ID работы: 7508578

День до войны

Джен
G
Завершён
16
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
16 Нравится 6 Отзывы 3 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Просыпается Паона златоглавая, Паона полноводная, город белых ворот; открывает тысячи своих глаз, тысячи ртов отверзает, выдыхая ночь и впуская утро. Солнце, особенно яркое в Паоне, осветит тысячи домов, но только в одном, крытом красной черепицей, спит человек, который украл наше внимание. Человек спит, ему снится вода. Он вот-вот проснется, но ничего ещё не случилось. Человек вздыхает, поворачивается на бок, брезгливо щурит глаза. Началось. Видит сон мальчик Але, грязные босые ноги да сбитые в кровь коленки. Просыпается и шарит рукой, пытаясь отыскать колокольчик, уже благородный Алет Налбат, асекретис и переводчик высокорожденного санктия принца Эвлийи, седьмой в очереди к титулу хранителя гардероба порфиророжденного Дивина Автократа Неарха IV. Колокольчик, будто нарочно, не находится. Скверный день, скверный, ничего не понять. — Маленький, — тихо позвал Алет, но никто не откликнулся. Он прокашлялся и совсем другим, раздраженным и дребезжащим голосом крикнул: — Одеваться, болван! Харис опять спал около двери: вошел, почесываясь и зевая, неуклюже подхватил кюлоты, чуть не выронил на пол. Желтое лицо его было кисло. Про Хариса было наверняка известно, что он нечист на руку. Много раз предлагала жена бить рыжеухую собаку палками или прогнать вовсе, но Алет только поджимал губы. Всех надо бить и гнать, только где честных возьмешь? — Отлупить бы тебя, паршивца, — сказал он для порядка и пнул Хариса носком домашней туфли. Слуга только повел плечом досадливо, как муху отогнал. — Письма мои где? Табуляры сегодняшние где, бездельник? Бумаги пришли обычные — счета, прошения, с пурпурными полями — постановления Высокого Двора. — Что госпожа? — спросил Алет, с брезгливостью разглядывая счета от модистки. За летние месяцы их накопилась солидная кипа: Создатель не придумал простой жизни для отцов двух входящих в возраст дочерей. — Велела у себя завтрак подать, — ответил Харис и по-птичьи покосился на Алета: что, мол, сделает? — Вот как, — протянул Алет и отложил пачку счетов под сукно, покрывавшее стол. Гинекей объявил войну мужской половине, слуги хранили нейтралитет. Голос жены вот уже несколько недель как сменил тон, сладости в нем убавилось; благородная Аглая Налбат хотела непременно выдать младшую дочь замуж этой зимой, прежде старшей. Алет сопротивлялся, сколько возможно. Младшая дочь была его любимицей. Дамы ждали его за столом в фресочной гостиной, у самого окна во внутренний двор, утопавший в розах и гранатовых деревьях. Журчал умиротворяюще ручеек, струился из раковины в руках каменного гения воды, гнулись к земле ветви под весом зеленых еще гранатов, гудели пчелы. Аглая увидела мужа и махнула лакею рукой, приказывая разливать шадди; Алет не успел сесть за стол, но и это снес покорно, твердо поставив себе победить супругу кротостью, как некогда анакс Дайвет — злого великана. Завтракали в молчании. Когда подали кислое молоко с медом, с улицы, через зеленую стену сада, донесся визгливый вой труб, и далекий голос глашатая проник из мужского мира в женский: — Дорогу Дивину! Дорогу Дивину! — И хватает же здоровья по такому пеклу, — проворчала Аглая, но тут же по привычке прибавила, — дай, конечно, Создатель много лет! Ликия, младшая, засмеялась, закрыв лицо салфеткой - не потому, что поняла двусмысленность речи матери, а от облегчения, что ссора пошла на убыль. Алет улыбнулся, любуясь. Как можно было отпустить её из семьи? Алкиппу, старшую, он не любил; она была худа, криворота и слишком умна, смотрела на родителей без почтения, так, как будто определила им цену, и цена эта была невелика. Холодным тоном Аглая осведомилась, следует ли ждать господина и мужа к обеду. К обеду ждать его не следовало. Санктий Эвлийя желал видеть своего асекретиса. Нужно было переводить бумаги для главного садовника Высокого Двора, санктия Леонайя; впрочем, понятно было, что не о бумагах пойдет речь. Алет поправил ворот камзола, машинально дотронулся до шеи: крепка пока, держит голову. Разговор был неминуем, и разговор этот угнетал благородного Налбата. Впрочем, идти к принцу раньше трех часов пополудни было не только бессмысленно, но и опасно. Эвлийя спал подолгу. Во сне он находил отдохновение от дневного безделья. Многие заботы ждали Алета; прежде всего надобно было увериться, что корабль, груженый маслом и оливками, отбыл в срок. В кратерах с маслом хранилась морисская смола, а в деревянных коробах, проложенные сеном, лежали вовсе не оливки, а листья сакотты, засушенные в остывающих печах и готовые к употреблению, но об этом знали только посвященные, для прочих же — тсс! Благородный Алет Налбат любил свое дело, а дело любило его. Ему приятно было думать, что товар его, в отличие от масла, оливок или зерна, делает людей по-настоящему счастливыми. *** Путь благородного Налбата лежал на пристань Эминеню, грязную, многолюдную, воняющую рыбой, специями и конским потом. Здесь разгружали суда, приходящие из Багряных земель, и волны