Часть 1
3 ноября 2018 г., 01:51
Ему принадлежит дворец, ему принадлежит сад, ему принадлежат земли, титул, безраздельное внимание короля и больше власти, чем в состоянии переварить его ослабевший желудок.
Никогда в жизни ему не принадлежало больше и никогда он не обладал меньшим.
Утешает одно — долго это теперь не продлится.
Мальчишка коснулся их взглядом, вместившим каждого — Атоса, Портоса, Арамиса и весь свет — и обнажил свою шпагу.
— Не начнем ли мы?
Он бросил свой голос им, как перчатку, и они, без сомнения, убили бы его — Атос, Портос, Арамис и мир, но прошли годы, и никто из них не добрался до цели.
Кроме мира.
Ты можешь бегать быстрее всех. Можешь быть совершенным. Львом, и змеей, и железным человеком.
Это не имеет значения.
Однажды жизнь схватит тебя за шкирку и вытрясет душу из мешка твоего тела. Это случается со всеми, даже с лучшими из людей.
С везунчиками это произойдет до того, как они погрязнут в холоде.
Весть о гибели д’Артаньяна пришла в узком голубом конверте. Губы расползлись в невольной и неуместной улыбке. Подходящий цвет, подумал он. Цвет мушкетерского плаща.
Стыда он не ощутил. Д’Артаньян, как никто другой, смог бы оценить улыбку наперекор судьбе.
Он был готов к этому известию. Кропотливо, раз за разом, с учетом каждой подробности и детали, репетировал он смерть своего последнего друга, чтобы подготовить себя к ней. В ход шло все: мысли о неумолимости времени, о естественном ходе событий, о неизбежности конечного смирения, которое все равно придется испытать, так не лучше ли сделать это раньше, чем позже. Он взял логику своей наложницей достаточно давно, чтобы хорошо знать ее сильные стороны. Проблема была в том, что он не учел слабые, и, в безумии своем, которое так часто считал мудростью, заковывал свое сердце в броню.
О войне, на которую д’Артаньян отправился добывать свой маршальский жезл, ему было известно, возможно, больше, чем самому д’Артаньяну. Его маленькие шпионы держали ушки на макушке и перья наготове, чтобы последние новости мчались к нему стремглав на спинах самых резвых коней и крыльях самых быстрых голубей. Поэтому он был в курсе текущих и грядущих битв, состоянии войск противников, локаций, диспозиций и маршрутов перемещения армий. Сидя в своей дальней сторожевой башне, он следил, как плетутся нити судьбы д’Артаньяна, и ждал, когда же они, наконец, порвутся. Он ощущал такое чудовищное бессилье, что постепенно стал находить его почти утешительным.
«Это должно случиться, — говорил он себе. — Я знаю, что переживу их всех». Это было так же очевидно, как восход, закат и совершенная безвкусность любой пищи.
Таким образом, он заранее позаботился о последствиях, подготовив себя к голубому конверту. Получив письмо, он поднялся со стула за своим рабочим столом, чтобы почтить память своего друга. Откашлялся и вскрыл конверт серебряным ножом для бумаг, на котором была выгравирована его монограмма, прочитал несколько коротких строк, с удовлетворением отметив отсутствие сильного волнения, и собрался уже было, положив письмо на стол, взяться за колокольчик, чтобы позвать слугу, но не успел.
У него подкосились ноги.
Это произошло внезапно и мгновенно, его колени вдруг задрожали, ступни онемели, появилась ужасная тошнотворная слабость, и мир развалился на сотни мельчайших разноцветных кусочков, они закружились в воздухе, ринулись ему в лицо, как стая пчел, и он упал.
Первые несколько секунд он испытывал изумление и обиду, словно ребенок, которому товарищи подставили в игре подножку: странно и нечестно! Почему это вообще произошло? Он ведь так старался…
Потом он понял, что случилось.
Тело рассказало ему о том, чего всегда счастливо избегал Портос, чему никогда не стремился противиться д’Артаньян, и что выяснил со временем Атос, слишком хорошо усвоивший урок. Тело, этот глупый упрямый вол, пошло наперерез разуму и донесло до него великую истину о сердце.
Пока оно бьется, во сколько обручей его ни заковывай, однажды они лопнут.
Один за другим.
Он мечтал о дуэли с д’Артаньяном, сколько помнил себя. Разыгрывал эту партию бесчисленное количество раз. Он ставил на ложную атаку. Рывок, имитирующий удар в плечо справа. Клинок обманывает противника, ложась в другой плоскости, намного ближе к телу, чем тот может предположить. Поворот кисти и смена траектории. Провокация защиты от простого удара справа. Вся сила руки от локтя до плеча…
— Вот так, мой милый, — говорит Арамис. — Вы примите мой финт за настоящую атаку и вложите все свои силы в защиту. Это заставит вас открыться для удара слева, которым я тут же убью вас.
Его рука, скованная подагрой, повторяет движение.
Д’Артаньян говорит:
— Я успею защититься.
— Возможно, — кивает Арамис. — После уроков Атоса, Портоса и всех тех людей, которых вы отправили слушать, как растет трава. Но не тогда, когда вам было восемнадцать.
— Я смогу понять, что ваше движение было финтом, — возражает его друг. — Ваши глаза выдали бы вас, они были весьма красноречивы.
— Только тогда, когда мне было двадцать два. — Он смеется, чтобы скрыть горечь. — После тридцати я не смог бы прочитать себя сам. Если у вас и были какие-то шансы меня победить, то лишь тогда, когда мы только познакомились.
