«одинокие дни летят, будто минуты, окутаны нитью твои сонные губы»
Я вернулась домой после встречи с Евой, и тишина квартиры обрушилась на меня, как тяжелое одеяло. Черныша не было — он уже унесся куда-то, словно ветер, оставив меня наедине с собственными мыслями. Я вдруг ощутила, что его курсы, о которых он так уверенно говорил, стали лишь призраком, расплывшимся в тумане недоверия. На мои звонки и сообщения он не отвечал, лишь изредка звонил маме, спрашивая о ее самочувствии и уверяя, что постарается вернуться к родам. Но в глубине души я желала обратного: чтобы он не успел, чтобы его отсутствие затянулось. И если бы он все же вернулся, то чтобы это не имело никакого значения. Время, проведенное в одиночестве, я решила использовать с умом. Я готовила документы на перевод в другой университет. Это было нелегко — посреди учебного года осуществить такой шаг казалось почти невозможным. Но разговор с Исаевыми открыл мне новые горизонты. Отец Евы, Стас, уверил меня, что это реально. — Что случилось, что ты вдруг решила уехать? — спросил он с искренним беспокойством. Я замялась, не зная, как объяснить ему всю сложность ситуации. — Есть опасения, что у отца были враги, и они, по-видимому, добрались до нас. Мне бы не хотелось, чтобы мы закончили также, понимаете? Мужчина нахмурился, и в его глазах я увидела решимость. — Ты говоришь загадками, Кира. Мы можем защитить и тебя, и твою маму. Мы вас не оставим, понимаешь? Я дал слово твоему отцу, своему другу, — я вздохнула, понимая, что его слова были полны благих намерений, но мне хотелось предостеречь его. — Подумайте лучше о себе и своей семье. Об этом вам уже подробнее расскажет Ева. Я часто ловила себя на мысли, что жизнь в этом провинциальном уголке, где каждая улица изучена до последней трещинки асфальта, а каждый закат повторяет предыдущий, кажется мне добровольным заточением. Душно, тесно, предсказуемо. И в такие моменты душа моя рвется прочь, туда, где горизонты шире, а воздух пропитан не пылью, а историей и соленым ветром. Выбор для переезда пал на Питер — город, который всегда манил меня своими загадками и возможностями. Я представляла себе новые улицы, свежий воздух и надежду на новую жизнь. Но вместе с тем в сердце зреет тревога: что ждет меня там? Смогу ли я оставить все позади и начать заново? Ответы были неясны, как туман над Невой. Ах, Петербург! Город-мираж, город-сон, Северная Пальмира, что манит своей туманной вуалью и гранитной мощью. Он для меня – не просто точка на карте, а воплощение несбывшейся надежды, оплот веры в то, что где-то там, среди его величественных проспектов и изящных каналов, дышит та самая, настоящая, полная смысла жизнь. Мне чудится, будто стоит лишь ступить на его сырые мостовые, как сам воздух примет тебя, окутает, и в этом тумане растворятся все печали, а жизнь — вот так, по мановению волшебной палочки — обретет смысл и зазвучит в унисон с Невой. Каждая его улочка — это строфа, каждый дом — архитектурная поэма, а Невский проспект, воспетый сотнями поэтов, кажется живым свидетельством великих эпох. Он обещает, что здесь, в его влажных объятиях, сбудутся все мечты, стоит только поверить. Но пока Питер лишь маячит призраком на горизонте, а здесь же, в стенах моего настоящего, ожидание спрессовалось в тяжелый, душный комок. Дни тянулись, каждый из них — отмерянный пульсацией материнского живота, который был для неё целым миром. Мама ждала малыша, вся в предвкушении, вся в волнении, её глаза светились невиданным счастьем, словно невидимая пелена блаженства окутала её, не позволяя видеть ничего, кроме собственного отражения в омуте собственных иллюзий. А я? Я лишь натягивала на лицо вежливую улыбку, пытаясь поймать в каждом слове Черныша некий ключ, разгадку, тщетно ища твердую почву под ногами. Она была так ослеплена своим предвкушением, что не замечала, как тонкие нити чьей-то воли опутывают её, превращая в грациозную, но слепую марионетку на чужой сцене. И как