Часть 1
25 ноября 2018 г. в 19:22
Плоть Левиафана оказывается на вкус будто осклизлое железо. Сковывает нёбо горечью чужого мира и солью недоступного человеческому разуму знания.
У Эдварда трясутся руки, словно с похмелья; он сам не может поверить в то, что делает. Оно живое, даже после того, как было убито и расчленено; перемолото его зубами и проглочено. Часть Левиафана внутри, и он прижимает ладони ко рту, содрогается всем телом — то ли от того, как сокращается плоть у него в глотке; то ли от того, что его не тошнит, вообще нисколько.
Эдвард дышит тяжело и рвано, а мир вокруг мироточит образами тех, кого он знает; кого только должен был узнать в том будущем, которого не случится. Левиафан внутри растекается слизью и знанием, становится частью от каждой части его.
Меняет под свою волю.
Подгибаются колени, будто снова пятьдесят седьмой, запах земли и пороха, и его подстрелили. Он кричит, не слыша себя — или может, скулит жалко и слабо, и разом становится понятно, почему Сандерс выдавил себе глаза. Эдвард готов разбить свой череп о камни пола, только бы это знание — этот космос — перестал давить изнутри. Но Левиафан держит его, свою Ищейку, не дозволяя причинить вред; владеет не-своим телом.
Он думал, что война, переломавшая его, искалечившая — это самое страшное, что может выпасть на человеческую долю, но оно даже около не стоит с тем ужасом, которым захлебывается он сейчас.
Каждая частица в его теле — это агония, которую не может вынести человеческое существо; знание, которое недоступно человеческому существу; экстаз, которого не испытать человеческому существу. Левиафан в нем, в каждой клетке, каждой мысли. Левиафан — это правда, ради которой он драл глотки и ломал кости, гнил заживо; любая женщина, что отдавалась ему без презрения; каждая пуля и лезвие, что калечили тело. И Эдвард шепчет, не осознавая, что в этом больше нет нужды: я принадлежу тебе, всегда принадлежал, хоть не понимал.
Вода чужого моря затапливает ему глотку, не дозволяя говорить. Он не сопротивляется. Дает ей заливать желудок и легкие, сочиться из сомкнутых губ. Нет опасности; нет смерти; только желание хозяина, что держит поводок — опору рассудку, смысл существования, всей боли, что с ним происходила.
Эдвард принимает свою судьбу. Принимает все, что даст ему Левиафан.
И тот вкладывает в него видение будущего — соленый ветер по голой коже, кровь культистов заливает черные камни; он сам ждет приближения воплощенного бога. Знание заполняет его изнутри морской водой, и он понимает Сару, которая пыталась поделиться им с миром через свои картины.
Левиафан меняет его тело. Это оказывается не сравнимо ни с чем: чувствовать, как ломаются и вновь срастаются кости; как смещают друг друга органы — его тошнит кровью вперемешку с мелкими водорослями и дафниями — как пальцы вытягиваются и становятся щупальцами, совершенными, осклизлыми.
Это щедрые дары; судьба, господь или кто там еще не давали Эдварду ничего даже вполовину столь ценного. Но его, видимо, пьянит знаниями и солью, потому как он просит — мысленно в этот раз, он умный пес, верный Искатель — еще. Дай мне еще. То, чего не было у Сары. У Чарльза. У остальных, тобой отмеченных. Дай то, что будет только у меня.
Эдвард невольно задерживает дыхание, но плоть не начинает таять от такого кощунства. Перед глазами — стол и блюдо с зеленоватым мясом, снова. Прошлое, что было минуты — дни, столетия — назад. Возможность пережить это принятие заново.
Левиафан признает своего Искателя.
Эдвард благодарно прижимается губами к отсеченному щупальцу — живому; подрагивающему слабо, но ощутимо. Нёбо вяжет железом и солью.
А потом щупальце извивается в его руках, и Эдвард отпрянывает от неожиданности, а потом пристыженно льнет снова. Не-мертвая плоть касается шрама у него на скуле; кожу тут же стягивает пленкой. Он поворачивает голову навстречу движению. Слизь на отростке липкая и вязкая, настолько, что даже не стекает с него; все еще не мутит, и Эдвард размыкает губы. Это не похоже на поцелуй женщины или осмотр врача, вообще все, что довелось пережить.
Отросток медленно — слишком медленно — скользит по зубам, дальше, пока кончик не щекочет заднюю стенку горла. Присоски плотно жмутся к языку; уголки губ начинает тянуть. Много слюны и той самой слизи, и Эдвард сглатывает. И от того, как спазмически вздрагивает щупальце внутри, делается болезненно и ненормально хорошо.
Левиафан вжимает отсеченную конечность в кромку зубов, и он понятливо сжимает челюсть до ломоты, и во рту делается еще более солоно от крови. Ее много, очень, она стекает по подбородку, и в горло, и, если бы Эдвард мог, он бы захлебнулся.
Зубы, наконец, перекусывают плоть. Острые мгновения неуверенности, которых он наверняка будет стыдиться: как дальше; его сознание способно вместить бога, но о теле речи не шло. А потом щупальце у него во рту начинает двигаться, рвано, спазмично; самый кончик проскальзывает в горло, а за ним остальное. Это больно, невозможно, не хватает воздуха, словно очередной приступ клаустрофобии, и хочется расцарапать глотку, только бы вдохнуть. Эдвард не сдерживается — пытается то ли вытащить, то ли протолкнуть дальше. Ногти вязнут; он случайно прикусывает пальцы. Перед глазами мутнеет; тянущее, почти разрывающее ощущение в гортани невыносимо.
Горло таки идет спазмами — тело не хочет умирать не имеет понятия о своем бессмертии. Колени не выдерживают, как и в прошлый раз — какой из? — и Эдвард снова прижимает ладонь ко рту, тычется лбом в холодный камень. Пытается сглотнуть, но попросту не выходит — горло не слушается; часть Левиафана внутри него движется, словно червь.
Эта агония не имеет сравнения. Он прокусывает себе ладонь, пытаясь одну боль затмить другой, но ни черта. Слишком слаба; слишком человечна.
И это почти экстаз, когда щупальце наконец оказывается в желудке. Боль не проходит, но делается иной — тягучей и ласковой, будто домашняя кошка, прирученная женщина. Эдвард дышит рвано, со всхлипами; во рту солоно, но теперь немного иначе — кровь Левиафана мешается с его собственной. Невероятно осознавать, что он может ощущать все это — и оставаться в живых.
Он с концами опускается на плиты, и тут же перекатывается на бок, подтягивая колени к груди. Левиафан внутри него извивается — как ни в ком другом, это знание тоже медленно просачивается в кровь. Пальцы почти не слушаются, когда он неловко выдергивает рубашку из-под ремня. В этом жесте безумия даже больше, чем во всем случившемся, и Эдвард смеется на выдохе, негромко, истерично. Прижимает ладонь к животу — словно женщина, носящая ребенка; тошнотворная ассоциация — и Левиафан льнет к нему, своему Искателю, изнутри.
Время не имеет значения; Эдвард дрейфует в чудовищной смеси боли и эйфории — от пожара в глотке, плавных движений внутри, наполняющих его знаний.
Левиафан неспешно делает его чем-то большим.