— Это правда, — соглашается д’Артаньян, и вот они снова в тупике, и Арамис совершает два обманных финта, а потом — три, он побеждает всегда, когда старше тридцати, нанося атаку в самый подходящий момент, а потом появляется Портос со своей комбинацией мощных ударов и, сбив их с ног, объясняет со своим обычным добродушием:
— Я люблю простоту. Простой прием проще провести, и нет ничего проще, чем изобразить из себя молоток в руках строителя.
Они валятся на землю со смертельными ранами. У Арамиса хлещет горлом кровь. Он раздосадован и не видит глаз смерти. Глаза смерти встречаются только в поэзии.
— Черт, — говорит он.
— Черт, — повторяет д’Артаньян, зажимая ладонью живот.
— Если атака была заблокирована, я нанесу еще одну в этом же направлении. — Поясняет Портос. — Или в другом, какая, к дьяволу, разница. Главное, повторять до победного конца, если у тебя достаточно сил.
У Портоса больше силы, чем у всей армии его величества.
— Ах, провалитесь вы в ад, — бурчит д’Артаньян, и Арамис, умирая, может его только поддержать, хотя он один знает настоящую теологическую концепцию ада, в отличие от своего дорогого друга, который выражается фигурально.
— На вашу силу, — едко замечает Арамис, глядя в очищенные от посторонних примесей глаза Портоса, — всегда найдется ум.
Эта мысль позволяет ему сдохнуть с облегчением, и они с д’Артаньяном наблюдают из королевской ложи за появлением Атоса и его вложенного удара. Этому зрелищу стоит поаплодировать. Атос дерется, как бог, сошедший на землю, чтобы вызывать всеобщую зависть.
— Зеркальная защита, — комментирует Арамис. — Он симметрично отвечает на все действия противника. Весьма ловко.
— После соприкосновения клинков он вкладывает всю силу руки от локтя и плеча, — подхватывает д’Артаньян. — Посмотрите, как он проворачивает кисть! Черт меня раздери.
— Я смотрю, — сердито откликается Арамис, его всегда раздражает чужое превосходство. — Черт вас раздери, д’Артаньян, вы на него прямо молитесь.
Но тщетно. Гасконец, как деревенский ротозей, готов наблюдать за движениями Атоса, пока не кончится одна вечность и, обновившись, не начнется другая.
Арамис думает вскользь: «Любовь», когда раздается вскрик Портоса, прижимающего к груди поврежденную руку.
— Поглядите, что сделал ваш драгоценный граф де Ла Фер. — с возмущением обращается он к д’Артаньяну. — Как не совестно? Все равно, что ранить ребенка! Портос открыт теперь всем ударам.
Д’Артаньян оборачивается к нему, и Арамис рад был бы увидеть упрек, увидеть лютость, но лицо его друга — его друзей — ласково, и слова не кипят от ярости, и вынести это невозможно.
— Это сделали вы, Арамис.
Поворот кисти и смена траектории. Провокация защиты от простого удара справа. Вся сила руки от локтя до плеча…
— Вы убили его, — говорит Атос, победитель с окровавленной шпагой.
— Вы убили его, — повторяет д’Артаньян.
Портос…
Портос всегда молчит.
Пожалуй, это самое худшее.
Герцог д’Аламеда просыпается, разбуженный своей совестью и новым днем, который скребется в окно.
Какие они старые, эти новые дни.
«Но эту историю о звере, проглотившем девушку и выплюнувшем ее обратно, тем не менее, надо считать апокрифической и всерьез не воспринимать».
Жаль, подумал он, ведь если это была бы правда, это бы значило, что когда-то драконы действительно водились на земле. Почем знать, может, даже встречались бы в наши дни, крылатые, длинношеи, с клыками, как кинжалы, и чешуей, словно броня… Он замечтался, неосознанно перебирая четки в руке. Какой подвиг может считаться благороднее для рыцаря, нежели сразить огненное чудовище? Какая слава была бы больше?
Он вздохнул. Иаков Ворагинский сам признается, что история поглощения драконом и чудесного исхода наружу из его чрева целой и невредимой — выдумка, которой монах-сочинитель решил приукрасить описания деяний и мученичества святой Маргариты. А Иаков-то наделен воображением поэта! Но неужто без приукрашиваний жития святых покажутся читателю скучными? Любопытно, какие еще фантазии встречаются в священных книгах? Что из этого правда, что преувеличение, а что ложь?
— Ложь, — он прокатил слово на языке, опробуя его вкус. Он оказался терпким и оставлял занозы во рту. — Лживый…
Библия запрещает обман. Допустимы ли исключения? Пресловутая ложь во спасение, к примеру?
У него было множество вопросов к Церкви, но он давно приучился не задавать их вслух. Тех, кто много спрашивал, в семинарии пребольно колотили палкой. Боли он не боялся, стойко ее перенося, но поучения святых отцов оставляли на его белой коже уродливые следы. Уродство его отвращало — оно находится на поверхности, и всякий может увидеть, что тебе причиняли страдания.
Он склонился к столу, приготовившись вновь нырнуть в «Золотую легенду» с ее упоительно красочным враньем, когда дверь распахнулась. Открывали ногой, и он узнал бы вошедшего, даже если бы сидел к проходу спиной. Узнал бы по запаху. Вваливаясь, Дюруа притаскивал с собой отвратительный смрад чужого страха.