же жестоко, когда розовые очки бьются стеклами внутрь, вонзаясь сотнями мелких осколков в самую суть. Но только не мамины. Её хрупкий мир оставался цел, непроницаем. И тут я ловлю себя на мысли, которая бьется в голове набатом: как же мы, женщины, парадоксальны! Неважно, сколько нам лет – пятнадцать, тридцать или полтинник – мы способны потерять голову от любви, отдаваясь этому чувству без остатка. Растворяемся, как сахар в горячем чае, что льется прямо в душу, оставляя лишь приторную сладость. Таем, как мороженое в июльский полдень, стекая по бортику вафельного стаканчика, капая на пальчики, и вот они уже липкие, противно сладкие, и хочется поскорее отмыться от этой приторности, но она уже въелась в кожу, в душу. Увы, женщина — не мороженое. Это божье создание, которое не поддается ни гороскопам, ни психологам. Пусть о нас написаны сотни, тысячи книг, но никто не способен постичь эту загадку. Даже она сама. Как часто ты стоишь на распутье собственных чувств, мечешься между отчаянным желанием свернуться калачиком в темном углу комнаты и выплакать всю горечь, или же жаждешь его прикосновения, его шепота, обжигающего кожу у самого уха, его пальцев, перебирающих твои спутанные, немытые, с отросшими корнями пряди — эти вороньи гнезда на голове, что совсем неважны в такие моменты. Главное — самой понять себя, свои желания. И в самом деле, порой мы сами не знаем, чего нам хочется. Но любовь делает с женщинами невероятное. Достаточно такого малого: случайная улыбка незнакомца на улице, шоколадка от одноклассника за решенную контрольную, или короткий, наэлектризованный взгляд в молчании курилки. И вот уже в голове закружился вихрь мыслей – кружево фантазий, облака надежд, миражи несбыточного счастья, которые к вечеру неизбежно превращаются в густую, несвязную кашу, имя которой — бред. Всякий раз, когда моё сердце, еще не успевшее забыть боль, шепчет: Это всё не просто так. Он что-то чувствует. Внутренний голос, циничный и неумолимый, одёргивает меня. О, девочка, – снисходительно усмехается он. — Но ты уже успела призвать гостей на вашу свадьбу, придумала детям несуществующие имена, и вот, в твоей маленькой головке уже выстроена идеальная ячейка общества с непременным фикусом на подоконнике, собакой в придачу, «грантой» под окном и ежегодной путевкой в Турцию, а живете вы, конечно же, за МКАДом в уютном гнездышке. Всё это – лишь воздушные замки, сахарная вата твоих грёз. А мужчины... мужчины – это что-то более приземленное, словно булыжник, что валяется на обочине твоих фантазий. Местами ленивое, в чем-то упертое, с холодным расчетом вместо пульсирующего сердца и ясным разумом, не затуманенным миражами. Бездонная пропасть между нашими мирами – мирами, где ты вечно паришь в облаках, а он крепко стоит на земле. Моя мать, например, пребывала в каком-то особом, светлом забытье. Она совсем погрязла в своих ванильных иллюзиях об идеальной семье, где всё было бы так, как в глянцевых журналах. Для меня же эта идиллия выглядела как дешевая, короткая реклама с актерами, которые до тошноты переигрывают свои роли, пытаясь убедить в неискреннем счастье. А конец ноября уже рассыпал по городу свой первый, хрупкий снег. Улицы обернулись в скользкое белое покрывало, дети с упоением лепили бесформенных снеговиков, а я, вжавшись в кресло, склеивала по кусочкам изуродованную куклу, найденную накануне под платяным шкафом, — символ моей собственной раздробленной реальности. И тут раздался её голос, полный материнской нежности, обращенный к невидимому собеседнику по телефону: — Милый, только представь, этот Новый год мы встретим вчетвером – ты, я, наш малыш и Кирка. И тут появляется ОН. Черныш. С лицом, вылепленным из фальшивой грусти, смущенно почесывая затылок, на другом конце страны через экран ноутбука. — Извини, я зашёл проведать тебя в одну из ночей, услышал, мол, ты кричишь, и вот – свалил, – бормотал он, притворно скорчив грустную мину. – А признаться, сама