Шею и макушку печёт.
А глаза слезятся.
Варя глядит вбок, сочувственно, на Олечку, у той ноги заплетаются и на обветренном круглом лице страдание всех детей мира.
Тётя Марина вышагивает впереди, бодро и пружинисто, пакетами обвешенная, из которых пахнет рынком — остро, пряно и солоно, свежей петрушкой и не самой свежей рыбой.
Жара ей нипочём.
Олечка смотрит на мать косо, дёргает раздражённо край малинового сарафана и ноет, резанув тонко по ушам:
— Ну скоро там остановка?
— Оля, потерпи, тебе пять лет что ли? Что за ребёнок такой...
Тётя Марина ускоряет шаг, пакетами и подолом безкусного аляпистого платья шурша, повторяя что-то про несносных детей и стаканы воды, а Варя, вцепившись в ладошку недовольно пискнувшей Олечки, спешит за ней — не хватает ещё здесь им потеряться.
В этой глуши.
Варе жарко и душно, тошно и гадко, но она молчит. Молчит, как молчала всегда, оставляя другим право говорить, заявлять, решать.
—
Жить.
— А?
Она дёргается и пялится загнанно на тётю Марину — та останавливается и смотрит куда-то в сторону, прищурив густо накрашенные глаза и скривив вишнёвый рот.
В кустах звонко стрекочет кузнечик.
— Говорю, разве можно здесь жить? Ты глянь, ну одни бараки же с дырявыми крышами. Им лет 70, не меньше! А нет, живут же люди. Ужас.
Варя поправляет съехавшие очки, приглядывается и видит, куда смотрит тётя Марина.
На кого, точнее.
Недалеко от них по дороге медленно идёт старушка, медленно, но твёрдо, без палки и сгорбленной спины. Чёрный платок, длинный и плотный, на голове, в руках корзина, в ней маки краснеют.
Она высокая — выше их.
И какая-то она.
Чуждая.
Не отсюда.
Не из...
—
Внучка, милая, подойди.
Голос лукаво, крадучись, маня, зазывая, по душе прямо скребёт — где-то внутри гнездясь. Варя замирает — и становится тихо-тихо, замолкает кузнечик в кустах и крикливые стрижи в июльском, синем как глазурь на тортах, небе.
Старуха зовёт её.
Варя всегда было очень доброй девочкой.
Послушной.
Старших уважающей.
По ногам трусливая дрожь, но она сдвигается с места и идёт, хотя и слышит за спиной приглушённое олечкино "Не ходи".
Не ходи, Варя.
— Да пусть сходит, может, бабулька заблудилась, что ты такая пугливая то у меня? Ууу, трус-белорус на войну собрался...
Варя считает свои шаги, раз, два, три, четыре, пять, запинается, сжимает в кармане прохладные ключи.
Идёт.
Смотрит.
Старуха глядит прямо на неё.
Совиными желтушными глазами.
Это не человек.
Варя понимает это отчётливо и отстранённо, знает это точно, как дважды два четыре, но внутри ничего не дёргается, не волнуется, только стынет, коркой вечной мерзлоты покрывается. Это не человек — Варя смотрит в золотистые радужки, а они лучатся и светятся лунами на старческом морщинистом лице.
Варе кажется, что солнце тускнеет и прячется где-то. Дует прохладный ветерок.
Стебли колышит.
Совиные глаза не выражают ничего.
— Куда путь держите, внучка?
Голос для женщины слишком низкий, для человека — слишком хитрый, слишком скользкий как чёрный уж.
Сердце у Вари бьётся быстро-быстро и заполошно об грудину, и это единственный звук, слышимый здесь.
Она моргает, сжимает крепче липкими пальцами ключи и отвечает тихонько:
— В город возвращаемся. К родственникам ездили и на рынок.
Пальцы когтистые ласково скользят по кровавым лепесткам маков, а затем вдруг совсем неласково впиваются в плечо.
Старуха наклоняется — Варя чует запах трав и костров, ядовитый и густой, в горло ей забивающийся.
—
Послушай меня, девочка. Ваши города — обители греха и скверны, грязные и тлетворные. Вас растят там как коров на убой в ваших уютных коровниках с телевизорами, телефонами, с интернетом, которые пихают в ваши головы ересь, толкают вас на путь грехопадения. Вас развращают, вас лишают вашего предназначения, вас превращают в сброд. Вы узники технологий и вашего хвалёного прогресса, вы отравляете ими себя как выхлопами ваших ужасных машин... Скажи мне, милая, нравится ли быть тебе узницей?