В их полуголодной семинарии (хлеб три раза в сутки, суп из воды и куриных костей раз в сутки и просто вода четыре раза в сутки) среди мальчишек, сплетенных из каких-то веточек, был один, сделанный из мяса. Причина этой удивительной непохожести на остальных была проста: Дюруа отнимал их воду из-под костей, их хлеб и их гроши, присылаемые родителями из дома. Подкупал на деньги брата привратника и выбирался в город. Подкупал брата повара, и ему доставались бесценные объедки со стола святых отцов. Говорили даже, что хаживал к девкам, чтобы пихать свой стручок в их щели. Не все же заставлять младших семинаристов ублажать его в кулаке. У него была жирная кожа, жирные волосы и жирный голос.
Его боялись.
Он тоже боялся, и Дюруа догадывался своим животным чутьем, распухая еще сильнее на чужом несчастье.
— Д’Эрбле, — сказал он своим жирным голосом. — Ну?
Под столом он сжал четки так крепко, что мелкие бусины впились в его кожу. Пусть мерзавец догадывается, о чем хочет, страха он не увидит.
— У меня ничего нет, — ответил он.
— Ты врешь, — лениво сказал Дюруа, приближаясь к нему. — У тебя всегда что-то было. Кажется, мамаша тебя балует? Ты ведь маменькин сынок, да?
— Я говорю правду. — Кровь опалила ему щеки, и он сдавил четки в ладони еще сильнее. — Все, что я получил в этом месяце, я потратил на подкуп, чтобы иметь возможность посещать библиотеку в любое время. — Он указал на книгу, пожелтевшую при свечном огарке. — Видишь, я читаю.
Пряча сдавленный кулак под столом, он поднялся, чтобы почувствовать себя не таким маленьким и ничтожным.
— Ах, ты читаешь, — ухмыльнулся Дюруа. — Конечно, ты же у нас самый умный. Все-то тебя нахваливают, зовут будущей надеждой священства.
Он подошел еще ближе, и теперь от него ощутимо воняло.
— А скажи-ка мне, какое право ты имеешь сидеть тут и читать, напрашиваясь на новые похвалы, когда еще не выплачен твой ежемесячный долг?
Он промолчал не потому, что ему было нечего ответить, но все его силы уходили в тот момент на борьбу с яростью, недостойную христианина. Он представлял себе, как летит вперед его кулак, сбивая ухмылку Дюруа с физиономии на пол. За эти темные греховные мысли придется прочитать не менее десяти Ave Maria.
— Молчишь, — удовлетворенно сказал Дюруа. — Что же мне с тобой делать? Не оставить ли парочку хорошеньких синяков на твоем хорошеньком личике? Помнится, я как-то раз губу тебе разбил. Помнится, тебя это не украсило.
Помнится. Вкус старых медных монет во рту. Вкус страха.
Темные греховные мысли слились в темный греховный клубок, который вдруг скатился с языка.
— Если ты меня еще раз тронешь, я тебя убью.
Его голос дрожал.
Дюруа расхохотался. Он был сильным, глупым и наглым, как Люцифер.
— Я трону тебя, если захочу, д’Эрбле, — сказал он почти ласково. — Трону так, как пожелаю это сделать.
Намек был тяжелым, прозрачным и грязным. Видимо, он запачкал воздух, потому что перед глазами все помутилось, вскипевшая кровь вышла из берегов, и он бы бросился на Дюруа, не задумываясь о том, какой тот сильный, глупый и наглый, и как легко трещат хрупкие ветки, стоит только надавить.
По счастью, его угроза здорово позабавила Дюруа, и тот пришел в состояние благодушия, объявив, что от щедрот своих дает ему один день.
— Ты раздобудешь деньги, д’Эрбле, и отдашь мне их ровно через сутки. Если ты этого не сделаешь, то пожалеешь, что на свет родился.
Посулив расправу, он ушел, дверь за его спиной хлопнула, как оплеуха. Христианин должен подставлять левую щеку.
Его учили прощать.
«Прощать и быть беспомощным», — подумал он. Верхнюю губу пощипывало от пота, бессильная злость сосала вечно голодный желудок. Сейчас он продал бы душу за то, чтобы больше никогда не испытать подобных ощущений. Мысли ценой в сто Ave Maria.
— Господи, — пробормотал он, но это не было воззванием к небесам.
Четки выскочили из его разжавшейся руки и упали на пол. Он посмотрел на свою ладонь как на чужую. Красные следы на белой коже выглядели безобразно, но он не собирался жалеть сейчас свою кожу и со всей силы ударил кулаком по столу, мечтая, чтобы перед ним была не деревянная, плохо обтесанная поверхность, а рожа Дюруа.
Расшибив руку, он зашипел от боли.
Потом его шипение переплавилось в слова, и слова были планом («Библия запрещает обман. Допустимы ли исключения?»), и на следующее утро он стоял перед отцом Домиником, нацепив свое самое невинное выражение лица, и улыбался сладкой-сладкой улыбкой, и даже хлопал ресницами («Д’Эрбле — чистый ангелочек», — услышал он однажды и запомнил), низко кланялся и задавал вопрос, наказания за который не полагалось, особенно при должном умащении лестью:
— Святой отец, только вы можете мне ответить, ибо ваши познания превышают прочих. Из какого дерева был сделан крест, на котором был распят наш Спаситель?
Он внимал разъяснениям, и снова кланялся, и дожидался того момента, когда отец Доминик отправится в библиотеку за одним почтенным трудом, чьи заплесневелые слова полностью ответят на вопрос семинариста д’Эрбле.
Он остался стоять, смиренно выгнув шею, а, очутившись в одиночестве, принялся шарить под тощей засаленной подушкой, на которой отпечаталось ухо отца Доминика. У священников, преподающих в семинарии, мало денег, поэтому они легко замечают пропажу.
Пропажа обнаружилась у Дюруа, выгнанного с позором восвояси после доброй порции палок, расцеловавших его жирный зад и жирную спину. Младшие семинаристы в тот день прыгали и скакали ватагой счастливых бесенят.