знаешь… Каждое его слово – как удар по натянутым нервам, каждая интонация – как ножом по стеклу. Меня распирало от глухой, почти физической ненависти. Я понимала, что Палыч лжёт, что вся эта сцена – дурной спектакль, но парализованная какой-то внутренней судорогой, не могла сказать ни слова поперёк. — Эта кукла – не твоя собственность, чтобы ты её выбрасывал, ясно? – сквозь сжатые зубы выдавила я, указывая на склеенные части. Это был не просто кусок пластика, это было что-то моё, а значит, неприкосновенное. Палыч, как всегда, излучал снисходительную мудрость, что была ему так к лицу, когда он хотел показаться порядочным человеком. — Кира, подумаешь, куклой больше, куклой меньше, она все равно пылилась на полке, – сыпала мама банальностями, пытаясь свести к шутке мою боль. — Не срывайся на Сашатика. И тут меня пронзило. Я что, героиня третьесортного сериала на телеканале, где сценарий для очередного «шедевра» пишет тринадцатилетний подросток, запертый в своей комнате с фантазиями о драматичной любви? — Да, Кира, брось. Могла бы просто подойти и сказать, а не устраивать сцен, – эти слова, сухие и безжалостные, как пощечина, окончательно выбили почву из-под ног. В горле застрял комок, плотный и удушающий, и эта фраза заставила меня провалиться в бездну воспоминаний. В ту единственную ночь. Ночь, о которой я успела пожалеть еще до того, как она закончилась, словно предчувствие горя, застрявшее в воздухе. Мне было омерзительно. Это чувство липкой грязи, от которой невозможно отмыться, въелось под кожу, в каждую пору, в самую душу. Стоя перед зеркалом в ванной, я пыталась стереть с себя невидимые, но жгучие следы его прикосновений, его губ на моем теле. Казалось, он забрался внутрь, и теперь я не хозяйка себе, не в силах противостоять его власти, которая, как яд, медленно распространялась по венам. Все это время я смотрела в свое отражение в зеркале, наблюдая, как сходят пятна. Моя талия хранила синяки – отпечатки его рук, когда он прижимал меня к себе всё сильнее, всё ближе, заставляя поддаваться, растворяться в этом безвольном танце. Отметины на шее – красноречивые свидетельства того, что было, приходилось тщательно скрывать от мамы, замазывая тональным кремом. А когда она, конечно же, заметила, я соврала про утюжок. Мама лишь хихикнула, словно поняв всё без слов, и не стала лезть в душу, оставляя меня наедине с этой новой, горькой правдой. Нет, я не скучала по Чернышу в своей постели. Не по нему самому. Я скучала по вниманию, по этому всепоглощающему ощущению, когда все мысли улетучиваются прочь, когда мир вокруг перестаёт существовать, и единственное, что ты хочешь – это в темноте ловить его губы в поцелуе. Скучала по тому, как каждая клеточка тела отзывается на прикосновение, как ты отдаёшься ему полностью и без остатка, забывая, кто ты и где ты сейчас. Слыша только бешеное сердцебиение, комкая в хрупких пальчиках простынь, сдерживая тот стон, что вот-вот вырвется из самой глубины души, но всё равно срывается с губ. Я просто хотела быть нужной. Не на мгновение, не на порыв. А так, чтобы тебя ценили, чтобы в тебе видели что-то большее, чем временное утешение. В это время мама, словно чувствуя моё внутреннее смятение, часто подходила ко мне с бесконечным потоком идей – то передвинуть шкаф, то разобрать антресоль, куда мы заглядывали последний раз ещё при царе Горохе, то нарядить ёлку первого сентября, то съесть клубнику с крекером в три часа ночи, лишь бы не быть одной. — Кируш, я тут подумала… Может, мы тебе в комнате ремонт затеем? Уберем этот страшный доисторический ковер, купим ковролин или пушистенький какой, ворсистый, – предложила она, пытаясь своим оптимизмом разогнать тучи, что витали вокруг меня. Я покосилась на старый ковёр, который, по маминому мнению, был «страшным и доисторическим». — Мне он не сильно мешает, если честно, — ответила я, погружаясь в собственные воспоминания. Я помнила, как в детстве, лёжа на нём, часами вырисовывала пальцем