ID работы: 7582441

Искренность прельщения

Слэш
NC-17
Завершён
116
автор
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
116 Нравится 21 Отзывы 26 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Устраиваясь за столом у себя в кабинете, Александр не без лёгкого беспокойства оглядел крытую зелёным сукном поверхность. Каждый раз он смутно ожидал увидеть здесь беспорядок, учинённый в его отсутствие чьей-то непрошеной рукой. Мнительность побуждала Александра определять место каждой вещи на столе до дюйма, а все ящики, числом три, непременно запирались ключом. Корреспонденцию и тетради он размещал только в них; если точнее, то для деловых писем был отведён левый ящик, для личных — правый, ну, а для собственных важных записей — тот, что посередине. На видном месте оставались только книги, письменные принадлежности и малочисленные настольные украшения.              Обнаружив все эти вещи в полном порядке, Александр извлёк из центрального ящика необходимую тетрадь и, раскрыв её на закладке, тут же замер в нерешительности: между плотных гладких страниц находилось письмо, вложенное им туда за день перед тем. Письмо взывало срочно распорядиться им должным образом — отправив в левый или в правый ящик, но как Александр не мог назначить ему место вчера, так не определился с ним и теперь.              Надеясь, что это поможет ему поступить правильно — да и просто для удовольствия — он решил письмо перечитать.              «Ваше Императорское Величество, всемилостевейший Государь!» — после этого стандартного обращения было оставлено чуть ли не две трети страницы чистого места. Александр, как и вчера, не смог сдержать улыбку. По правилам величина отступа напрямую зависела от чина лица, к которому пишут; при обращении к императору отступ полагалось оставлять самый изрядный, но никто, помимо Алексея Аракчеева, который и был адресантом письма, пребывавшего сейчас в ухоженных государевых руках, не делал отступ таким угодливо-большим, обычно все обходились меньше чем половиной страницы.              «Родимый батюшка, — прочитал Александр ниже обращение, уже более редкое в письмах придворных, — извещон давно быв о замыслах Ваших в отношеньи хозяйственых прожектов лелеемых, обрадован очень узнать что именно устройство моего поместья положили Вы взять за надлежащую к ним основу. Оно и верно что порядки мои в хозяйстве ещё и батюшкой Вашим почившим Государем Павлом Петровичем полагались за примерныя, и много того у меня в устройстве, что и всему государству что изволили сами говорить, потому сам судить о том не решаюсь, пользительно может статься как то приложеные по Вашего Величества приказанию пункты моих правил. Оченно Вы Вашему служителю недостойному великое удовольствие своим обещаным посещеньем зделать изволите, потому я вдали от Вашего Величества всего как три дни, а уже места себе ненахожу, в тоске по Вашему Величеству терзаясь».              После небольшого отступа следовало заключение:              «Засим, Всемилостевейший Государь, целую Ваши ножки», — хоть и слишком сентиментальные, но вполне приемлемые слова, — «и вовек остаюсь всеподданейшим рабом Алексеем Аракчеевым», — готовая, неизменная для всех адресантов Государя формула.              В конце было поставлено число: как то требуется в письмах к начальнику, внизу слева.              «Слева… А мне ж куда его назначить? Вправо или влево?» — задумался Александр, скользя озадаченным взглядом по ящикам.              Дело не в том, что он не мог определить, какое место в его жизни занимает Аракчеев — с этим всё было ясно уже несколько лет, — а в том, что письмо, несмотря на ужасный почерк и вопиющую безграмотность, было написано равно идеально как с деловой, так и с личной стороны.              Будучи государевым любовником, Алексей никогда не считал себя вправе пренебрегать регламентом обращения с царственной особой. Более того, его любовь представляла собой именно высшее, преувеличенное проявление этого регламента — в его развитии и кульминации.              