— Боже, благодарю тебя, что услышал мои молитвы! — воскликнул один мальчик, широко перекрестившись, и семинарист д’Эрбле позволил себе увериться, что сам Господь направлял его руку и, что важнее, — его голову, значит, в его поступке нет греха. А, если и есть, он отлично знает, что нужно делать.
Sancta Maria, Mater Dei, ora pro nobis peccatoribus nunc et in hora mortis nostrae.
Amen.
Sancta Maria, Mater Dei. Мария, Мария, Мария.
Мари.
Кожа, словно шелк, щеки, словно розы, глаза, словно звезды. Что еще? Кораллы, жемчуга и звезды, уста, зубы и глаза. Нехитрая анатомия салонной поэзии.
Поймав себя на том, что описывает ее потоком плохих, затасканных сравнений, которых постыдился бы любой уважающий себя стихоплет, он понял, что влюблен, и что не уважает себя. Остальные признаки были налицо: ему хотелось петь, танцевать, слагать стихи и убить кардинала. Мари ненавидела кардинала и мечтала об отделении его головы от туловища и торжественном преподнесении ей на серебряном блюде. Это было пожелание Саломеи, алкающей Иоанна Крестителя. Герцогиня поведала ему о своих желаниях (они будоражили ей кровь, поскольку содержали элемент богохульства).
Но он мог преподнести ей только поэзию. На первых порах его изумляло то, что она довольствуется столь жалкими подношениями.
— Почитайте мне что-нибудь, — потребовала она однажды вечером, гадая, что делать с ним дальше.
Он опустился на колени и процитировал Ронсара. Это был беспроигрышный вариант.
Он не был невинен, а она не была девственной, но их ложе казалось ему осененным чистотой.
— Мы возлежим под ангельскими крылами, — произнес он с восторгом.
Сердце едва помещалось в груди, он никогда не ощущал его таким большим, не слышал таким громогласным. Столкнувшись с данностью сердца, он заплакал, а она, заметив это, привлекла его к себе жестом нежным, но руками жаркими и жадными, оплела ногами, и он провалился в ее тело, как в колыбель, в которой она пыталась убаюкать его и лишить покоя. Она, женщина, была беззащитной и всемогущей, между ее ног помещался рай, и он все твердил о крыльях ангелов, пока она целовала его закрытые глаза.
— Я хочу умереть за вас, — сказал он, излившись в нее третий раз за ночь, а она ответила ему, что он милый, милый, милый, милый…
Вчерашний семинарист в самом деле мечтал о прекрасной смерти. О кровавом пятне на белом полотне и горячих слезах, орошающих его холодеющую плоть. О тесноте последних объятий и поцелуе, с которым он скользнет по ту сторону мутного стекла земной жизни. О вечной памяти, которую хранят бережнее кружевного платочка.
Его терзало какое-то исступление сродни тому, что требует от святых искать мученичества. После блестящий светский аббат переходил от любовницы к любовнице, как из гостиной в гостиную. Везде стены были затянуты шелком, везде стояла одинаковая мебель, везде действие ближе к финалу перемещалось на кровать, и альковные занавеси меньше всего напоминали ангельские крылья. Он вытирал руки за всеми пазухами подряд. В рутинности этой будуарной любви он постепенно перестал менять даже те слова, которые произносил.
Когда они встретились в последний раз, и он посрамил ее, и насмеялся над ней, и выставил зеркало перед ее скомканным старушечьим лицом, его выходка была в равной степени местью за то, чему она так хорошо его научила.
Он получил прямое подтверждение от самой герцогини как раз в ту пору, когда его пленяла другая герцогиня. Реплику мадам де Шеврез заботливо передал ему один маркиз через другого маркиза в той надушенной обстановке, где такие слова можно было выдать за комплимент:
— Господин д’Эрбле многому научился на моих простынях.
Он рассмеялся, как полагается светским аббатам, а потом вызвал маркиза на дуэль, а потом убил его, убил не сразу, это происходило долго, он отбросил свою обычную осторожность и растягивал удовольствие, и в висках его колотилось: «Дрянь, дрянь, дрянь…»
— Женщины, — слышит он голос Атоса, тяжесть вечного проклятья на его губах. — Вы точно так же обожглись. Только этого не заметили.
— Вы преувеличиваете тяжесть моей потери, — возражает он. — Я был вполне доволен собой и другими.
— Вы больше не позволяли себе любить, — говорит его друг. — Уж эту-то рану я распознаю безошибочно.
— Не все должны мучиться так, как вы.
— Не должны, — соглашается граф де Ла Фер с той своей улыбкой, что похожа на крик. — Но мучаются.
Открытие, пришедшее слишком поздно.
Может быть, он не так умен, каким всегда себя считал.
— И вот так, мои дорогие, следует поступать с ревнивыми мужьями, — закончил Портос под взрывы восторженного хохота и одобрительный свист.
Выглядел он — самодовольнее некуда, и даже золотое шитье на его пунцовом камзоле, дополненном синими штанами и бархатным зеленым плащом, блестело еще ярче обычного. Во время своего рассказа он поднялся из-за стола и расхаживал туда-сюда, привлекая внимание всех собравшихся в трактире. У служанок, что таращились на его великанскую разряженную фигуру, глаза были, как растаявшее масло. Некий юнец, тершийся в углу, раскрыл рот и заметно трепетал. Гвардеец из роты господина Дезэссара зааплодировал в финале. Портоса можно было показывать за деньги, желающих полюбоваться им нашлось бы немало.
