…живя с кем-нибудь, они не делают из этого одолжения, а уходя, не говорят: с вами жить нельзя!©
— И вообще, я давно с человечком одним бухал, — говорит Мирон и улыбается, жмурясь так нарочито-пришибленно, что у Славы ёкает между лопатками от нежного охуева… изумления, а Мирон говорит ещё, — он был врач, хирург, вроде, и он рассказывал про кошаков такое, что пиздец. Им на предмете судебной, как её, ну, судебной всякой инквизиции-экспертизе, по полочкам раскладывали: они лица, блядь, жрут. У покойников, хозяев своих, представляешь? — Твоя же любимая кошечка и оставит без скальпа, весело, — потом говорит Мирон и смеётся — коротким и некрасивым, всхрапывающим каким-то смехом, Лил Хесус вопросительно дергает ухом в его сторону: чего, мол?.. а Слава начинает подгнивать внутри именно в этот момент, наверное. Не подгнивать, а чувствовать, наконец, запах — сладковатой, прелой лесной подложки, которая мягко пружинит под лопатой, и хрен до земли доберешься, хорошо, что осенью у… ушла, ещё можно копать, Слава тогда… Хорошо, когда кто-нибудь умирает летом. Или осенью, ранней, сухой — копать легко. Только вот когда умирают кошки и хорошие люди, копать всё равно трудно, почему-то, ну ты и вспомнил, Слав: шестнадцать, лес на окраине Хабаровска, десять остановок с рюкзаком и лопатой, бабки в автобусе косяка давят, а в руках коробка, а в коробке... В конце концов, что-то «не в порядке» с кошками у Славы было всегда, почему сейчас — Мирон смеётся, Лил Хесус снова прячет нос в подшерсток — по-другому должно, Слав? Славе пять, он во дворе знакомится с «Ванечкой» и Кошкой. Ванечка Светло совсем пиздюшонок мелкий, даже говорит ещё не все слова понятно, его Слава бьёт по плечу желтой пластмассовой лопаткой, чтобы не приставал, а Кошку осторожно трогает за спину. От песка в глазах Ванечка Светло кривит лицо, на губах у него пузырятся слезы, а Кошка разрешает ещё и погладить свой шершавый мокрый язык немного, вот. С Ваней они потом разрулили, чё, а Кошка встречала Славу каждый раз из школы. Она никогда не бежала навстречу, а появлялась на периферии зрения будто бы случайно, так, вроде — мимо проходила по своим кошачьим делам, но Слава всё равно бросал на землю портфель и доставал из кармана куртки любовно припрятанную сосиску (ржаво-картонного цвета и похожего же картонного вкуса) или обломок столовской котлеты. Просто после некоторой череды инцидентов мама запретила ему класть — «это же еда, Славушка!» — их в портфель, между дневником и тетрадкой по краеведению («Люби и знай свой край!»). Просто Ваня Светло спрашивал: «И чё, Слав?», когда зимой подкрашенный спирт в старом оконном термометре упорно отказывался подниматься выше тридцати четырех чертовых градусов, а Кошка не отзывалась — зря Слава бегал по соседним дворам, до гулкой хрипоты в груди срывая голос. Правда потом, когда Слава трясся под двумя одеялами (мама оставила рядом градусник и невкусное в кружке — разболтанное в воде малиновое варенье, оставила Славу и ушла, на работу, все — от Славы — ушли), Ваня долго звонил в дверной звонок. А когда Слава всё-таки дополз до входной двери по стеночке и открыл, Ваня сначала сунул в тепло квартиры, через порог сунул прямо в Славу Кошку, а потом зашел сам. «В подвале сидела», — сказал Ваня смущенно, а Слава его не услышал уже как-то: у Кошки был до обидного ледяной нос, шерсть устойчиво отдавала затхлым, а лапы оставляли на белом пододеяльнике четкие грязные следы. Слава был счастлив, а у Кошки с той зимы висели кончики ушей, совсем как у породистой, да. У Славы замотанная краснощёкая тетенька-педиатр услышала в легких пне… «пневмонию», Славу забрали в больницу, и мама с припухшими красными глазами пообещала ему, что Кошка дождется Славу у них дома, пусть только Слава слушается доктора, он уже большой мальчик. Славу выписали в феврале, Ванька забежал после школы и очень удивился, что Кошка по-правде осталась. Когда батя снова приходил домой бухим, мама говорила, что всё в порядке, и Кошка сумеет спрятаться так, чтобы её было не достать, но Слава маме не верил. Слава старался тогда не отпускать Кошку от себя, справедливо полагая, что выкинуть с балкона их обоих, вместе, будет на порядок труднее. Славе шестнадцать, Слава в первый раз понял, что ему не страшно. Больше стыдно как-то, но он теперь сильнее. Тупо физически крепче, но это оказывается вдруг не важным, не нужным. Но он проходит мимо пьяно бормочущего тела и берет на руки легкую и теплую, шерстяную свою Кошку, и они стоят на балконе долго-долго вдвоем. Вместе. Славе шестнадцать, он напивается вместе со Светло, это нестрашно, правда, и почему в детстве хотелось заткнуть кулаками уши, спрятаться под кровать, хер его знает. Славе шестнадцать, девочка с длинными волосами «цвета ноябрьских сопок» (Слава пишет. Стихи про волосы цвета ноябрьских сопок) говорит, что он идиот и ничего не добьётся в жизни, а она хочет двоих детей: мальчика и девочку, и собственный дом, и никогда в