у причала казались кровавыми: такую тень бросали паруса на воду, таким союзником была для Гайифы земля шадов. Выше по течению, в Иск-Элесси, принимали сплавляемые из Алата ели; скорые на драку плотогоны оставляли большую часть вырученных денег в веселых домах, обнимая тайлатских красоток и красавцев, перепадало и благородному господину Налбату, ведь в Алате было не достать ни морисской смолы, ни сакотты. Плоты не задерживались в Паоне: Гайифа не знала недостатка в строевых лесах, потому плыли они на восток, в Нухут, или на запад, в Агарию и Бордон, покрываясь золотом в стоячей воде Иск-Эллеси, иначе и не понять было бы, отчего так дорожает дерево, сплавляемое Алатом за бесценок. На Золотом Отроге загружали прибывшее сушей зерно из Кагеты, которое морем следовало в Дриксен и Гаунау. Вода кормила Паону, вода баюкала великий город, удерживая его в ласковых своих ладонях. Впрочем, войной пахло и в порту: грузы мачт, весел и железа скучали на складах, не уплывали в Талиг медь, деготь и смола. Никто не произносил еще слова «контрабанда», однако все, что могло быть использовано для строительства судов, оставалось в Паоне. Стране еретиков и безбожников не нужны были лишние корабли. Алет поймал за ухо мальчишку, потребовал начальника порта. Начальник, Клит Изандр, седоволосый угрюмец с лицом убийцы, вкушал шадди в садике собственного дома, выходившего окнами на реку. Он заметил лавирующего между тюков и грузчиков Алета, поднялся, протянул навстречу руку — то ли приветствовать, то ли удушить. — Прошу ко мне, — хрипло произнес начальник порта. Говорили, что морские братья повесили его за воровство и жестокость, но Леворукий не решился взять его в Закат. - Чем богат, все для дорогого гостя. Алет осведомился о судьбе «Благословенной», всплеснул руками от удовольствия - подумайте, даже не стояла на таможне! — и от радости выронил из рук некий бархатный мешочек. Мешочек опустился между разведенных колен Изандра, приятно звякнув, и тут же неведомым образом скрылся с глаз, будто и не было его вовсе. Может быть, и в самом деле не было? Изандр протянул Алету блюдо с медовыми пирожками: — Талигские свиньи гадят, — сказал он с уверенностью, - меду не купить. Мед был горный, из Алата, к Талигу отношения не имевший. Алет вежливо кивнул, заранее соглашаясь. Спорить с такими мнениями было опасно. — Пчел всех пожгли. А каких не пожгли, тех наговорами заставили меду совсем не делать. А каких не заговорили, тех в трутней превратили. Только жрут и соты портят. Вывести бы галеон боевой и залпом по ним, чтобы в пыль, — мечтательно сказал Изандр, не уточняя, кого хочет изничтожить — трутней или жителей Талига. Впрочем, галеона у начальника порта не было в любом случае. Привкус у пирожков был тяжелый, как у любви к отечеству. Алет поспешил откланяться: ему нужно ещё было заглянуть в Тайлат. *** Когда благородный Алет Налбат покинул порт, колокол Создателя Всемилостивого отбил полдень. Вторым голосом, запаздывая, песню его подхватил гулкий святой Арминий на Рыночной площади, потом зазвенели, засеребрились колокольцы Девы Скорбящей близ Тайлата, построенной на деньги владельцев тайлатских заведений и оттого называемой среди черного люда Шлюшкиными Слезками. Гудела, сотрясалась в молитвенном звоне Паона, простирала руки навстречу небу: прими меня, Спаситель, и помилуй! Но небеса были все так же высоки и безмятежны, и стихала великая столица Гайифы, роняла руки, утомленная ярким солнцем. С площади святого Деофора Алет свернул в узкий, смердящий рыбными отходами переулок. Как у каждого тела есть свои срамные места, так и у каждого города непременно найдется такой уголок, в котором дрянное вино дорого, женщины прекрасны и сговорчивы, мальчики юны и нежны, а кошельки то и дело норовят покинуть пояса своих почтенных владельцев. Таким был Тайлат, квартал вверх по течению реки, город в городе, известный своими публичными домами, крупной игрой и выпивкой. Праведники говорили, что сказать Тайлат — все равно, что сказать кабак, а гуляки шутили, что, искупавшись в утренних водах реки на пристани Дивина, девственница выйдет пьяной и непорожней — воды, текущие от Тайлата, полны вина и семени. В жаркий полуденный час жизнь покинула счастливый квартал, и кривой переулок, отделявший последний форпост пристойности от Тайлата (его еще называли «Чулочек», ведь от узенькой стопы путник попадал в сочное межножье), был пуст. Шел какой-то пьяный, опираясь о стены, прогуливались, лениво жуя орехи в меду, две девушки, которые узнали Алета и сомлели в вежливом реверансе, придержав яркие ткани юбок. Алет приподнял шляпу, поклонился. Шлюх он любил, они были приятны в делах. Трактир «У кипариса» колебался между ночной явью и дневным сном. Тяжело давила жара на грудь хозяина, в час дневного отдохновения слышался ему звон золотых, просыпающихся в карманы ушлых барыг с Белого песка, куда из удушающего зноя Паоны выехала принимать минеральные ванны и освежаться прохладными ласками найреи светская молодежь. Не спалось Атанасу Калистрату, именуемому Крысенышем за природную чуткость, вот и вышел он встречать Алета на крашенное охрой крыльцо. Кипарис, давший