узоры, создавая на его выцветших ворсинках целые миры. Этот ковер был свидетелем стольких придуманных историй, домом для бесчисленных персонажей, чьи имена теперь стерлись из памяти, но чьи тени всё ещё витали в воздухе моей комнаты. Он был частью меня, частью моего детства, и я не хотела его терять. — Может, тогда, мы хотя бы кукол уберём в коробку? Взрослая ведь уже девчонка, а всё в игрушки играешь, — предложила мама, и в её голосе сквозило не столько осуждение, сколько беспокойство за моё затянувшееся детство. Но для меня это было не просто детство. — Не могу, мам, это же всё папа подарил. Они мне как память. Я смотрю на них, и вспоминаю его и… жду, — из моих глаз хлынули слёзы, обжигая щёки. Я опустила голову, сосредоточенно ковыряя катышки на старых, потёртых штанах, и всем своим существом чувствовала приближение той тирады, которую мама неизменно произносила всякий раз, когда речь заходила о нём. И вот она, эта тирада, но прозвучала она совсем иначе – мягче, глубже, словно прикосновение к самой хрупкой струне души. — Папа был мужчиной на вес золота, дочка, но ты не должна тянуть это за собой постоянно. Ты должна жить настоящим, – её голос дрогнул, и я почувствовала её боль, такую же острую, как моя. – Раньше я тоже думала, что вот – случится чудо, и он вновь придёт домой, а на кухне его ждут борщ с галушками, и мы с тобой. Мама прижалась ко мне, положив одну руку на моё колено, другую – на плечо, и в этом прикосновении я ощутила то тепло, которого мне, пожалуй, так не хватало с самых ранних детских лет. Тепло, что растворяло ледяную корку одиночества. — Это неизменно, он твой отец, но папа должен обрести покой. Я уверена, будь он рядом, гордился бы тобой. И даже с небес папа смотрит на тебя сейчас, милая, но не стоит убиваться по человеку. Он знает, что ты его любишь и помнишь, – мама отстранилась так же неожиданно, как прижалась, и спрятала мокрое от слёз лицо в ладонях, растирая солёные дорожки по коже. – И я люблю его, но я смогла полюбить другого мужчину, и вновь обрести счастье. И ты найдешь своё, обязательно. Я обняла маму крепко-крепко, вкладывая в эти объятия всю свою невысказанную любовь, всю нежность. Мне так хотелось, чтобы она перестала плакать, чтобы эти слёзы прекратились, и я была готова даже расстаться с тем старым ковром, лишь бы ни одна слезинка больше не пролилась из её глаз. — Мама, мамочка, не плачь, пожалуйста, – шептала я, чувствуя, как её сердцебиение успокаивается под моей щекой. К тому моменту Черныш все же явился обратно, но дома по-прежнему отсутствовал. Иначе он бы обязательно не удержался от какого-нибудь язвительного комментария в нашу сторону – что-то вроде «соседи с первого этажа звонили, говорят, мы их заливаем», своим цинизмом разрушая любой момент искренности. — Ой… что-то сердечко кольнуло, милая, принеси таблетки. Они в спальной, на столе, — произнесла мама, и в её голосе послышалась какая-то новая, тревожная нотка. Я бросилась в спальню, затем на кухню, судорожно ища нужные лекарства. Пока я металась из одной комнаты в другую, мама успела произнести ещё одно короткое «ой», и от увиденного мои глаза округлились, разум отказывался верить. — Воды отошли… – произнесла я, и эти слова повисли в воздухе, словно молот, обрушившийся на голову. Я была готова упасть в обморок, и с радостью бы позволила себе эту слабость, но реальность требовала действий. Маму нужно было срочно везти в больницу. А Черныш, по счастливой случайности (или, быть может, по чьему-то злому умыслу), ещё утром уехал в университет, объясняя своё отсутствие «студентами и курсовыми». Вся ответственность теперь лежала на мне. Ага, в воскресенье, утром. Самое то время для внезапных перемен, когда весь мир, кажется, погружён в сон, а ты оказываешься наедине со своей паникой. Я не могла похвастаться умением водить автомобиль, прав у меня не было – в детстве не довелось покататься на жигулях с дедом, как другим счастливым сверстникам. И