Сколько вельмож, писавших Александру про целование ног, готовы были бы впрямь целовать их — и не единожды и не формально, а с таким удовольствием, которое заставляет предполагать пылкость их словоизъявления? И кто, с другой стороны, из всех его любовников продолжал называть себя «всеподданнейшим рабом», если писал ему не по службе, а интимно?              Свойства характера Александра были таковы, что, хотя он всего этого и не желал, но оставить без горячейшего внимания, когда ему случилось это узреть, не смог.              И если многие письма Алексея ещё можно было с горем пополам разделить на деловые — «баталионы ранжированы недурно, а только солдат надо учить и кольми паче командиров» — и личные — «всё тешу себя воспоминанием о ночных лобзаньях Ваших, говоря себе что старатся о таковой милости должен» — то иные, вроде нынешнего, заставляли немало поломать голову. К счастью, Александр с Алексеем редко находились вдали друг от друга подолгу, и в обширной переписке не нуждались.              «Без лести предан» — такой девиз начертал на гербе Аракчеева свыше десяти лет назад Павел. Если бы Александр мог, он бы добавил туда ещё: «Без лести обольстителен».              А разве может не обольщать тот, кто по душевному велению говорит и совершает все те безумства, которые прочие совершают единственно по строгому требованию придворного этикета?              Иные наивно полагали, что знаменитая характеристика означает, будто Алексей имеет право говорить своему государю неприятные вещи. Не могло быть ошибки фатальнее. Да, высказывался он действительно без лести — однако это не значит, что нелестно.              Александр заметил искреннейшую восторженность Аракчеева уже в ту пору, когда был запуганным глазастым юнцом, дрожавшим на парадах отца. Ещё оставались для Александра неизвестными все те проявления преданности Алексея, что заслуживали гораздо большего внимания, чем экстатическое следование ритуалам, поэтому он мог сосредоточиться именно на них.              Сначала Александр отреагировал на Аракчеева так, как реагировал почти на всё в Гатчине — страхом. Однако вскоре недоверие сменилось любопытством, подкреплённым издавна присущей цесаревичу наблюдательностью. В целом Алексей казался ему тогда типичным солдафоном — каких много было в Гатчине, и при этом жестоким и драчливым — каких было поменьше, но одно его отличало: Александр не мог избавиться от ощущения, что Алексей, маршируя, выполняя эволюции с оружием, уча батальоны и полки, часто сдерживает счастливую улыбку. И, конечно, это, даже учитывая рвение и любовь многих гатчинцев к службе, было уже совершенно необыкновенно.              Поэтому от внимания Александра не укрылось, когда улыбка всё-таки обнаружила себя. Это произошло после того, как Аракчееву пришлось, встретив императора и цесаревича в неурочное время на улице, спешно сбросить плащ в весеннюю грязь и, обнажив голову, застыть в глубоком поклоне — в точности так, как того требовали правила. Миновав его, Александр нарочно оглянулся, и увидел на обращённом в профиль лице мягкую улыбку — такую, что даже отец не счёл бы её насмешливой, разве только неуставной. Повода выделиться случившееся Аракчееву не предоставляло — если не каждому подсобляет в льстивом самоуничижении грязь, всё равно в её наличии не было никакой его заслуги — так что с этой стороны улыбку объяснить было нельзя.              «Похоже, его любовь к службе не ограничивается парадами», — с удивлением подумал тогда Александр.              Как не ограничивалась парадами и отцовская тяга к церемониям. Он одинаково любил, когда стояли навытяжку и когда стояли на коленях, так что сказать, что придворный регламент Павла был без остатка онемечен и заключался лишь в муштре, нельзя. В нём были отчётливо слышны версальские нотки; уже на коронации от мужчин требовались вполне французские реверансы — ведь это так помпезно и красиво. Вполне возможно, что Павел посматривал и в сторону английской модели: если повергаешь придворных на колени по любому удобному и неудобному поводу, почему бы не оставить их так, заняв, например, прислуживанием при трапезе? По счастью, эта мысль, как видно, не посетила его головы. Вот что точно не пришлось бы отцу по душе, это испанские порядки: прикосновения к своей особе он любил, ещё как.              