жизни не мыть самой посуду, и ещё она говорит, что у Славы не стихи, а параша какая-то. Девочка идет нахуй, Ваня с утешительным лицом идет нахуй, Слава идет нахуй, а Кошка умирает — тихо, незаметно, ночью. «Она уже была старая, Славушка», мам, я всё знаю, я не идиот, пусть я ничего не добьюсь в жизни, но зачем нужна посудомоечная машина, если будут целых двое детей: девочка и мальчик, я не понимаю, мама. Славе шестнадцать, он закапывает в лесу Кошку и парашные стихи. Слава думает, что больше в его жизнь не влезет ничья наглая усатая морда, не потопчется коготками по сердцу, ну его, сердце, в жопу, в Питере… В Питере ничего не заканчивается. Витя говорит, что собаки в тысячу раз лучше. Витя хороший, Витя смешно и громко дышит Славе в лицо, потому что «собаки, они настоящие, они тебя точно-точно любят», горячится Витя. «Собака смотрит на тебя, как на самого лучшего человека на Земле, а кошка знает, что это нихуя не так, — говорит Слава в ответ, — только ей этот факт совсем не мешает». В Питере ничего не заканчивается, Кошка просто приходит и садится Славе на грудь, мохнатой жопой — на грудь и сердце, Слава перестает сопротивляться даже мысленно, даже в мыслях у Славы: «Кошки лучше героина». Слава знает, что — лучше, кошки только и теперь вот Мирон. Слава видит что-то похожее (Мирон похож на сфинкса, а больше, конечно, Мирон похож на мудло) первый раз в жизни, не верит глазам (карлица, выёбистые шмотки, партаки дурацкие), ушам (писклявая хуета, а про смысл не задумываться лучше совсем) не верит, а в груди знакомо-знакомо сжимаются и разжимаются коготки, но Оксюмирон же не кошка? Кошки своим виброурчанием делают в человеке правильное, настраивают его на нужную волну. Поворот в правильную сторону организуют, Мирон Славу тоже. Бесит, выводит, но на правильную частоту, колкую, живую. Только вот Мирон кошек не… Не как Слава. Мирон к кошкам — и не ко всем кошкам, вот у него ушастый, мелкий — пусть живет. «Пусть живет, — говорит Мирон, — не выбрасывать же на улицу, ну, живое существо…». «Существо» — это из комикса про уродов-мутантов, у Мирона ответственность, ебаная сент-экзюперишность эта: мы за тех, кого… Нахуй. Нахуй это дерьмо, у Славы от кошек в животе болит и душно, и в сердце ноет, от кошек и от Мирона, а ещё ему кажется, сейчас — точно кажется, что Мирон вот так же — к Славе. Как к котану своему, смешному и мелкому. Как к «ну, не выбрасывать же на улицу, пусть живет рядом» — Слава рядом, удобный, че уж, ответственность за тех, кому проебали баттл… — Короче, странные они, — говорит Мирон и трогает Славу за колено, — себе на уме. Мирон трогает Славу, и внутри у Славы запускается этот непонятный метроном, этот урчащий и мурлычущий механизм, снова. Слава не знает, отчего это, от чего — это, почему оно работает только с кошками и с Мироном, Слава не виноват. Слава на время перестает дышать гнилью Хабаровского леса, пока Мирон лезет ему за пояс штанов — точно перестает. Мирон другой рукой технично лишает Славу опоры, он несильно давит под лопатки, обнимая, обхватывая, Слава вытекает у него из ладоней, Слава — неслышно тарахтящая лужица, из Славы ничего толкового не вышло, зато вошло… — Стоп, харе, подожди, — язык у Славы еле шевелится, но… — Нельзя же при нем! Мирон выплевывает изо рта край футболки, которую он задирал на Славе зубами, герой-любовник, блядь. Мирон выглядит озадаченным в крайней степени, но Слава мотает головой в сторону опять задремавшего на подоконнике Хесуса, нельзя же… — Это как при ребенке ебаться, — говорит Слава, — он же проснется. Мирон ничего не говорит. Он сначала смотрит на Славу долго-долго, за зрачками у Мирона колется злое чуть-чуть и насмешливое, но вслух Мирон не смеётся — он встаёт и снимает сонно-податливого кота («ребенка», Слав, серьёзно?) с окна, и выносит его из комнаты, а потом возвращается и закрывает плотно дверь, а Слава закрывает глаза. Мирон садится рядом, но Славу не трогает — пока — больше. — Давай поговорим, Слав, бля, как уёбищно звучит, но ведь оно надо, Слав, надо… В шестнадцать Слава прочитал про шестьсот сорок первую золотую рыбку («они очень недолго живут, золотые рыбки») и про единственно возможный из этих шестисот сорока одной рыбки вывод: всё, что ты любишь, умрет. А потом умерла Кошка, и Слава подумал: «Че за хуйня? Это же бред, полный, сука, бред!». И когда ты встречаешь кого-то особенного, понял Слава, не важно: Кошка это или чсвшный рэперок с девчачьими пушистыми ресницами и костлявыми твердыми коленями, можешь не сомневаться — ты не думаешь, что они когда-нибудь умрут, уйдут, «обратятся в прах», неа, глупый-глупый Чак. Ты думаешь: «Я идиот». Ты думаешь: «Я в душе не ебу, разрешит ли хозяйка хаты, но…» Ты думаешь: «Я тебя люблю» — и тебе не стыдно, не стыдно, Слав, ну что поделать, если ты думал так только про него и про кошек, про Мирона и кошек, так получилось, надо поговорить, обязательно, спешите видеть, да. — Да?Часть 1
10 ноября 2018 г., 11:47