всё, что мне оставалось, – это судорожно вызывать такси, стараясь при этом не рассыпаться на части, и собирать вещи для больницы, ощущая себя героиней плохого сна. Я звонила Чернышу. Раз, другой, третий… Но он не брал трубку, что, впрочем, было вовсе неудивительно. В последнее время он был «особенно занят». Всё твердил, что ему светит повышение – от простого аспирантишки до старшего преподавателя. Как стремительно, однако, он шёл по этой карьерной лестнице! Я, конечно, на секунду представила, что он и впрямь что-то из себя представляет, этакий гений, прокладывающий себе путь умом и талантом. Но внутренний циник тут же усмехнулся: скорее всего, Палыч просто-напросто ловко залез под юбку дочки декана, а та наивная птичка нашептала папеньке про «непризнанный талант», который ютится в крохотном кабинетике со «старыми кошёлками». Цинично, да, но так похоже на правду. Собирая маму, я с горькой ясностью осознавала, что человек, от которого она носит сына, не заслуживает её. Александр не стоил и слезинки из её глаз. Более того, я до сих пор не могла понять, как Черныш вообще допустил её беременность, ведь ни мама, ни малыш ему, по сути, были совершенно не нужны. Он был слишком сосредоточен на своей призрачной карьере, чтобы обременять себя настоящими чувствами и ответственностью. Одевая на маму сапожки, я видела, как отекли её ноги, как измождённо она выглядит, как эта сильная женщина плачет. Позволяет себе плакать. Не потому, что не хочет этого ребёнка или ей больно физически, не потому, что Черныша сейчас нет рядом – нет, это было что-то другое. Это были слёзы от осознания, что будь жив мой отец, весь мир был бы у её ног. Ведь его мир заключался именно в ней, в этой женщине. Вся его вселенная вращалась вокруг неё, и ни одна слезинка не коснулась бы её лица без его готовности стереть её, прежде чем она успеет упасть. И пусть мама порой говорила гадкие, лживые вещи о папе, пусть она пыталась убедить себя и меня, что есть мужчины лучше, что отец – не любовь всей её жизни. Она просто хотела снова почувствовать себя счастливой. Она отчаянно ошиблась, пытаясь убедить себя в этом, цепляясь за иллюзии. Ведь она верила, что есть кто-то, кто сможет дать ей то же тепло, ту же безграничную преданность. Она просто хотела быть любимой вновь, быть нужной, быть единственной и неповторимой. И вот сейчас, именно в эту минуту, мамины розовые очки разбились вдребезги, осыпаясь на пол холодными, острыми осколками. В этот момент сенсорный экранчик телефона загорелся, высвечивая имя Черныша. Звонил. Но мама не спешила брать трубку. Более того, она не хотела, чтобы на звонок отвечала и я, словно одним этим жестом отсекая его от своего мира, от этой новой, мучительной, но такой острой реальности. Мир менялся. Я взяла маму за руку, и мы поспешили прочь из этого утреннего оцепенения. С каждым шагом, с каждым новым вдохом, она словно собирала себя по крупицам. И мама больше не плакала. Одной рукой она держалась за свой округлившийся живот, другую, крепкую и теплую, вложила в мою. В этом жесте было столько доверия, столько надежды, что на миг мне показалось – мы справимся. Мы вдвоём. За всё то время, пока мы ехали, такси, казалось, тянулось сквозь саму вечность. Черныш без перебоя названивал и мне, и маме, его звонки вибрировали в кармане, будто назойливые пчёлы. Я уже была готова нажать на кнопку отбоя, погрузившись в молчаливое раздражение, когда машина вдруг остановилась. Впереди замаячили огни переезда – вскоре должен был проехать поезд, и водитель, благоразумно, не стал рисковать, пытаясь слихачить на желтый свет или проскочить по обочине. В этот вынужденный момент остановки я всё же решила взять трубку. Сообщить ему о «радостной» вести — пусть узнает, раз уж так рвётся в нашу жизнь. Но Черныш, словно знал наперёд. Или же следил за нами, как хищник за жертвой. — Выйди… — его голос дрожал, и это было настолько ему несвойственно, что я невольно вздрогнула. Но смысл слова