Павел был щедр на пинки и затрещины точно так же, как на объятья и поцелуи: последние даже возвёл в необходимость. В воскресные и праздничные дни все вельможи, вверенные надзору обер-церемониймейстера, должны были, непременно встав на колено, припадать долгим поцелуем к императорской руке, и тогда Павел, со свойственной ему отзывчивостью, целовал подданного в щёку. Отец любил, чтобы губы на его коже ощущались отчётливо, и кожу щеки, принимающей его поцелуй, тоже любил чувствовать сполна.              Отец вообще был чувственным. Машинально крутя письмо Аракчеева в пальцах, Александр подумал, что, наверно, Алексей добился высочайшего благорасположения в два этапа: во-первых, когда Павел распорядился выстроить все полки и забыл о своём приказе до вечера, а, вспомнив, обнаружил полк «гатчинского капрала» — единственный из всех — и его самого до сих пор на плацу; а во-вторых, пылко целуя на воскресных приёмах императорскую руку и наверняка обдавая её жаром дыхания.              Александр возродил в воображении эти картины: как Алексей припадает к тыльной стороне ладони отца приоткрытыми губами, и нельзя с уверенностью сказать, что он не касается руки языком; а Павел важно целует его под острой скулой...              Никто на приёмах не лобзал отцовских рук с таким наслаждением и нежностью. Однако эта нежность всегда была очень кроткой: она заискивала, а не претендовала.              Льстец не преминул бы попросить у государя денег, если бы нуждался в них и в десять раз меньше, чем Алексей, когда был комендантом Гатчины. И даже самый расчётливый льстец не отказался бы от тех пособий, что ему полагались, изыскивая вместо этого заработок преподаванием в кадетском корпусе и совершенно не щадя здоровья.              Не стал бы так делать и решительный человек, не боящийся честно обнаружить неприглядную истину. А если бы стал, то не целовал бы потом так нежно государевых рук.              Сделавшись любовником Павла — Александр мог приблизительно установить, когда это случилось — Аракчеев не имел возможности и дальше оставлять государя в неведении, и был вынужден принять хотя бы необходимые пособия. Ничего свыше того, что ему причиталось по должностям, он не просил никогда…              Поцелуи должны были быть не только отчётливыми, но и звонкими. До чего же отец любил оглушительные изъявления преданности! Горе тому, кто, падая перед своим государем на колени, не грохнется ими о пол достаточно громко: державный крик сполна компенсирует непрошеную тишину.              Аракчеев каждый раз стукался коленями с такой силой, что Александр боялся, как бы он не выбил себе сустав. Впрочем, учитывая суровость отцовских порядков, это было бы хоть и эксцентричным, но вполне оправданным в глазах двора способом уклониться от выполнения обязанностей… Павлу рвение Алексея нравилось: он предпочитал, чтобы коленопреклонение подданных было осмысленным действием, но не выглядело им — нельзя было опуститься на колени так, будто ты принял решение это сделать; непременно нужно было падать на них, будто сражённому испытующим императорским взглядом.              Не сказать, чтобы этот нехитрый замысел понимали и умели как следует воплотить даже заядлые льстецы. Алексею же это удавалось удивительно хорошо.              Ведь такого богатого опыта настоящих спонтанных коленопреклонений, как у Аракчеева, не было больше ни у кого. Он повергался Павлу в ноги, когда его огорчал или когда боялся огорчить, когда был удостоен высочайшей милости или когда чаял её удостоиться. Коленопреклонение и лобзание рук заменяли ему другие, запрещённые уставом и этикетом, проявления сильных чувств, но были также и вполне полноценным, желанным удовольствием. В ситуациях, в которых другим людям было позволено заходиться смехом или слезами, он бросался на колени. А в моменты высочайшего нервного напряжения, когда другие люди падают в обморок, он целовал сапоги.              