Залихватски подкрутив свой гордый ус, он опустился рядом с Арамисом на затрещавший под его весом стул.
Арамис слушал хвастливые повести, подперев щеку кулаком.
— Хм, — сказал он.
В ответ на вопросительный взгляд друга с осуждением покачал головой.
— Вы ходячее воплощение нескромности, — начал он свою ежевечернюю проповедь. — Дорогой мой, эти россказни о ваших похождениях попросту возмутительны. Что вы станете делать, если однажды нанесете вред репутации женщины?
— О, но я же не называю имен, — возразил Портос.
— Иногда можно прекрасно понять, о ком идет речь, даже в анонимном рассказе.
— В каком? — Портос озадачено задрал бровь. — Ах, да.
— Сколько раз я уже призывал вас к сдержанности?
— Я не считал, — честно отвечал Портос. — Не менее десяти раз. Даже, наверное, больше. Например, вчера, когда мы с вами стояли на дежурстве…
— Это был риторический вопрос, — оборвал Арамис. — Множество раз я напоминал вам о том, что говорить ab imo pectore [1] можно только в кругу ближайших друзей.
— Говорить как? — переспросил Портос. — Ах, да.
— Но вы меня никогда не слушаете! — Он сердито одернул свои манжеты. — Вы неисправимы.
— Верно, верно, — сокрушенный Портос опустил глаза в свою кружку. — Вы, конечно, правы. Я постараюсь последовать вашему совету.
— Стоило бы, — назидательно сказал Арамис. — Что допустимо для простых солдат, недопустимо для людей благородного происхождения. Берите пример с Атоса и следуйте его золотому правилу ne quid nimis. [2]
Портос пробурчал что-то неразборчивое. По всей видимости, он не понимал латынь. Арамис усмехнулся про себя. Приятно было в чем-то перещеголять приятеля, собиравшего повсюду внимательные взгляды, как букеты.
— Si taces, consentus, [3] — прибавил он из чистого ехидства.
Портос, вылинявший от дерзкого великолепия до жестокой пристыженности, согласно закивал и опрокинул в рот остатки вина.
— Решено! — Он стукнул пустой кружкой по столу. — С сегодняшнего дня буду нем, как могила.
— Хм, — сказал Арамис и был прав.
Через несколько минут Портос возвышался над миром восторженных пигмеев с новой кружкой и новой историей.
— И вот представьте себе, дама уже лежит в одном корсете, а у меня — такой конфуз — совершенно спутались завязки на штанах…
Арамис подпер щеку кулаком. Снова покачал головой.
— Age, quod agis, [4] — пробормотал он.
Он не помнил, с какого момента перестал сопротивляться неодолимому желанию и принялся любоваться вместе со всеми. В конце концов, он был простым смертным, а Портос — явлением природы.
Он ходит гулять по саду, в котором зелень окутывает его воспоминания. С каждым разом прогулки становятся все короче. В парке у него есть излюбленная скамейка, как у настоящего старика.
Старикам положено иметь любимые скамейки, на которых они мерзнут в самые жаркие дни.
Д’Олива, присев с ним рядом, вещает почтительным тоном. Он говорит об Испании, Франции, Англии и Голландии. О Новом свете, из которого в ближайшем времени следует ожидать весьма любопытных вестей.
Герцог д’Аламеда — совсем не любопытен.
Он щурится на испанское солнце, которое поджаривает ему кожу, но ничего не может сделать для его оледеневших костей.
Атосу, как и д’Артаньяну, повезло. Он ушел на исходе тепла.
— «Напрасно наш Творец привил к рассудку завязь
Воображения: так появилась зависть…»
Он декламировал, и его декламацию не прерывали. Это было бы неплохо, если бы его еще кто-нибудь слушал.
Комната пропахла вином. Сильнее всего им пахло от хозяина.
— «И ревность, и любовь, что разума сильней», — продолжал он, сверяясь вскользь со страницами. Спрашивал, с трудом скрывая досаду: — Вы согласны с этим? С тем, что любовь сильнее разума? А «завязь воображения», какая удивительная образность! Что скажете?
Он уже перестал ждать ответов, лишь говорил и злился, не только на неблагодарного слушателя, но и на себя самого. Город сладко изнемогал в ореоле лета. Июньское солнце вызолотило всю грязь на улицах, в Люксембургских садах цвели тюльпаны. День чудный, Мари в Париже, дежурства сегодня не назначено. Так какого дьявола он тут торчит?
— «Как плотью, жилами, и кровью, и костями,
Так от рожденья мы наделены страстями», — он со значением ввинтил голос вверх. — «И то же будет впредь — и до скончанья дней!»
Бесполезно. Его не слушали, на него не смотрели, что было и невежливо, и попросту нелепо. Он провел за туалетным столиком не менее часа, тщательно подготовившись сражать окружающих своей внешностью, и преуспел с каждым, кто попадался ему на пути, будь то мужчины или дамы. Даже хозяйка дома на улице Феру, которую обычно мало что интересовало, кроме ее молчаливого жильца, открыв дверь мушкетеру Арамису, замерла на пороге и нежно зарделась, когда он приветствовал ее с тем отрепетированным изяществом, что стоило ему несколько дюжин свиданий с зеркалами.
И лишь человек, на которого он тратил свое драгоценное время, не уделял ему ни малейшего внимания. Вместо Арамиса он разглядывал собственный стакан, вернее изучал одному ему понятную пустоту ничего не выражающими глазами, напоминающими тусклые следы солнца на померкшем горизонте, когда сумерки вытесняют день. Сравнение, быть может, не пришло бы на ум, если бы Арамис никогда не видел его другим или случайно встретил бы раньше где-нибудь в канаве, в одной из тех маленьких адских бездн для пьяниц и нищих, из которых доносятся непристойные куплеты.