ускользал: если я выйду, то вовсе перестану его слышать. — Что? — лишь успела проронить я, недоумевая. — Выйди из машины! — он сорвался на крик, и в его голосе прозвучала угроза, не оставляющая места для сомнений. В этот миг я подумала, что если увижу его ещё раз возле своей матери, то придушу немедля. Но, к своему удивлению, просьбу я выполнила. Я вышла из машины. И только лишь потому, что хотела высказать в сердцах этому придурку всё то, что накопилось за эти долгие, мучительные месяцы. Я всей душой желала, чтобы он хоть раз почувствовал себя виноватым. И сейчас, казалось, наступил тот самый долгожданный момент, которого не было смысла оттягивать. И тут я поняла, что упустила из виду этот факт, эту тонкую, но решающую грань. Когда он переступил ту самую черту? Когда начал заваливать меня на парах из-за личной неприязни, мстя за что-то, что ему самому было непонятно? Или, когда впервые пришел в нашу квартиру, ступив на порог нашего дома, который должен был быть крепостью? А может, это произошло в ту самую ночь, которую я так отчаянно хотела забыть, но не могла, потому что он въелся мне под кожу, своей ненавистью пропитал насквозь? Настолько, что кровь моя стала ядовитой, желчной, отравленной его присутствием. — Я не знаю, где ты, но ты должен принести свою задницу в больницу, а иначе ты больше нас не увидишь. А перед этим я разрушу твою жалкую жизнь, как это сделал со мной ты! – я буквально выкрикивала каждое слово в трубку, боясь не сдержаться и расплакаться, дав себе слабину. Но нет. Хватит быть слабой, Кира. Хватит позволять втаптывать память своего отца в грязь. Не этому он учил тебя в детстве. Ты должна быть сильной, девочка. Должна – это лишь то малое, что ты можешь сделать для него, доказав себе, что отец жив. И он будет продолжать жить. В тебе, Кира. Черныш молчал, и я не понимала, чего он ждёт, какая пауза предшествует его следующему ходу. На другом конце провода стояла абсолютная, звенящая тишина, такая непривычная для него. В этой тишине я слышала лишь стук своего сердца, готового вырваться из груди, и гудок приближающегося поезда, который казался громом надвигающейся бури. Наконец, раздался хриплый голос, словно он говорил сквозь стиснутые зубы: — Если ты сделаешь это, если хоть пальцем тронешь, я… я заберу у тебя всё, что тебе дорого. Ты ведь знаешь, что я могу, — эти слова были ядом, но в них, сквозь всю его ненависть, сквозила и какая-то отчаянная боль, скрытая под маской угрозы. И в этот момент я поняла: он боится. Боится потерять свой мираж «успеха», боится той силы, которую он сам во мне пробудил. И эта его слабость давала мне небывалую мощь. Я больше не дрожала. Я лишь усмехнулась в трубку. — Ты и так забрал. Всё, что мог. А теперь послушай. Я не придушу тебя, Чернышов. Я сделаю хуже. Я сделаю так, что ты сам захочешь себя придушить. Через десять минут жду тебя в больнице, — я отключилась, не давая ему и шанса на ответ. Поезд пронёсся мимо, сотрясая воздух, и его грохот заглушил последние отзвуки моего голоса. Я вернулась в такси, где мама с тревогой смотрела на меня. В её глазах читался вопрос, но и что-то ещё – зарождающаяся надежда, отблеск той самой силы, которую она мне только что передала. Я взяла маму за руку, и меня пронзил холод – её ладонь была ледяной, словно оттаявшая льдинка, а лоб покрылся крупными каплями испарины. Вторую руку она судорожно прижала под пальто, стиснув зубы, чтобы не вырвался крик. Каждая клеточка её тела дрожала, но она держалась, пытаясь скрыть нарастающую боль. — Ну, мы едем или ещё постоим? Гони уже! – резко обратилась я к таксисту, и мой голос, казалось, был слишком громким в этой напряжённой тишине. Слова вырвались сами, наполненные отчаянием и паникой, которые я так старалась скрыть. Минут сорок... Эти сорок минут растянулись в бесконечность, каждый вздох был весом, каждое движение – испытанием. Но вот, наконец, мы доехали до родильного дома. Я аккуратно помогла маме выйти из