— Нет...
Варю трясёт.
Её затягивают эти глаза и речи как глубокая трясина. Она надышалась ядом трав и костров, и голову кружит и ранит сквозной болью. Она едва стоит перед этим существом, у которого совсем не движется лицо, а руки - молодые и гладкие.
Неженские.
— Это хорошо, это очень хорошо. А теперь скажи мне, дитя, знаешь ли ты про дорогой нашему сердцу Культ Вечности?
Пальцы когтистые касаются её шеи.
Колят.
— Н-нет. Нет, не знаю. М-мне надо спешить, меня тётя ждёт. Н-но я обещаю, что в-вернусь! - Варя тараторит, выпаливает на выдохе, пятится, не сводя взора с неё.
С неё?
Пальцы нехотя отцепляются.
Совиные глаза моргают — медленно, сонно — а рука тянет из корзины пышный цветок.
— Вернёшься, Варвара.
Вечные всегда возвращаются.
Варя кивает.
А затем разворачивается и бежит.
Не оглядываясь.
В кармане стареньких джинс опасно рдеет мак.
***
Варя боится.
Боится засыпать.
В её снах древние как мир хижины и избушки, а в них под дрожащим рыжим пламенем свечей водят хороводы люди с головами волков и лис. Они поют песни на позабытых всеми языках и плетут под серебряными ртутными звёздами венки из цветов беладонны и болотных кувшинок.
Они трапезничают сырым и алым как маки мясом, грызут его, рвут острыми клыками, на которых сохнет свежая кровь, и смотрят друг на друга.
Глазами жёлтыми и пустыми.
Как Вечность.
Они зовут её к себе, нашёптывают мягко и нежно, напевают ей свои тёмные как ночь в их мире колыбельные, обещают, что там она будет счастлива, свободна, там ей не нужно будет молчать, там она займёт своё место.
И заживёт.
—
Варвара, приходи. Приходи.
Варя смотрит на себя в зеркало и не узнаёт.
На неё в ответ глядит кто-то другой.
Кто-то, кому нравятся венки из кувшинок и густые непроглядные леса.
В которых и сам чёрт не знает, что творится.
Она ищет, ищет долго и упрямо, забивает по несколько раз одни и те же запросы в поисковики, спрашивает вежливо и не очень у уставших библиотекарей —интернет молчит, а библиотеки пустуют.
Культ Вечности не здесь.
Не из этого мира.
Варя ложится спать и суёт руку привычно под мягкую подушку.
И нащупывает что-то.
Дёргается, откидывает подушку, смотрит — на простыне покоится большая и ветхая книга в потрёпанной грязной обложке.
А на ней золотится-переливается выпуклый глаз.
Варя не задаёт вопросов.
Варя хорошая девочка.
Она открывает на первой странице и вжимается спиной в стену — инстинктивно, дыхание задержав.
На иллюстрации — ярко слепит и тянет неотвратимо взгляд лицо. Юношеское и бледное, мрачное и торжествующее, глядящее совиными глазами, застывшее красотой мёртвых белых лилий.
У него в руках корзина, в ней маки рубиновые.
А над ним под звёздчатым чернильным небом возвышается царственно фигура в шкуре неведомого зверя — и на голове у неё виднеется острый вороновий клюв.
У фигуры её лицо.
Только от Вари в ней нет уже ничего.
А вот от Варвары всё.
"Вечные всегда возвращаются".
Она захлопывает книгу.
***
Рыжий огонь отсветами пляшет на её бледных щеках.
Чужие руки вплетают в её тёмные волосы кувшинки и маки, голос лукавый, змеистый, вьётся, оплетает её, запахом трав и костров оседая на коже.
Юноша с глазами совиными и самым прекрасным на этом и
том свете лицом тянет ей кинжал — он как ртутные звёзды.
За столом собрались все, и волки, и лисы, и медведи, и хищные птицы, у которых руки людские, а голод —
не очень.
Они поют заунывную песню, песню такую же вечную, как их существование, как их проклятый богами мир.
Они сами себе боги.
На деревянном полу лежит тельце, маленькое и тощее. Крепко-накрепко связанное.
В сарафане малиновом.
В детских лазоревых глазах слёзы солёные и страх.
Она уверенно берёт кинжал.
Улыбается — широко-широко.
У неё глаза жёлтые и пустые.
И Варвара не боится больше ничего.