, і повсякчас, і на віки віків. И красный боец Оксана Щусь не замечает, как в тревожные мысли вплетаются обрывки молитвы – той самой, что когда-то шептала мамця, кладя земные поклоны перед тёмными образами в углу хаты. Батька тогда был на войне, служил матросом на корабле. А когда вернулся – живой! невредимый! всего-то с сединой на полголовы! – мамця судорожно кинулась ему на шею. «Отмолила!» – плакала, не размыкая сцепленных в судороге рук. «Отмолила», – подтверждали соседки, охочие до сплетен. Вот только от пули Лютого отмолить не смогла, померла раньше от непонятной сердечной хворобы. Ксанке хочется верить, что дело именно в этом. Что сложись всё иначе, будь в станице доктор, не надорвись мамця на тяжёлой работе, – отмолила бы и сейчас: батьку, Даньку, Валерку, Яшку и её, Ксанку, свою непутёвую дочку. На много лет вперёд, до конца гражданской войны – и дальше. Ксанка тихонько всхлипывает, вытирает набежавшие слёзы уголком платка. Можно ведь, пока не видит никто. Пока брат далеко, и друг далеко, а Яшка… Яшка у костров бренчит на гитаре, и Аза-зараза вместе с таборными красотками поднимают многослойными юбками пыль, и подолы этих юбок – ай-нэ, мамо! – влажные от вечерней росы. Ксанка вздрагивает от шороха, радуясь тому, что темно, что посторонний человек, кем бы он ни был, не увидит её глупых, бестолковых слёз. – Сидишь, – Яшкиным голосом говорит ветер за Ксанкиной спиной. – Одна, без меня. Ксанка молчит. В самом деле, что толку разговаривать с глупым ветром – вчера он развевал победный алый стяг над конницей Будённого, а сегодня треплет пологи цыганских кибиток, теребит бахрому цветастых платков, поднимает дым от костра, развеивает искры и пепел. И оправдывается тем, что хочется погулять хоть один вечер на настоящей цыганской воле. – А я тебе поесть принёс, вот. Рядом с Ксанкой стукается о камень расписная деревянная плошка. Остро пахнет похлёбкой – густой, горячей, крупяной, с корешками каких-то незнакомых крымских трав. – Давай сыграем настоящую цыганскую свадьбу, – тихонько предлагает Яшка. – С медведем и плясками. Ай, денти – денти, сыйво нэске воля. Йо овылыв чаяла, ке бах, ке доля. Но Ксанка впервые не слушает его. Пусть мечтает, тешит себя напрасными надеждами. Завтра они будут в Ялте, а там Данька, Валерка, важное задание. Где уж тут найти время для плясок. Вот вернутся к своим, там их товарищ Будённый указом и повенчает. Посмеются боевые товарищи, пожелают счастья, сдвинут жестяные кружки, а наутро оседлают коней и помчатся бить врагов Советской власти. И Ксанка с Яшкой вместе с ними, впереди них. А всё это – земляника и солнце, и крымская пыль, и крымские горы, и ветер, и море, и камни, – останется здесь навсегда. Только Яшки здесь не будет, не будет Ксанки – молодых, глупых, влюблённых… счастливых. – Пошли к кострам. Там весело. Не можешь ты вечность здесь сидеть, – беспокоится Яшка. «А вот и могу», – хочет возразить Ксанка, но молчит. – Ай-нэ, мро ило, не могу слушать море, рвётся душа цыгана на части. Отпустишь меня? Ксанка вдруг понимает, что он тоже тоскует – по кусочку мирной жизни, случайно подаренной им среди войны. И глупая обида стихает, уступая место жалости и нежности. – Иди, – отвечает Ксанка. – Я приду сама… попозже. Миг – и Яшки уже рядом нет. Прокрался своим бесшумным лисьим шагом обратно в лагерь. Ксанка сглатывает слюну. Есть хочется нестерпимо. Она зачёрпывает деревянной ложкой варево, подносит ко рту. И ей кажется, будто ветер доносит до неё тихий, необидный Яшкин смешок. Глупый крымский ветер, переменчивый как вся здешняя природа, вечный как море под обрывом, надёжный, как камни. Хороший. Ничейный. «Мой!» – решает для себя Ксанка. Раз и навсегда решает – за двоих. А потом заворачивается в платок и с миской в руке медленно идёт к горящим на берегу кострам.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.