машины, чувствуя, как она обмякла в моих руках, и мы медленно, шаг за шагом, направились к парадному входу. Она была плоха... слишком плоха. Цвет её лица сменился какой-то жуткой палитрой – серым, зелёным, синим, словно жизнь медленно покидала её. Словно предчувствуя неладное, или уже не в силах сдерживать боль, мама наконец достала из-под пальто вторую руку, ухватившись за мой локоть. И тогда я увидела её. Кровь. Яркая, алая, пропитавшая ткань пальто, стекающая по её руке. — Мама! – воскликнула я, и этот крик, полный ужаса и беспомощности, вырвался из самой глубины моей души. Вся моя собранность рухнула в одно мгновение. Мир поплыл перед глазами, а сознание помутнело, грозя поглотить меня в бездну обморока. * Мой крик, кажется, эхом отразился от стен родильного дома. В следующую секунду я уже не помнила ничего, кроме безумной гонки по коридорам, размытых лиц врачей и медсестёр, чьи голоса сливались в тревожный гул. Меня отстранили от мамы, от её холодной руки, от пятна крови, которое увеличивалось с каждой секундой. — Оставайтесь здесь! Вам туда нельзя! – чей-то голос пытался докричаться до меня, но я уже была в другом измерении, где время остановилось. Я сидела в коридоре, прижавшись спиной к холодной стене, и мои пальцы судорожно перебирали потрескавшиеся нити старого ковра в памяти. Катышки, узоры, выдуманные персонажи – всё это казалось частью какой-то другой, давно ушедшей жизни. Звонил телефон. Черныш. Я бросила взгляд на экран, и в этот раз во мне не было ни ненависти, ни злости, ни даже желания отвечать. Была лишь опустошающая пустота. Он казался таким ничтожным, его угрозы – такими мелкими на фоне того, что происходило сейчас. Ему никогда не понять, что такое истинная боль, настоящий страх. Его мир был слишком приземлённым, слишком эгоистичным. Часы на стене ползли мучительно медленно. Каждая минута была вечностью. Меня одолевали мысли, обрывки фраз, картинки из прошлого. Мамина улыбка, папины подарки, запах борща на кухне, надежды на Питер… Всё смешалось. Вдруг дверь операционной распахнулась. Оттуда вышел хирург – усталый, с каплями пота на лбу, но в его глазах читалась не радость, а тяжелая, мучительная дилемма. Он подошел ко мне, и его слова, произнесённые тихим, но отчётливым голосом, стали холодным душем, обрушившимся на мою и без того измученную душу. — Мы… мы столкнулись с осложнениями, – начал он, его взгляд был прямым, не терпящим недомолвок. – Роды очень тяжёлые. К сожалению… мы не сможем спасти обоих. Нам придётся выбирать: жизнь матери или жизнь ребёнка. Мир вокруг меня взорвался, распавшись на тысячи осколков. Воздух выбило из лёгких. Мать или ребёнок? Этот вопрос, словно раскалённый гвоздь, пронзил мой мозг, парализовав всякую способность мыслить. Как? Как можно сделать такой выбор? В голове билась паника, сознание отказывалось принимать эту чудовищную реальность. Мама… мой брат… Одно без другого казалось немыслимым, невозможным. Я металась в этих раздумьях, не в силах произнести ни слова, ни даже издать стон. Это было похоже на пытку, на самую страшную пытку, что только можно было придумать. И в этот момент, когда я уже чувствовала, как рассудок начинает покидать меня, откуда-то из глубины коридора раздался голос. Твёрдый. Решительный. Голос Черныша. — Мать, – произнёс он, шагнув вперёд. Его лицо было бледным, но глаза горели небывалой доселе решимостью, какой-то жёсткой, несвойственной ему силой. — Спасайте мать. Я резко подняла голову. Он стоял там, в нескольких шагах от меня, и его взгляд был прикован к хирургу, а не ко мне. В его глазах не было ни страха, ни привычного эгоизма. Было что-то другое. Что-то, что я не могла понять, но что поразило меня до глубины души. Впервые за долгое время он произнёс слово, которое не было продиктовано его личной выгодой. И это слово, словно звон колокола, вывело меня из ступора, вернув в жестокую реальность. Выбор сделан. Не мной. Но сделан. Далее - врач, чье лицо было словно высечено