Случались таковые ситуации и моменты с ним очень часто. Нередко они были столь эмоциональны, что избежать слёз не получалось, и Алексей на виду у всех заливался плачем благодарности или отчаяния. И, возможно, он уже тогда видел заинтересованный блеск в глазах не только императора, но и наследника.              Александру трудно было представить, насколько часто Аракчеев впадал в пароксизмы восторга, будучи с Павлом наедине. Тем более, что эта частота была вполне ему известна.              Много лет спустя Александр, уже во время их собственных уединений, просил Аракчеева рассказывать об этих пароксизмах и том, что часто следовало за ними. И Алексей, не желая ослушаться своего государя даже в постели, обстоятельно докладывал ему обо всём: обнимая за талию, но называя «Величеством»…              К счастью, Алексей не жаловал балы. Ни разу Александру не доводилось видеть его танцующим. При дворе отца среди прочих неразумных порядков действовало правило всегда быть обращённым к государю лицом; из-за этого пары, импровизируя в фигурах кадрили, были куда больше озабочены не их изяществом, а тем, чтобы не показать государю спины. Аракчеев, не могущий тягаться с ними в фантазии, но с лихвой превосходящий рвением, наверняка сделал бы из своих танцев такое нелепое зрелище, какого, может, и сам Павел не хотел бы уже видеть анфас.              Подстать этому правилу был строжайший запрет не аплодировать в театре прежде государя, порождавший немало неловкостей. Иногда Павел усматривал что-то якобинское в строках пьес, долженствовавших служить ему почти прямой похвалой, и тогда зал вслед за государем погружался в пророчески гробовое молчание, поневоле пользуясь редким случаем поступить в согласии со своим сердцем.              Каждый раз, когда зрители оборачивались на отца, они невольно бросали взгляд и на него, наследника, сидящего поодаль. Самому же Александру хотелось встретиться глазами с Аракчеевым, но это удавалось редко: не потому, что тот предпочитал смотреть только на государя, и даже не потому, что в театре Алексей был редкий гость. Он вообще редко интересовался положением рук Павла.              И без подсказки хлопал только в тех моментах, в каких это было Павлу угодно. Поворачивал к нему голову он только в самых затруднительных случаях, а бывало, что самостоятельно справлялся и с ними.              Зато часто смотрел на Павла посередине реплик, когда повода для рукоплесканий не ожидалось и близко.              Заметив поведение Аракчеева на спектаклях, Александр и понял впервые с ошарашивающей ясностью, что отношения отца с его «гатчинским капралом» очень личные и близкие — такие, каких, возможно, не мог добиться с Павлом больше никто. Александр с внутренним трепетом осознал, как много они говорят — ведь чтобы столь отчётливо чувствовать импульсивную личность его отца, нужно провести уйму времени в самых доверительных разговорах с ним, слушать о его мнениях и предположениях, симпатиях и обидах, восторгах и страхах. Нужно почти досконально его знать. Из родственников такой осведомлённостью никто похвастаться не мог…              Александр не сразу заметил, как задумчивые движения его пальцев по письму стали поглаживающими. Не стоит, пожалуй, погружаться в более сокровенные воспоминания — что делать с ними вдали от их предмета? Чувства неполной удовлетворённости Александр не любил. В отличие от Алексея, который вполне мог предпочесть таковое её полному отсутствию…              Ну, отец имел время для того, чтобы воспитать в Алексее сильную выдержку. Сложно показать всю степень своего восхищения, когда то, что ты готов сделать для предмета обожания или сказать ему, и так является твоей обязанностью.              Александр часто задумывался, как на первых порах приходилось изворачиваться Аракчееву со всей его скудной фантазией, чтобы сделать письмо, в котором подписываться всеподданнейшим рабом и лобзателем ручек было обязательно, ещё более безумным, побудив адресата, наконец, догадаться, что с ним говорят не формальным языком. Если добавить к тому ещё, что надо было заботиться о том, чтобы не предстать в глазах Государя и цесаревича низким лизоблюдом, а также то, что этикет, даруя возможности чувствам, щедро сыплет и ограничениями… По счастью, отец довольно скоро уверился в совершенной искренности своего подчинённого, и приблизил его именно так, как тот мечтал.              