трактиру название, а сотням и сотням посетителям — незыблемую опору под руками, о которую так сладко было зацепиться, извергая из себя дешевое вино, поник в безветрии. — Кормильцу нашему, благодетелю доброго здоровьица, — Атанас взял Алета за руки, склонился, скользя концом козлиной бородки по ладони. Это было неприятно, но руки Алет не отнял. Трактирщики, в отличие от шлюх, любили лелеять обиды и чести в делах не знали. — Создателевой милости хозяину, чадам, домочадцам и делу жизни его, — Алет поклонился направо, в угол, где утром прочно утверждался малеванный на золоченом дереве Копьеносец, поражающий ядовитого аспида. Перед открытием заведения Копьеносца осторожно снимали с поста и клали в бархатный ковчежец, чтобы, ненароком, не поразил кого-нибудь по лишнему рвению: спи, отдыхай, святой защитник. — А вот пожалуйте, уважьте, — и белел на столе под кипарисом сыр, капал тягучий мед в поджаренные солнцем орехи, вино лилось в глиняную кружку: суетлив, гостеприимен был Атанас трактирщик, когда чувствовал под ногами зыбкую почву. Человек Алета отдал по старому уговору шариков морисской смолы на тридцать золотых до конца месяца, и пусть смола была грязна и пахла дешевым маслом, деньги, причитающиеся за нее, не спешили оттянуть карман Алета и вот уже пять дней оставляли чувство неприятной легкости. — Душно сегодня, — сказал Алет. Вино отдавало речной тиной, но разбавлено было в меру совести; глотнув в трактире чистого, он немедля выплюнул бы и промыл нутро водой с уксусом, чтобы выполоскать отраву. — За грехи наши наказание, — простонал Крысеныш, косясь на Алета испытующе и зло. Известно было, что благородный господин Налбат приходит взыскивать недоимки только однажды. Слух этот Алет лелеял и подкармливал. — Моровое поветрие и то добрее к нам, чем нынешняя жара. Втрое, вчетверо против обычного оборот упал, сыр киснет, невыносимая вонь! Кроме девок и мальчиков, служивших гостям, при заведении Атанаса Крысеныша состояли торговки мягким сыром хаймачи. Товар, который они продавали на улицах Паоны за бросовую цену, был воистину мягок, однако много слаще сыра. — Второго дня в «Цветке граната» Золотые щиты потребовали женщин, мальчиков и вина, горланили на всю улицу на нечистых языках, а потом заснули, кошачьи дети, язви их Создатель и родителей их, и трубок своих не потушили. «Цветок» дотла сгорел, и «Веселая вдовушка» с ним, а с нас по всей улице побор на воду для тушения и побор за нарушение стройного облика улиц, и стражникам давай на лапу, чтобы за кровлю не закрыли — солома им опасна, загорится! Да если Создатель не захочет, даже очаг не загорится, а тут солома им, бесстыжие! Воистину, что наверху, то и внизу, спокойствия нет в Паоне, сообразия нет, нет страха перед гневом Создателевым. Крысеныш был истово благочестив, как все сутенеры. — Что до нашего, благородный мой господин, так будет сегодня же к вечеру, и прошу покорно простить, что обеспокоил необходимостью идти так далеко, непременно будет! — Я верю тебе, мой добрый друг, — улыбнулся Алет. — Не сделай же так, чтобы цветы моего доверия упали в грязь. Хлеба он не тронул, сыра тоже, слишком пахло от них бородой Атанаса. Шло время к часу пополудни, и ко дворцу Алет отправился медленным шагом приговоренного и самой долгой из дорог. *** На бульваре Империи Алета толкнул щеголь, торопившийся в лавку модных благовоний; что-то, кроме вопиющей наглости, составляло парадокс в его фигуре. Алет присмотрелся к щеголю и понял, что здесь такое: платок, заложенный за обшлаг рукава и змеящийся до колен узких кюлот, был цветов правящей фамилии Кагеты. Не выстрелила еще ни одна пушка, не покинул покойную утробу ствола ни один заряд, а столичный мазурик спешил уже выразить всю свою суетность, подметая мощеные улицы флагом марионеточной страны. Потеряет какой-нибудь, неизвестный щеголю, руку или голову, отдаст свою требуху голодным птицам, а платок не успеет истрепаться. Впрочем, было так всегда и всюду. Прохожие шли мимо него, и у всех у них было одно единственное лицо. Окна уже устало закрыли веки-ставни, готовясь к дневному сну, и солнце, ярясь, выжигало краски из синих, зеленых, красных деревянных щитов. Благородный Алет Налбат был болен от летнего солнца, но еще более от неопределенности своего положения. «Бросить все, что ли, уехать и выращивать оливки, — убеждал себя Алет, заговаривая тишайший, под лопатками поселившийся тошнотворный страх. Разговор там был неминуем, и так же неминуемо было то, что за каждое слово он заплатит волоконцем, и волоконца эти сплетутся в веревку ему на шею. — Купить земли около отцовской кузницы, оставить семью в городе, взять только маленького и вернуться к природе, зажить новой, правильной жизнью...» Он рассмеялся, напугав бабу, несшую на голове кувшин с водой. Правильной жизнью с маленьким! В самом деле, душа его родилась в Нухуте и зря отправилась южнее в поисках тела. Восточные услады заставили его вспомнить о Гюра. Отчего бы Алету не навестить старого приятеля? Сказал же поэт: тот, кто друга одарит в годину печали, будет трижды судьбою своей одарён. Жил Гюра поблизости, в двух комнатах дрянного