«Непристойные песни, по крайней мере, можно было бы понять, — подумал он, бросая косой взгляд на сгорбленную фигуру, подпертую диваном; хмельные пары, которые она источала, заменяли в комнате воздух. — Господи, он не шевелится последние полчаса».
Словно в ответ, человек слегка качнул длинными черными волосами, обвалившимися ему на лицо, как стена, беззвучно выругался и громко икнул. Стакан выскользнул из его тонких, светящихся белизной пальцев на пол. Он вытянул руку, чтобы его подобрать, но, окончательно обессилев, рухнул обратно на диван, разразившийся чередой хрипов старой мебели. Он коротко и нервно рассмеялся, отбросил прядь со лба грациозным жестом и тупо уставился в потолок.
— Боже мой, — Арамис с грохотом захлопнул книгу, лежавшую перед ним. — Атос, как долго это будет продолжаться?
Поднявшись из-за стола, он сделал несколько шагов к своему другу, вновь обретшему каменную неподвижность.
— Помните Евангелие от Луки? «Смотрите же за собою, чтобы сердца ваши не отягчались объядением и пьянством». Вы не Портос и чревоугодие за вами не числится, однако последнее… — Он цокнул языком. — Вы осознаете, что подобное поведение, в конце концов, грешно?
Ни звука. Лишь спертая, все сильнее тяжелеющая тишина. Арамис, не спрашивая разрешения, распахнул ставни. Июньское тепло, ворвавшись в комнату, омыло стены. Атос прикрыл глаза, словно прячась.
— Что с вами происходит в этом месяце? — Арамис вздохнул, уставая от бесплодных допросов. — Вы хотя бы спите?
Атос ничем не выразил того, что его слышит. Безупречные черты стыли в немом оцепенении.
Это был самый красивый, самый мрачный и самый странный человек, которого Арамис когда-либо встречал.
Он вновь позвал своего друга, не надеясь, что тот откликнется, но тот вдруг поднялся, да еще так резко, будто его подкинуло пружиной, и произнес первое слово за все время визита Арамиса:
— Вина!
Не успел Арамис возмутиться тем, что Атос отдает ему приказы, точно своему слуге, как дверь поспешно отбежала с дороги Гримо, выдрессированного волшебника, который вошел в комнату торопливым шагом и, не отмеряя движений, протянул своему господину наполненный стакан.
— Бутылку, дурак! — взревел Атос с таким дьявольским остервенением, что оно изуродовало бы кого угодно на его месте, но это лицо со стертыми красками оставалось неподвижным равно в покое и в ярости.
Гримо молнией метнулся вон, Меркурием вернулся обратно, водрузил бутылку на стол, и его тут же смыло. У Арамиса зарябило в глазах.
— Олух поставил ее слишком далеко, — прокомментировал Атос светским тоном. — У некоторых людей от страха прямо мутится в голове. — Он пригубил вино, кивнул каким-то своим мыслям и прибавил с той же легчайшей интонацией: — Я хотел бы уметь бояться.
Он разговаривал сам с собой, не глядя на Арамиса. Возможно, он не понимал, что находится в комнате не один. Возможно, понимал слишком хорошо.
Следовало встать и уйти — из приличия или из гордости — но это был Атос, поэтому Арамис остался.
— Вы невыносимы, — сказал он. — «И то же будет впредь — и до скончанья дней».
Атос вдруг заметил его.
Он поднялся, шатаясь, и сделал несколько шагов, приняв угрожающий вид. Арамис колебался между желанием раскрыть ему объятия и вытащить шпагу из ножен. Будучи в первую очередь человеком осторожным, решил подождать, пока на него надвигались запавшие щеки и большие мутные глаза, сплющенные синяками.
— Что вы здесь делаете, сударь? — осведомился Атос с высокомерием большого вельможи, некстати потревоженного в своем замке, и с необъяснимой недоброжелательностью, будто перед ним очутился гвардеец кардинала. — Извольте отвечать.
— Изволю, сударь. — Арамис вздернул подбородок, постепенно начиная закипать. — Я обсуждаю поэзию Ронсара. Было бы неплохо, если бы вы иногда оказывали мне честь вставить пару своих наблюдений, наверняка до крайности ценных.
Язвительность жила у него на кончике языка, и он редко давал себе труд ее сдерживать даже в разговорах с людьми, к которым испытывал симпатию.
Атос тряхнул волосами, и черные волнистые пряди, которые он не мыл, должно быть, последние лет двести, рассыпались у него по плечам. Он выглядел элегантно.
«Пропади ты пропадом, — зло подумал Арамис. — Как это возможно с учетом всего, что ты с собою творишь?»
— Что вы здесь делаете? — повторил Атос, выставив вперед руку с зажатым в ней стаканом.
Разгоряченный Арамис приоткрыл было рот, чтобы дать волю возмущению, и неожиданно понял.
— О, — протянул он, — я…
Они были знакомы уже больше года, и за все это время он так и не вошел во вкус, чтобы начать ему лгать. Мало того, чтобы быть честным перед Атосом, нужно было сначала стать честным с самим собою.
— Вы мне интересны. — Он облизал губы. — Ваша тайна будоражит воображение. Думаю, мне хотелось бы узнать ваше настоящее имя.
Расчистившиеся пронзающие глаза смотрели на него так, будто он лишился всех покровов и защитных слоев. В какой-то миг очень пьяный Атос начинал казаться самым трезвым и знающим существом в мире.