А вот сына, всегда в мыслях осуждавшего отца за мнительность и не жалевшего на это лощёной иронии, долго одолевали сомнения.              С юности филигранно владевший искусством обольщения, постоянно наблюдавший куртуазную обманчивость двора бабки и увлечённый самообман двора отца, Александр не мог так просто принять чьё-то чистосердечие, даже если повода для подозрений не находилось.              Уже в пору становления Гатчины Александр допускал, что Аракчеев может оказаться искренен с ног до головы, но в уголке сознания цесаревича зудела мысль, что, возможно, не приходись ему, Александру, с детства разрываться между двумя дворами, совершенствуясь в угождении обоим, а не одному, то и он бы мог достигнуть видимости идеального чистосердечия, отличавшего Аракчеева. И кто ещё знает, что виртуознее — добиться совершенства в лести одному, или льстить двоим, не вырываясь из умеренности, но так, чтобы не вызывать больших подозрений.              Цесаревич часто утешал себя этой мыслью, пока не увидел, что Аракчеев — тогда уже генерал-майор — способен вполне успешно угождать двоим. Со временем его отношение к Александру становилось всё внимательнее, в его обращении всё яснее проступал оттенок особой, ни на что не похожей ласковости: так что Александр не был уверен в удачности выбора такого слащавого тона для лести.              Тогда Александр намеренно отдалился от Аракчеева, не желая поддаться собственной чувствительности и чувственности. Такова была его судьба: даже в моменты высшей честности извечно оставаться лжецом, укрывая часть своей натуры — греховную, постыдную часть. Александру всегда казалось, что эта необходимость позволяет ему и об остальном лгать легче — ведь чистосердечие всё равно не может быть ему доступно, этот нравственный идеал для него наглухо закрыт.              А так как Александр знал, что и его отец, и Аракчеев вынуждены таить тот же самый порок, поневоле он готов был причислить к прожжённым лжецам и их. В таком случае один из них преуспел в обмане себя самого, а другой послужил ему в этом надёжным помощником.              Однако, мыслил Александр далее, ежели это всё вымыслы воспалённого, распалённого воображения, то не обманывает ли его Аракчеев своей искренностью? Поневоле, конечно, да ведь самообман тоже рождается поневоле, а чем он лучше обыкновенной лжи? И если Александр станет полагать, что Аракчеев льстец, не столь же ли больно будет ему узнать, что он честен, как если бы он был уверен в его честности и узнал, что ошибался?              Рассудив, цесаревич решил оставить своё мнение половинчатым — теперь он не старался превозмочь сомнения и был огорожен от потрясения любого рода, что дарило ему странное спокойствие…              Конечно, взойдя на престол, Александр должен был едва не в первую очередь переменить придворные обычаи, и сам того горячо желал. Этикетному регламенту отца неизбежно суждено было отойти в историю.              Правда, находились недоброжелатели, шутившие, что по своей глухоте Александр заставит подданных стукаться коленями и целовать руку ещё громче, чем требовал Павел — не предположив того, что слух Александра хоть слаб, но вездесущ.              Тогда Александр окончательно решил, что уберёт из придворных ритуалов даже целование руки. И что же? Аракчеев расстроился!              Потрясало, что в ту горестную для него пору Алексей мог находить в себе силы на огорчения по отдельным поводам… Безусловно, почти все считали, что в историю суждено отойти и ему. Но, пока придворные усмехались, что Алексею вместе с Павлом придётся довольствоваться самым скромным местом в ней, он тужил о том, что Александр не даёт ему заступить положенное скромное место в государевых ногах.              