двухэтажного домишки на улице Менял. Алет толкнул замызганную дверь носком сапога: как и всегда, не закрыта, даже не притворена толком. "Ай, большое сердце, маленькая голова", — поцокал языком Алет, вошел в дом Лорана Гюра, талигского поэта, жизнелюба и модника. Комнаты его, кажется, не убирали с постройки дома; тяжелый аромат благовоний должен был заглушать вонь морисской смолы, но на деле смешивался с нею, создавая запах тошнотворный и густой. — Кто? Лиджи, ты? Гюра лежал на диване, откинувшись на подушки. Глаза его были сонными, дыхание - медленным и глубоким. — Простите мое вторжение, бесценный друг. Не вставайте, прошу вас. Он и не смог бы. Действие морисской смолы было хорошо известно благородному Алету Налбату; знал он двенадцать способов выварить песчаный мак, чтобы получить бешеное молоко, знал, как измельчают, сушат и растирают с сосновой живицей траву кабис, из которой приморские жители плетут канаты, знал также, как из жестких листьев куста сакотты изготовить чай, бодрящий душу и позволяющий забыть о сне. Чай этот ценили при дворе, отдавали ему должное и занятые люди: мануфактурщики, владельцы портовых складов, ростовщики и огранщики алмазов. Однако не кабис и не мак из года в год наполняли карман Алета. — Ночами глаз не могу сомкнуть, — сказал Гюра. Голос его стал монотонным, будто плоским. — Днем, видите, засыпаю, а по ночам, как сыч… Лекарь говорит, скопление гуморов, разлитие чёрной желчи. Видано ли? Правый бок болит. Никогда не старейте, друг мой. Хотите вина? Перестал пить шадди, лекарь говорит — вредно, опять же, гуморы. Лиджи! Дрянной мальчишка, кошачье семя, где его носит? Лиджи! Мальчик, формально состоявший при Гюра слугой, был, несомненно, настоящим хозяином дома. Алет огляделся, ища, куда бы сесть, но остался стоять. — А, к кошкам, — махнул рукой Гюра и посмотрел на Алета неуверенно, будто позабыв, кто перед ним. — Налейте себе сами, мой друг. Прошу меня извинить. Дурно мое дело; ко всему прочему подозревают камни в почке, проклятая Оллария, отравленные миазмы в воздухе, удивительно ли. Долго жаловался Гюра на расстроенное состояние своего здоровья, из чего неизбежно проистекало обсуждение того, как всё обстоит у недружелюбного талигского соседа. Болезнь свою, во многом порожденную мнительностью, Гюра накрепко связывал с брожением общественного организма далекой родины. В доме на улице Менял пахло войной, душно и тошно, как микстурами и морисской смолой, потому заговорили о войне. Перешли и к карте, лежавшей на низком сервировочном столе близ дивана; жирный след от трапезы добавил к Кэналлоа узкий выступ, создавший бы значительное препятствие для навигации. — Много ли думать, — сказал Гюра и с нетерпением стал тыкать пальцем в замусоленную, запятнанную то ли супом, то ли вином карту, — Вараста вот... Кагета вот... Тут перешеек, сами понимаете, сюда, следовательно, надо нажать, а вот тут бы покрепче... Даже поварёнок может управлять армией. Рука его дрожала, с трудом находя искомое; пока Гюра обсуждал, как славно было бы разгромить ханжеский Талиг, нападкам его испачканного смолой пальца подвергся сперва Алат, затем — дружественный Бордон. Никогда еще так не было, с горечью подумал Алет. За три года жизни в Гайифе руки и щеки Гюра покрылись старческими красными пятнами, халат был засален и нечист. — Ради истины! В первый раз в жизни война ведется ради истины и свободы! Комнатка на улице Менял отложилась от Паоны, покинула Гайифу, приняла подданство страны морисских грез. Возбуждение Гюра скоро сменилось сонным безразличием, и Алет потихоньку ушел, оставив несколько золотых на письменном столе, под пыльным листом с густо вымаранным четверостишием. *** По улице Совета Алет вышел на дворцовую площадь, оставляя по левую руку здание Собрания сьентификов. Сорок лет назад был возведён трехэтажный белокаменный дом; время тогда было молодым, возможным казалось все или почти все, и до глубокой ночи светились окна в Собрании. Там работали, писали, спорили; там занимались описанием мироздания, усовершенствованием пороха, изучением ядов и лекарств, там воедино собирали историю Золотых земель. Годы шли, время старело, и со стороны дворца через площадь подул сквозняк. Окна гасли одно за другим. В присутствии рабов Высокого Двора ясно было сказано императором: Создатель есть истина первая и последняя. Кивали священники, стёр слезу с морщинистой щеки магнус ордена Милосердия; время двигалось неспешно, как старик, измученный ревматизмом. Собрание опустело, ставни были заколочены, книги — изъяты. Дворец занимал главный холм на правом побережье Гайи. Главное его здание, золочёная, белоснежная перевернутая чаша, закрыло навершие холма, привлекая к себе восхищённые взгляды путешественников, прибывающих в Паону водным путем. Дворец был огромен и величествен, но Алет, утомленный дорогой по жаре, давно пресытился красотой имперского стиля и видел только пятна плесени под скатами крыш, крошащийся известняк и побелку, замаранную там, где ее годами полировали ленивые задницы Золотых Щитов, зевающих на службе. Округлые флигели в полутени садов шли к вершине холма по дуге, как позвонки на