— Я вам завидую. — Арамис дерзко вскинул голову. — Вы мой единственный знакомый, к которому я испытываю подобные чувства. Вы понимаете, что похожи на греческую статую, которую скульптор изваял из лучшего мрамора, когда пожелал изобразить совершенного человека?
— Неужели, — глухо сказал Атос и одним глотком осушил свой стакан. — Этим вы руководствуетесь?
Арамис подался вперед. Дрожь, прокатившаяся по его телу, требовала отмщения.
— Вы недовольны? — Его ощутимо трясло. — Хотите мне что-то сказать?
Лицо Атоса отобразило королевское презрение. Ужасная извивающаяся усмешка перечеркнула его рот.
— Бог мой, — проговорил он с мертвенным холодом, — как ничтожно.
Мушкетер Арамис потянулся в карман своего камзола за перчаткой. Несостоявшийся аббат д’Эрбле остановил его. Так он впервые узнал двойственность и осознал, что всеобъемлющего решения проблем не существует.
Словно во сне, он наблюдал за тем, как его друг наполняет новый стакан. И тогда он решился на настоящую правду:
— Я боюсь за вас. Мне кажется, что вы себя погубите.
Атос издал отвратительный смешок.
— Священник, — произнес он как ругательство.
Арамис прочитал про себя Ave Maria. Арамис подумал: «Бог знает, что мне приходится из-за тебя выносить, и мне это зачтется». Но ему уже был знаком вкус дружбы — противоположный страху и прочей дряни. Он пообещал:
— Во всяком случае, когда я им стану, вы можете рассчитывать на отпущение грехов.
Атос рухнул обратно на продавленный диван, расплескав вино на рубашку. Он выглядел мертвым. Он выглядел тем, кто отринул все пути.
— Я не хочу отпущения грехов, — сказал он.
Арамис резко развернулся и вышел. Отыскал Гримо, кутавшегося в хмурое молчание.
— Твой хозяин ел сегодня? — спросил он. — Или вчера?
Тот отрицательно замотал головой.
— Накрой на стол, — велел Арамис. Увидел искру страха. — Не волнуйся, я все возьму на себя.
Вернувшись, он раскрыл книгу. Сейчас ему было безразлично, заметил Атос его перемещения или нет.
— «Так стоит ли мечтать о жизни беспорочной
На свете, где, как дым, всё зыбко и непрочно», — читал он. Мушкетеры никогда не читали, но он был не совсем мушкетером: — «Всё переменчиво, как ветер и волна!»
Гримо появился в комнате с блюдами. Атос живо встрепенулся.
— Гримо, кажется, я запретил вам…
— Оставьте вы его в покое, — оборвал Арамис. — Я приказал принести еды. А теперь садитесь и поешьте, наконец.
Что-то изменилось в лице Атоса. Похоже, ситуация его позабавила.
— Вы распоряжаетесь в моем доме? — спросил он. То ли был поражен до глубины души, то ли мысленно уже видел их схватку.
— Да, я распоряжаюсь в твоем доме, — невозмутимо ответил Арамис и похлопал по столу, точно призывая курицу к кормушке. — Иди сюда, мой дорогой. Невозможно столько пить и не есть.
Он первым взялся за нож и вареную баранину.
— По какому праву?.. — начал Атос своим вельможным голосом.
— По праву твоего друга, — отрезал Арамис. — Я не вызову тебя на дуэль, я никуда не уйду, и сегодня я позабочусь о том, чтобы ты лег спать. Черт подери, — он скрипнул зубами, — об это мясо тупятся ножи.
Забросил порцию баранины в рот и прожевал. Поглядел на Атоса. Тот по-прежнему был невероятно красив и не знал, что с собою делать. Это немного с ним примиряло.
Арамис вздернул бровь, не получил ответа и опустил глаза к своей книге, одну страницу которой он позволил себе испачкать суховатым бараньим жиром.
— «Блажен, стократ блажен, кто соблюдает меру…»
— «Кто мудро следует лишь доброму примеру», — подхватил Атос, поднимаясь. — «И верен сам себе в любые времена».
— Ты знаешь наизусть? — раздраженно спросил Арамис.
— Разумеется, — ответил Атос. Он сел за стол. — А ты — нет?
Арамис положил в рот кусок невкусного мяса.
— Пропади ты пропадом, — сказал он.
Когда он поднимает скалу в пещере Локмария, выкорчевывая камень из корней горы, у него всегда другие руки. Молодые и всесильные.
Иногда после этого Портос — жив.
Человек, который встретился ему на выходе из особняка, был до такой степени развязным, что ухватил его за локоть.
— Юноша, — начал он так, как начинают все, кто платит по сто ливров за каждое перо на своей шляпе. — Вам не кажется, что вы зачастили со своими визитами в дом госпожи де Буа-Траси?
Самое смешное, что Арамис даже не спал с госпожой де Буа-Траси. Не то чтобы ему не делали предложений, просто он оставался верен своей Мари.
— Мне так не кажется, — кротко отвечал он.
— В таком случае я рекомендую вам над этим поразмыслить.
— Как, сударь, — воскликнул Арамис, — неужели вы возражаете против моих визитов?
— Совершенно верно, — откликнулся господин в дорогостоящей шляпе. — Прислушайтесь к моим словам, молодой человек. Иначе это может плохо для вас кончиться.
— Вы изволите мне угрожать?
— А вы не так глупы, как изволите казаться.
Мушкетер Арамис поклонился. Теперь, каждый раз, когда он выглядел смиренно, его распирало от хохота, и он прикладывал немалые усилия, чтобы не рассмеяться фанфарону в лицо.
Он обратился к Портосу с просьбой стать его секундантом.
