Часть 1
19 ноября 2018 г. в 19:42
Грегори с детства замечал, что взрослые любят разбрасываться фразой «Надежда умирает последней».
Применяют ее к месту и не к месту, но чаще, конечно, в случае последнем: рассказывают, например, об очередном повышении цен на молоко и хлеб, а в конце вдруг припечатывают этими словами о надежде. И, казалось бы, нелепо звучит, ухо режет, как доказательство в геометрии, в котором пропущена ссылка на важную теорему — а люди кивают. Поддерживают. Да, ты прав. И переходят на что-то уж совсем отрешенное.
Проверить достоверность столь популярного выражения Грегори не удавалось. Как-то не везло ему на безвыходные ситуации. Вплоть до встречи с Маркусом на университетской вечеринке.
Вообще получилось довольно глупо и большую часть знакомства Грегори, как не силился, вспомнить не мог: слишком пьян он был. Но Маркус убеждал, что нашел его в саду, привалившегося к стене и декларирующего «Лиличку» Маяковского. Они разговорились, как ни странно, о русской литературе, и оказалось, что оба обожают творчество Достоевского и по несколько раз читали «Евгения Онегина» Пушкина.
Грегори же ничего подобного не помнил. Зато в памяти сохранились глаза-льдинки — чуть прищурившиеся, пристально глядящие на него в ожидании ответа. И как трескался лед, медленно, неохотно, словно ранней весной, стоило этому ответу оказаться верным.
И одна мысль запомнилась ему особенно отчетливо: «Здесь мне надеяться не на что».
Запомнилась — и загоралась снова и снова яркими лампочками того красного цвета, что символизирует об опасности, стоило Грегори выловить взглядом стройную, высокую фигуру нового знакомого в водолазке. Обязательно темно-серой. По невероятному стечению обстоятельств вышло так, что учились они на одном факультете, поэтому виделись часто. Но общаться не общались, пока не столкнулись во второй раз — в курилке.
(Как там говорят? Один раз — случайность, второй…)
Курить хотелось так, что горло горело, как от соприкосновения с кипятком, но Грегори забежал в курилку и обнаружил, что его пачка пуста. Собрался было уходить, но голос (такой знакомый и все же до этого момента казавшийся размытым, словно шум моря, слышимый издалека) вдруг спросил «Будешь?»
И Грегори кивнул сразу же, даже не успев осмыслить, что ему, собственно, предлагают. Развернулся — и с удивлением воззрился на протянутую ему сигарету «Мальборо». Он такой и в руках никогда не держал, слишком уж дорогая была марка, как он считал, для мажоров и золотых деток.
— Спасибо, — выдохнул он наконец, и собственный голос прозвучал неожиданно грубо и противно. Как железкой по стеклу. Грегори поморщился, а Маркус (конечно, это был он), словно и не заметил, кивнул деловито и засунул ладонь обратно в карман пальто.
От никотина, добровольно пропущенного через трахею и дальше — в легкие, стало невероятно хорошо. Дым не горчил, не отдавал отвратительным привкусом лекарств, сразу чувствовалась дороговизна марки. И голова у Грегори закружилась от пары затяжек, как давно с ним не бывало. Может, конечно, дело было совсем не в сигаретах, а в чужом локте, периодически касающемся его, но… Нет. Бред, бред, конечно, дело в никотине.
Возможно, от нахлынувшего расслабления, возможно, потому что уж очень хотелось знать, Грегори спросил: «Почему ты не подошел ко мне? После пар. Мы же говорили, даже нашли общий язык, мы…».
Тут он запнулся и покраснел. Слова получались неловкими, какие-то девчачьими, что-ли, унизительными, но Маркус посмотрел на Грегори чистыми и понимающими глазами. Голубыми, как вода в озере неподалеку от деревни, где он рос. С минуту взгляда не отводил, изучая его лицо, будто проигрывая различные варианты в голове, будто размышляя, сказать правду или соврать.
Грегори отвечал ему тем же, а тем временем у него все светилось в темноте сознания: «Надеяться не на что». И красные буквы стали будто бы больше. Выразительнее.
Наконец, Маркус моргнул — опустились и поднялись вновь длинные ресницы, каким наверняка многие девчонки завидуют — и ответил:
«Боялся, что ты не помнишь».
С тех пор повелось. На парах они сидели вместе, обедать ходили в закусочную на углу, где подавали потрясающую курицу в тайском соусе и варили необыкновенный кофе, и говорили много: не только о литературе, но о жизни в целом. Если не хватало университетского времени, шли к Маркусу на квартиру.
В свою Грегори парня пускать стеснялся: ее и квартирой-то назвать было сложно, так — комнатка три на четыре. Да еще и вещи грязные валялись повсюду, кофейные чашки стояли на раскрытых книгах, не хватало Грегори времени и на учебу, и на уборку. Приходилось чем-то жертвовать.
У Маркуса же Грегори не мог пылинки найти. Честно, пытался, с щепетильностью ему несвойственной обошел и кухню, и гостиную, и спальню, провел пальцами по каждой доступной поверхности — чисто.