хребтине несытой гончей собаки, мчащейся за зайцем-городом. Как цветы высаживаются садовником с соблюдением природного порядка, согласно которому роза всегда получает света более, чем нарцисс, так и флигели дворца заняты были нежными цветами, произраставшими пышно на боковых ветвях фамильного древа Дивина Неарха, в полном согласии с неписанной, однако хорошо известной каждому иерархией. Высокорожденный санктий принц Эвлийя занимал две комнаты в одном из дальних флигелей, расположенных в зоне полутени. В годы тёмные и непросвещённые принято было прищипывать излишне кустящиеся побеги, не допуская разорения казны: каждому санктию положен был свой, пусть и тощий, кус. Отец Эвлийи был рождён пусть и на дорогом шелке, но никак не на порфире; он пронес своё семя, не расплескав, до гостеприимной бухты матери Эвлийи, после чего тихонько отравился предназначенным кому-то другому вином, оставив сыну только скромное место за столом Дивина да склонность забывать неурядицы в обществе лютнисток. Алет прошёл по засыпанной иглами пиний аллее, поздоровался с седоусым Золотым Щитом, внимательно спавшим в ожидании врага, миновал длинный зал, сырой и прохладный даже в жару, направляясь к комнатам принца. Дверь была распахнута: Эвлийя заканчивал утренний туалет, так что одеваться ему мешал камердинер, над волосами трудился куафёр, успевший уже украсить локонами и завитками соседа Эвлийи, санктия Лиократа, а с туфлями бегал и суетился мальчишка-посыльный, не имеющий иного повода пристроить себя к течению дворцовой жизни. — Санктию высокорожденному мое почтение и служение, — во флигеле было так холодно, что шея Алета не сгибалась, проявляя стариковскую ревматическую твердость. К счастью, по утрам у принца слипались глаза, и он который год был не приметлив к нарушениям этикета. Эвлийя вытянул руки, увитые золотой змеёй браслетов парадного костюма, прикоснулся трижды к щекам, плечам и груди, прижал Алета к себе. Когда-то, когда фортуна принца стояла низко, у самого горизонта, им случалось делить ложе, и Эвлийя вспоминал об этом всякий раз, когда был доволен Алетом. — Ты рано сегодня, мой друг. Посмотри-ка, нравится? — принц обернулся вокруг своей оси, повел руками, как тайлатская плясунья. — Ткань хороша, верно? Представь, этот гоган паршивый вздумал задирать цену на шелка. Он меня не узнал! Ну ничего, Каллимах ему преподал хорошенький урок — верно, Каллимах? Наемник, подпиравший стену, кивнул равнодушно. — Будет знать, кошачье семя, будет в лицо помнить. Черная кость! На улицах не пропускают, толкутся, кричат, вот дядя их распустил, а батогами бы надо, всех этих детей крестьянских… Ну да мы их научим, верно, Алет? Что-то ты запыхался, мой друг, покраснел. Это вредно, это же… как их сьентифики зовут… от которых надо вина выпить. Выпьешь? Эвлийя выпил сам, и выпил еще раз, чтобы удовлетворить и самого придирчивого сьентифика, после чего взыскующе осмотрел Алета: — Кстати, друг мой, ты же из города… Не передал ли тебе кто-нибудь для меня небольшую безделицу? Алет сжал губы, глотая усмешку: — Не могу припомнить, высокорожденный санктий, может быть, вы опишете мне её? — Ну полно, — досадливо нахмурился Эвлийя, потом глянул на куафёра, суетившегося со щипцами, и на мальчишку с туфлями тоже глянул. — Ах да… Это небольшой свёрток, совсем легкий. Мне обещали доставить его сегодня. — Сегодня, санктий? — Алет покачал головой. — Мне кажется, я встретил сегодня близ торговых рядов человека,который собрался вам передать послание, но после сказал что-то о вашем договоре, было слишком шумно, чтобы расслышать ясно. В конце недели, возможно? Что-то было о неделе и о том, что он также ожидает от вас некой бумаги. Впрочем, прошу простить ничтожного, санктий, я мог все перепутать. — Выйди вон, — сказал Эвлийя куафёру, а мальчика, не проявившего проворства, огрел туфлей по затылку. Наемник остался, как, впрочем, и камердинер, видавший при своем господине многое. — Налбат, я не позволю… — Эвлийя собирался притопнуть, но от нетерпения и невыносимой, изламывающей тело жажды, приглушить которую не способно даже отборное кэналлийское вино, его ноги подрагивали. Дрожали и руки принца. По виску, меж двумя выстраданными куафером локонами, скользнула капля пота. — Я держу слово, друг мой, — сказал принц уже другим, искательным голосом и положил длиннопалую, влажную от пота ладонь поверх ладоней Алета, сложенных на животе в позе почтительнейшего внимания. — Видит Создатель, каких усилий стоит… Но сегодняшняя встреча многое может решить, поверь! Но ты ведь все принёс и просто дразнишь меня? Да? — Как бы я посмел дразнить моего санктия, — сказал Алет, извлекая из кармана промасленный бумажный сверток, в который была заключена маленькая янтарная пирамидка чистейшей морисской смолы. Эвлийя схватил сверток, мазнув по Алету незрячим, благодарным всем и одновременно никому взглядом, и склонился над столом, отрезая от пирамидки кусок, достаточный для утреннего воскурения благовоний во славу создателеву. Руки, когда-то, давным-давно казавшиеся Алету двумя белыми голубями над алтарем, в предвкушении затряслись ещё сильнее. А ведь целованы они