— Конечно, дорогой мой! — воскликнул Портос. — Когда я вам буду нужен?
Арамис оглядел его не без интереса с ног до головы. Это заняло некоторое время.
— А вы не хотите узнать, что случилось? — спросил он. — Знаете, кто-нибудь другой мог бы полюбопытствовать.
— Чего тут любопытствовать? — сказал Портос. — Какой-то дурак сказал вам гадость. По-моему, это очевидно.
Арамис внутренне отступил на шаг. Тронул Портоса за огромную руку, мельком, но так нежно, словно поцеловал.
— Вы великолепны, — сказал он.
Его друг подкрутил ус и скромно потупился.
— Я знаю, — сказал он.
Арамис рассмеялся, окунаясь в большую жизнь, которая кипит и пенится, и не знает конца. Он постарался запомнить ощущение.
Оно выразило себя удивительно ясно и просто.
Он был счастлив.
— Этот варварский народ, — говорит д’Олива, — называет себя «инками». Их владения принадлежат его величеству, однако их сокровища обнаружены орденом. Мы должны послать туда наших людей, монсеньор, и изъять их.
«Изъять их».
Украсть, похитить. Наложить руку на клады, собранные дикарями, у которых, быть может, есть иная вера, иное представление о том, как устроено бытие.
«Изъять их».
Разве осталось еще что-то, не изъятое Кортесом и бравыми конкистадорами? Не высосанное из Нового света вместе с кровью, ванилью и шоколадом? Не ринувшееся в Европу вместе с сифилисом, которым варвары как будто бы отомстили за христианскую любовь, стоившую им цивилизации?
— Монсеньор? — голос д’Оливы звучит встревожено, как всегда бывает, когда прежний начальник слишком стар, и будущий глава предприятия беспокоится, что ему как приемнику придется отвечать за его ошибки: — Что думает ваша светлость?
Герцог д’Аламеда стар, но он — мушкетер, аббат, господин главный викарий, епископ Ваннский, генерал ордена иезуитов — никогда не был глуп.
И начинать слишком поздно.
Он отдает распоряжения. Он подсчитывает потери. Он складывает цифры. Они всегда превышают расходы.
Его светлость по-прежнему обладает самым ясным умом в испанском королевстве, преподобный д’Олива, не извольте беспокоиться.
Есть лишь одна проблема, но это его собственная проблема. Отстраненное ощущение мерзости.
Д’Олива сообразителен, и он это чувствует. Склоняет голову ближе обычного, на лице выписана тревога администратора.
— Монсеньор?
Арамис вертит своей старой шеей, слушая ревматический хруст.
— Знаете, д’Олива, — говорит он, — как мал стал этот мир. Я закрываю глаза и вижу его, словно наяву. Хуже — он именно таков, каким я его вижу. Игрушечные кораблики и лужи морей. Огрызки земли, лоскуты территорий, сшитые между собой по праву сильного и бессовестного. Карликовых корольков и их первых министров, которых едва можно заметить на фоне золота и завитушек. Огромные дворцы, по коридорам которых бродят крошечные, неразличимые моим взглядом фигуры…
Он поднимает воспаленные веки. Испанское солнце делает землю плоской.
Д’Олива слушает его с почтением, вниманием и придворной вежливостью, не понимая ни слова из того, о чем говорит ему постаревший начальник.
Но он поймет однажды.
Если же нет, то вся история ордена иезуитов может считаться оконченной.
Впрочем, отмечает про себя Арамис с той же холодной отстраненностью, ему самому уже нет до этого ни малейшего дела.
— «Когда средь шума бытия
В Вандомуа скрываюсь я…»
— А? — говорит Портос.
Он жив сейчас, и это лучшее, что случалось с Арамисом, поэтому он не станет раздражаться на своего друга, который не был остер умом, но был тем, кого Арамис любил, и это странно, и непонятно, и это — единственная правда, которую он когда-либо в точности знал.
— «Бродя в смятении жестоком,
Тоской, раскаяньем томим…»
Атос усмехается с той неприязнью, которую направлял только на самого себя.
— «Утёсам жалуюсь глухим,
Лесам, пещерам и потокам…»
Рауль, грустный мальчик, влюбившийся так неловко и некстати, увы, никогда не искал советов у друга своего отца, а тот мог бы рассказать ему так много о жонглировании женскими сердцами. Если бы Рауль знал, кого слушать, эта дурочка Лавальер обнимала бы его колени.
— «Судьбой мне краткий дан предел,
Но я б ни лесом не хотел,
Ни камнем вечным стать в пустыне,
Остановив крылатый час,
Я б не любил, не помнил вас…»
Боль чудовищная, комната провоняла едким аммиаком, и никаких сил больше нет, нет никаких сил…
— Полно вам ныть и плакаться, — говорит д’Артаньян со своей гасконской откровенностью и своей гасконской грубостью. — Я сожалею, что вы подыхаете вот так, в своей постели на перинах, но, как по мне, хватит с вас. Вы хотели утонченности? Право слово, это лучше было сделать на поле боя, чем вблизи ночного горшка.
Портос говорит:
— Он прав.
— Разумеется, прав, черт подери, — успевает встрять д’Артаньян.
Атос ничего не говорит, он улыбается, он ужасно красив, как тогда, как когда-то, и прежде, чем приходит темнота, Арамис протягивает им руку, без надежды, без веры, без прощения.
И все становится таким, каким должно быть.
Он хотел бы верить.
Конец
Примечания:
[1] С полной откровенностью (лат.)
[2] Ничего сверх меры (лат.)
[3] Кто молчит, тот соглашается (лат.)
[4] Делай, что ты делаешь (лат.)