По всему выходило, что Маркус — парень идеальный. Чертовски красивый, начитанный, умеющий поддержать тему, знающий три языка и хозяйственный. Если б он был девушкой, то Грегори его тут же в церковь позвал. Да даже так позвал бы, потому что время их называлось либеральным, новые порядки-новые нравы, и Грегори рос в хорошей семье, где говорили лишь, что человеком нужно хорошим быть, а ориентация, привычки, предпочтения — дело второстепенное.
Но маячила табличка «Надежды нет».
И все равно Грегори зачарованно смотрел (в сотый-тысячный-миллионный раз) на взъерошенные декабрьским ветром светлые волосы, острые скулы, к которым иногда хотелось прикоснуться, удостовериться, что не порежут, что не настолько уж они и острые.
Смотрел — а потому замечал, как с каждым днем сереет кожа нового друга, как залегают тени под глазами и все чаще появляется морщинка справа от тонких губ. Точно время для него вдруг ускорилось, в десять раз или того больше раз, и в рекордные сроки превращало из статного парня — в старика. И это пугало Грегори до ужаса.
Табличка все не гасла.
***
В больницу Маркуса положили в январе. Сразу после Нового Года.
Первого числа пришла соседка — поздравлять с праздником, но никто не ответил, и войдя (Маркус никогда не закрывал дверь, доверял людям, что его и спасло), обнаружила парня на полу. Она, разумеется, тут же позвонила в скорую.
Грегори узнал в десять вечера. Он работал над своим дипломом, как неожиданно зазвонил телефон. Грегори взял трубку.
Ему хватило двух слов: «Маркус» и «онкологическое». От них в грудной клетке взорвались и осыпались миллиардом колючих огней какие-то фейерверки. Из открытой форточки доносились крики. Люди продолжали праздновать.
У Грегори рушился мир.
***
В палату Грегори ворвался с твердой решимостью рассказать. О том, как сжимается желудок, стоит лишь заприметить «друга», как все горит от случайного прикосновения, как хочется ближе-ярче-навсегда, как бы ванильно ни звучало все это. И если бы Маркус спал, если бы не повернулся на распахнувшуюся дверь, если бы не сотни других причин, Грегори бы не рассказал.
Но Маркус повернулся. И улыбнулся. Настолько открыто, широко, откровенно, что Грегори его улыбка показалась куда интимнее, чем обнаженное тело. Поэтому он начал говорить и не позволил Маркусу прервать, пока не закончил. По часам прошло всего десять минут — по ощущениям десятилетия.
Ответа Грегори не ожидал. Приклеился взглядом к больничному полу — мерзко-серого оттенка, того самого, что приобретает асфальт после дождя — и гадал, когда Маркус его прогонит. А он, несомненно, должен был прогнать после всей той чуши, что Грегори, дурак, выболтал ему, устав от тянущей обреченности в грудной клетке и нового страха, грызущего горло. Потерять, едва обретя.
Секунды тянулись издевательски медленно, а Грегори барахтался в своих тоскливых мыслях и злился, проклиная себя снова и снова, и так по кругу, и, наверное, мог бы он целую вечность стоять, не отрывая глаз от пола, забыв, что кто-то находится в комнате помимо него, если бы не внезапный смех Маркуса.
Холодный и хлесткий, как январский ветер— от неверия, а возможно еще, чтобы что-то скрыть, не позволить всей правде выразиться в этом пятисекундном звуке. У Грегори мурашки по позвоночнику поползли, но с места он не сдвинулся, продолжил стоять каменным истуканом, вслушиваясь, догадываясь. Читая то, что проскальзывало в смех друга, несмотря на глупое покрывало язвительности. Никогда на памяти Грегори друг не смеялся столь… говоряще.
Смех втекал в голову Грегори, трансформируясь в точки-тире, и парень все понимал так ясно, словно это была азбука Морзе, выученная им со скуки в старшей школе.
— У меня рак легких, Грегги. Рак. Легких. Четвертой. Стадии. Такое не лечат, — выдал он, отдышавшись. Тоска в его охрипшем от смеха голосе слышалась отчетливо, выделялась прямо как белый на черном, и она наполнила Грегори собой, разрушая окончательно. У него подкосились ноги, и парень присел около кровати, рядом с Маркусом, и доверчиво положил голову ему на сгиб локтя. А после, чуть подумав, накрыл его ладонь своей рукой.
Он был как собака, преданная хозяину, готовая остаться с ним до конца, и его такое положение нисколько не смущало.
— И раз уж все так обернулось: ты должен знать, что твои чувства взаимны. Всегда были.
Этого Грегори выдержать уже не мог. Закусив губу, он пытался подавить крик и все крепче сжимал чужую ладонь. Холодную. Словно уже мертвую. Но об этом думать было нельзя, поэтому Грегори вспоминал их вторую встречу, великолепный профиль Маркуса в лунном свете, редкие затяжные взгляды — глаза в глаза. Проверка на прочность. А потом задумался о надежде. О гребаной табличке, преследовавшей его месяцами. И что врали люди, когда утверждали — надежда умирает последней.
У Грегори этой треклятой надежды не было никогда.