были, эти руки, от запястья и до локтя… Алет поморщился, отвел глаза. В комнате стало невыносимо душно, и он вышел, едва не сбив дверью прильнувшего к замочной скважине мальчика. Час не прошел, как туалет санктия был готов, а сам он пришёл в благое расположение духа. — Ну что, друг мой бесценный, — после воскурений принц был особенно милостив к Алету, — нас ждут. Не опоздать бы! Что за возня каждое утро? Это же не слуги, а кошки драные. Впрочем, успеем. Здесь, возможно, лучше и задержаться, ведь кто приходит последний, тот и продырявит сам, оставаясь непродырявленным! Эвлийя говорил о делах государственных как об альковных утехах: кто-то непременно у него кого-то нагибал и подминал, кто-то отдавался, кто-то подмахивал. В его речах Гайифа, сладострастно изогнувшись, принимала и брала, и всякое слово его было измазано соками, какими истекает жаждущая соития женщина. Как сказал поэт, воистину каждый шьёт по своей мерке. *** — Господин Налбат, — голос у санктия Леоная был глубокий, гулкий, как большой колокол Святого Арминия, и непонятно было, как такой голос может помещаться в тщедушном горбатом тельце. Алет поборол желание оглядеться в поисках чревовещателя, говорившего устами этой куклы. Нет, голос принадлежал санктию Леонаю, и этим голосом все чаще говорила Паона, шептала Гайифа. Дух санктия был слишком велик для своей оболочки. Алет поклонился, приложил руки к сердцу, принял серую восковую ладонь и поцеловал почтительно. — Санктию высочайшерожденному да продлит Создатель дни бесконечно. — Прошу вас, без церемоний, — слабо улыбнулся Леонай и забыл улыбку на лице так надолго, что она стала страшной. — Мне приятно наконец-то свести знакомство с человеком, так много сделавшим для моего возлюбленного брата. Возлюбленный брат, бывший с Леонаем в исчезающе тонком родстве, смаковал кэналлийское, пытаясь понять, северное оно или южное, и в каком месяце круга был собран виноград. — Санктий слишком добр. Улыбка дрогнула, увяла, что Алет счёл добрым знаком и милостью — есть род людей, которые улыбкой плюют. — Приятно знать. Впрочем, как вы находите погоду? Нет ничего томительнее и вреднее безветрия. Воздух дворца не колебался, всё оставалось недвижимо, сухо: Дивин Неарх был бездетен. По правилу клинка, утверждённому годы и годы назад, наследовал Дивину Неарху следующий по старшинству брат: было доподлинно известно, что он изувечен дурной болезнью, от которой тело покрывалось язвами, а разум гнил. Если же миновать санктия Иофилая, в тронный зал надлежало ввести старшего его сына, про которого, согласно закону об оскорблении высочайшей крови, и вовсе ничего нельзя было сказать. Санктий Леонай был единственным законным сыном младшего, нелюбимого брата Дивина Неарха. Отец его был порфирогентом, поздним даром Создателя в императорской семье, и при должном старании нотариусов и благословении магнусов могло выйти, что только его ветвь обладала должными правами на престол. В «Секретной истории», написанной про одного из последних анаксов Золотых земель, был рассказан похожий случай; в том случае младшая ветвь подняла восстание, и правящий анакс, заключенный под стражу, подавился рыбьей костью, отчего и умер с глубокой синей бороздой на шее. Дивин это помнил и Леоная не любил. Дивин назначил Леоная орхатоархом, главой садовников, намереваясь унизить, однако добился лишь того, что две с половиной тысячи рабов Высокого Двора встали под его начало и были преданы ему, следуя за каждым его движением, как две с половиной тысячи теней. Тени эти падали в каждый уголок города. Главный знаменосец, начальник личной охраны Дивина, смотрел на то, как власть утекает меж его пухлых пальцев, со спокойствием святого: стук капель Леонай заглушал звоном золотых. — В городе нечем дышать, высокорожденный санктий. Впрочем, на холме воздух всегда легче. — Скоро придет пойраз, — Леонай смотрел на Алета, не мигая, похожий на хищную, терпеливую нухутскую ящерицу: укусив добычу, гадина ходила за ней след в след, пока уставшая от такой несвободы добыча не околевала. — Хороший ветер с северо-востока. — Я не моряк, сиятельный, — ответил Алет, чувствуя, как ноет укус, — однако пойраз несёт дождливые ночи. Санктий Леонай кивнул, улыбнулся: — Верно. Как верно и то, что дни он приносит урожайные. Первый капитал свой Алет нашел у игрального стола, и привык молчать, пока кости не бросят: гений удачи был капризен, как Леворукий. Леонай пригубил шадди и продолжил: — Мой брат сказал, что ваш талиг превосходен. Мне нужно, чтобы вы перевели один документ, до крайности меня увлекший: в нем есть какой-то второй смысл, который никак не удаётся уловить. Санктий Леонай прекрасно знал талиг и сам. Более того, шептали, что с друзьями он говорит только на талиг, но такие вещи не стоило не то что шептать — помнить. — Это частное письмо, — сказал Леонай, протягивая Алету сложенную вчетверо записку, — но в интересах Империи перлюстрируются иногда и самые скучные эпистолы. Прочтите, пожалуйста, и выскажите свое мнение. Алет повернул листок, разглядев мельком адрес и задержал дыхание. Сомневаться было нечего. Записка адресовалась Ористу Кочерыжке, что