из камня, вернулся в операционную, и дверь за ним захлопнулась, отрезая нас от мира, от надежды. В этот миг что-то оборвалось внутри меня. Я вскочила со скамьи, и каждая клеточка моего тела горела яростью, обжигающей, невыносимой. Мои ноги сами несли меня к Чернышу, который стоял там, в нескольких шагах, словно чужой, словно не причастный к этому кошмару. — Где тебя носило всё это время? — мой голос, казалось, был чужим, сорванным, наполненным горечью. — Почему ты не примчался сразу? Неужели тебе настолько плевать на нас? А на женщину, которая все это время носила твоего ребёнка? Это из-за тебя она сейчас на грани жизни и… —мои кулачки, слабые и бессильные, обрушились на его грудь, пытаясь причинить хоть какую-то боль, соответствующую той, что разрывала меня изнутри. Он просто стоял. Молча. Принимая мой эмоциональный шторм, словно грозовое облако, разряжающееся над ним. Ни гнева, ни отпора. Только бездонная пустота в его глазах. Он перехватил мои запястья, и в его прикосновении не было ни силы, ни жестокости, лишь усталая нежность. — Побереги силы, Кира. Убьёшь меня после того, как Инга придёт в себя, — его голос был хриплым, словно вырванным из глубины души, и в нем прозвучала такая искренняя, такая неожиданная мольба, что я вздрогнула. Он опустил меня на холодную скамейку, и сел рядом, не понимая, как пережить эту ночь, которая обещала стать самой долгой в его жизни. Или в нашей. Наши плечи соприкасались, но между нами лежала пропасть из невысказанных слов и неискупленной вины. Время замерло, спрессовалось в единую, мучительную секунду. * Долгие часы ожидания растворились в рассветной дымке. За окном забрезжили первые, робкие лучи нового дня, но для нас этот день обещал быть самым чёрным. Из операционной вновь вышел врач. Его лицо было бледным, глаза опущены, а губы сжаты в тонкую нить. Он медленно подошёл, и каждое его движение казалось отягощенным невыносимой вестью. — К сожалению… – начал он, и каждое слово падало, как свинцовая капля, пронзая тишину, – спасти не удалось никого. Ни мать, ни ребёнка. Мир вокруг меня рухнул. Слова, пустые и безжалостные, эхом отдавались в моей голове, разбивая остатки надежды. Никого. Пустота. Меня парализовал невыносимый холод, сковывающий тело и душу. Я медленно обернулась, ища его. Ища Черныша. Ища виновника моей скорби, моего немыслимого, всепоглощающего горя, которое теперь пронзало меня до самых костей. Мои глаза шарили по коридору, выискивая знакомую фигуру, чтобы выплеснуть на неё всю боль, весь свой мир, превратившийся в руины. В другом конце коридора, окутанный предрассветным полумраком, мелькнул его силуэт. Черныш шёл прочь. Медленно, сгорбившись, словно вся его решимость, вся его твёрдость покинули его. Без слов. Он уходил. И я… я не торопилась его возвращать. В этот миг мне стало ясно: он был частью того мира, который только что умер. Мой отец, моя мать, мой брат – всё это было теперь лишь призраками, а Черныш – лишь бледной тенью, не способной ничего изменить, ничего исправить. Его отсутствие было единственным, что имело смысл. Он растворился в бледном свете наступающего дня, и с его уходом исчез последний обрывок моей прежней жизни. Осталась только я. Одна. Наедине с мёртвой тишиной коридора, с запахом антисептиков и с холодной, всепоглощающей пустотой в груди. Мир, который я знала, перестал существовать. Мой дом, мои мечты о Петербурге, даже тот старый ковер с выдуманными персонажами – всё это теперь казалось чужим, далёким эхом из прошлой жизни, от которой меня отделила бездонная пропасть. Я не плакала. Слёзы высохли, не успев пролиться, превратившись в горькую соль на языке. Внутри меня образовалась огромная, зияющая рана, но сквозь эту рану я чувствовала нечто новое. Мне нужно было не выстоять, а прожить эту боль, пропустить её через себя, чтобы потом, возможно, снова дышать полной грудью, чувствовать, что я – это я, а не памятник собственной стойкости.Падший
12 августа 2021 г., 00:07