живет на улице Кожевников в доме Нумийоля гогана. Её Алет должен был получить неделю назад и сетовал на необязательность талигского перекупщика: не лучшим партнёром был Эмиль Латурне по кличке Стрелок, жестко стелил, резал под корень. Леонай смотрел на него с улыбкой, потому Алет развернул записку и прочитал её вслух, удерживая голос и лицо в спокойствии. — Что же значат эти оливки, благородный Налбат? Они не дают мне покоя. — Они значат, что я всецело полагаюсь на вашу милость, санктий. Алет согнул ставшую по-юношески гибкой шею. Перед его глазами были носки домашних туфель, изукрашенных золотыми нитями. С полминуты они были неподвижны, потом правый носок подался назад, согнулась крошечная ножка: — Ну, полно, полно. Восковая холодная рука коснулась плеча Алета. — Я слишком вас уважаю, господин Налбат, чтобы играть с вами в «разгадай фигуру». Иногда сказанное в простоте слово стоит тысячи. Потому я спрошу вас: хотите ли вы быть мне другом, как я готов быть другом вам? И если да, то я найду способ помочь вам в вашем деле. — Я ваш друг, сиятельный, — прохрипел Алет, потому что удавка на его шее затягивалась. — У вас ведь есть интересы в Талиге? Вы хотите получить часть того, что получают шады? Алет дважды кивнул. — Как две руки действуют согласно, помогая друг другу, так и два друга действуют заодно, достигая общей цели. Ваш груз масла и оливок попадет в Талиг и там будет продан по хорошей цене. Вы получите добрую прибыль, но разделите ее со своими друзьями. — Я понимаю, санктий. Это много больше, чем я и смел бы надеяться. Слов "дар радостного восхождения" между ними сказано не было, как не было сказано про морисскую смолу и сакотту, но днями, когда тени были коротки, в Паоне шептались про то, что санктию Леонаю не хватает только казны для того, чтобы Золотые щиты отказались от мысли о сыне санктия Иофилая на престоле. Что же, и гора когда-то собиралась по камешку. — Я рад, господин Налбат. Леонай поднялся, утвердил свою серую ладонь, легкую, как мышиная лапка, на плече Алета, сжал тонкие пальцы: — Рад, что мы так легко разобрались с этим документом. — Ведь он чудо, правда? — сказал Эвлийя, про которого Алет вовсе забыл. — Я без него как без глаз и без рук. — Мой возлюбленный брат, — сказал Леонай, улыбнувшись печально и протяжно, так, что и Алету захотелось утереться, — ты не кривил душой. Господин Налбат талантлив и прекрасно знает языки. Надеюсь и впредь пользоваться вашей помощью, — он кивнул Алету. — Если же вам будет что-то нужно мне рассказать, приходите запросто, назовите себя моему асекретису, и я приму вас всякий час. Алет поклонился еще раз: стоя в такой позе, он меньше ощущал натяжение веревки на шее. Пора было бежать прочь, пока вместе с одеждой с него не сняли и кожу. — Мы идем? — спросил Эвлийя, заглянув на дно кубка. — Пора, вроде. — Занят ли ваш день, господин Налбат? — спросил Алета серокожий карлик с огромной тенью, и вдруг сказал на талиг, как будто отделяя все прошлые речи от нынешних. — Сегодня в совете будет жарко. Советую вам послушать самому, как закончится новая история и начнется новейшая. Бежать было поздно. *** Перед Дивином должна была быть зачитана мелкая просьба Совета Тысячи: решался вопрос о редакции устава содружества стран торгового союза, и важно было установить, кем является Гайифа: коллегиатом или устроителем коллегии. Однако через мелкий этот вопрос мелкими же, узкими тропками закона определялось, какова будет мера участия Гайифы в войне, которая спускалась с отрогов кагетских гор, превращаясь в обвал. Все это тихим голосом объяснил Алету Леонай, шедший с ним бок о бок; Алет не мог не чувствовать, как удавка на шее тянула его вправо, к горбатому санктию, но не мог и побороть удовольствия от недвусмысленной близости к принцу, близости, которую отмечали, которая расходилась шепотками и кивками по дворцовым коридорам, и чем больше дверей, раскрываемых лакеями, они проходили, тем больше было шёпота. «Смотри на меня, — думал Алет, обращаясь мысленно к отцу, — смотри, где я». Сын кузнеца шел рука об руку с принцем, чтобы смотреть в лицо Дивину. Небо не рухнуло, потолок не потрескался, значит, такова была колея судьбы Алета. Какая жалость, что отец больше ничего не видел. Открытые двери закончились. Золотые щиты, сторожившие тронный зал, смотрели на Совет Тысячи свысока. Благородные и высокорожденные задыхались в богатых кафтанах; открывать окна было запрещено. Впрочем, душно было не только от нехватки воздуха, но и от обилия речей: Евтохий, новый любимец Дивина, упражнялся в красноречии перед заседанием. Рыжий Евтохий слабым своим, бабьим голосом обещал казни богохульникам, наказания прелюбодеям, пытки мужеложцам, скотоложцам и рукоблудникам. Череда долженствующих поплатиться за пороки свои была внушительна; Эвлийя с уважением щурился, запоминая, видно, то, что упустил из вида в сонме земных наслаждений. Толпящиеся в приемной отворачивались на четверть, мучаясь смертно: никакой возможности прекратить излияния, не обидев Евтохия, не было, а ссориться с ним, пока случай его был в зените, не решались. Алет не отворачивался, изучал крапчатое, рыхлое лицо. Евтохия второго дня видел он в Тайлате, у Марицы; Евтохий покупал морисскую смолу у человека Алета и угощал ею миловидного мальчика. Рыхлые щеки тряслись, раздуваемые пустыми словами. Евтохию было тошно врать, но не врать он уже не мог. Положением своим он был обязан грязной ссоре, обычной для Совета Тысячи; Дивин Автократ Неарх услышал именно его ругань и приказал страже привести его в свои покои. Евтохий думал, что его удушат, но его возвысили, что иногда было одно и то же. Дивин полюбил огненно-рыжее враньё: как и все старики, он лишился вкуса и различал только пряные, переперченные блюда. Наконец из-за дверей выглянул суетливый старичок со знаками распорядителя совета, поманил к себе капитана гвардии. Совет Тысячи заволновался, по комнате пошёл запах пота и благовоний: велено было запускать. Леонай поманил Алета назад, и через крошечную резную дверку они прошли в комнату, предназначенную для слушателей и отделённую от зала заседаний позолоченными ширмами. Из всего зала ясно был виден только трон и сидящий на нем Дивин Автократ. Вид его был величествен. Алет приподнялся на цыпочки и заглянул за ширму: благородные члены Совета Тысячи один за другим падали ниц перед троном, неуклюже поднимались и рассаживались на крошечных складных стульчиках без спинок. Читали обычные прошения: такому-то, побочному сыну, быть признанным владельцем титула, ввести справедливый налог для крестьян и ремесленников, избавить от побора благородное сословие. Дивин оставался неподвижен, изредка чуть шевелил пальцами правой руки, соглашаясь. Каждое шевеление запускало огромную боевую махину: скрипели перья, кричал волю императора специальный слуга, опускались большие и малые печати, шумно дышали, радовались и сетовали благородные мужи на неудобных, неустойчивых стульчиках. Иногда эти стульчики складывались сами, и неловкий нобиль валился на пол; доходило и до увечий. В тронном зале было тяжело дышать от амбры, которую, как говорили, Дивин подмешивал в еду и питьё для продления лет; в разгар удушающего зноя Дивин зябко кутался в шубу, под ногами его лежали рысьи шкуры внахлест. Когда-то этих рысей добыл он сам, и теперь они стеклянными глазами наблюдали, как дряхлеет их убийца. — Слушайте сейчас, — тихо сказал Леонай, и его тень протянулась по полу до самого трона. Было спрошено у Дивина о торговом союзе. Дивин не пошевелился, однако вымолвил первое за совет слово, подхваченное глашатаем: — Устроитель. Голос его был золотым, чужим и тяжелым, гнущим к земле, но Алет ясно увидел, как сквозь глаза его, полуприкрытые веками, вдруг со страхом выглянул наружу уставший старик, сморгнул и спрятался обратно, в драгоценную скорлупу. — Вот как, — сказал Леонай и улыбнулся, глядя не на Дивина Неарха, но на изукрашенный изумрудами трон, который он занимал. *** Когда Алет вернулся, дом его был уже погружён в первую, сладкую и зыбкую ночную дремоту. Не раздеваясь, он прошёл на свою половину, обогнул спящего у двери Хариса, задул свечу, которая уже начала коптить. — Маленький, — позвал он, закрывая за собой дверь. В комнате было совершенно темно. Невидимые руки избавили его от кафтана, помогли снять сапоги. Он лег, не раздеваясь до конца, совершенно обессиленный. По его лбу прошлась прохладная губка, смоченная в воде с розмарином — лучшее лекарство от головной боли. Чиркнуло огниво, запахло лампадным маслом. — Тебе худо? Плохой день? — Плохой. Или хороший, да кошки разберут. Отчего ты опять сбежал утром? — Я здесь, — руки у маленького были прохладные, нежные. Он лёг рядом, устроив голову на плече Алета, как всегда, без слов понимая, что нужно сделать. В тусклом свете лампы был виден нежный пушок на щеке маленького, любопытный глаз блестел, как маслина. Он не был красив, но притягивал внимание, как слово, сказанное шепотом в тишине. — Расскажи, что случилось. — Я сегодня упал в воду, мой хороший, и она несёт меня быстро, — Алет принял ладонь маленького в свои ладони и поцеловал гладкое, тонкое запястье. — Если я выплыву, ты будешь есть с золота, и на каждый твой палец я надену бриллиант. — Ты выплывешь, — ответил маленький, не отнимая руки, — я ведь умею гадать по лицам. Линии на твоем лбу говорят, что ты победитель. Испытав радость дарения любви и принятия подарка, они вошли в воды сна рука об руку. Засыпает Паона Тысячебашенная, сердце и душа Золотых Земель; ветер, пришедший с реки, убаюкивает гуляку и купца, нищего и убийцу, шлюху и монахиню. Закрывает глаза Паона, гаснет последняя свеча в окне, воцаряется предрассветная тишина. Кричит ночной сторож: «Спите спокойно, жители Паоны!» Спят жёны и мужья, спят дети и старики, спит начальник порта, спит хозяин борделя, в тяжелых снах барахтается бывший великий поэт, почивает принц, грезящий о славе, закрывает глаза будущий император, в неглубокой стариковской дреме лежит император нынешний, размышляя о том, что смерть — это дверь, в которую войдет каждый. Спит благородный Алет Налбат, асекретис и переводчик высокорожденного санктия принца Эвлийи, обняв во сне своего наложника. Спите спокойно. Война будет только завтра.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.