Перво-наперво, выуженный новым государем из своего новгородского поместья, он ошарашил Александра бурным излиянием чувств. Новоявленному государю было очень трудно совладать с отчаянным горем и отчаянным восторгом Аракчеева, бьющегося то ли в истерике, то ли в экстазе, так что на протяжение этой тяжкой сцены он не раз сдерживался, чтобы не забраться от него с ногами на стол. Алексей уже не целовал — он почти лизал ему руки и ноги; Александру даже чудилось, что и впрямь лизал, и позже он вновь и вновь возвращался мыслями к этому случаю, чтобы понять, как было на самом деле. А потом и просто для удовольствия…              Тогда они были наедине. У Александра дрожали исцелованные Алексеем колени, стоило ему представить, как подобная сцена, весьма похожая на прелюдную, повторяется прилюдно в тронном зале. Он вновь и вновь воображал её в деталях, чтобы просчитать, как выйти из подобного положения, сохранив лицо. А затем и для одного только наслаждения…              Когда им случилось впервые оказаться вместе на виду у придворных, Аракчеев тут же нашёл удобный случай, чтобы поцеловать государеву ручку. Александр даже не знал, заметил ли он, что поступать так отныне не принято. Как бы то ни было, он не отдёрнулся, не сделал ни одного неэлегантного движения.              «Ах, зачем, Алексей Андреевич, ни к чему сей манер», — мягко, но твёрдо произнёс он и осторожно отнял руку.              Александр стыдился этого несуразного сравнения, но ему тогда показалось, что подобного укора он не увидел бы и в глазах отца, если бы его предсмертный взгляд был адресован ему.              «Коли сие актёр, — невольно подумал Александр, глядя в тоскливые глаза Аракчеева под массивными, будто бы всегда полуприкрытыми веками, — то сие грандиозный актёр, он мог бы давать советы своему режиссёру».              При дворе вновь расцвело уже позабытое легкомыслие галантности, зазвучала вокруг французская речь… Именно тогда Алексей взял привычку на каждом шагу оправдываться в недостатках своего образования. Чувствуя себя неуютно, он нашёл в этом отличный предлог жаться поближе к Александру. Жалобно повторяя: «нам с этими господами никогда не можно понять друг друга», Аракчеев встречал сочувственного собеседника в новом царе, и был премного этим доволен. В целом же следовал его порядкам без малейших возражений, и гораздо лучше, чем того можно было ожидать от человека его склада. Александр с удовольствием отметил гибкость натуры Алексея, его отличное умение приноравливаться.              Обидевшись из-за отмены обычая целовать царёву руку, Алексей принял вид жертвенного страдальца, знакомый Александру ещё по Гатчине. «Не велит государь Аракчееву своей руки целовать, недостоин Аракчеев таковой милости!» — иногда причитающе жаловался он первому попавшемуся собеседнику, а то и самому Александру. Время от времени жалобы касались и других аспектов этикета. Вместе с тем Аракчеев в своём безбрежном самоуничижении всегда удачно балансировал на грани между самоотверженным слугой и паяцем, и ни разу ни единым словом или движением не выразил презрения заведённым Александром порядкам. Несмотря на это эксцентричное, но робкое сопротивление новым правилам, Алексей не обнаруживал ни затаённой спеси, ни даже малейшей снисходительности к этикету, и тем более к самому Александру.              К тому же, проявлять своё неуёмное обожание — в определённых, но куда более широких пределах — ему было по-прежнему позволено тет-а-тет…              Даже не до конца принимая новые порядки, Аракчеев совсем не смотрелся нарушителем регламента — наоборот, он выглядел его отчаянным поборником и заступником. Ведь переборщить — не значит отринуть, а Алексей во всём обнаруживал именно беззаветное стремление перестараться.              Александру всегда претил давний запрет прямо возражать монарху, поэтому он сразу дал понять, что в обращении с ним все могут держать себя проще. Тем не менее, Аракчеев никогда не перечил Александру, каковым правом мог бы пользоваться, полагай он себя именно убеждённым сторонником порядков Павла.              Позже Алексей не пользовался этим правом и став любовником Александра. За одним исключением: когда надо было отказаться от его милостей. У Павла он не брал денег, у Александра решил не брать орденов. И вновь смотрелся при этом не ослушником, а ревнителем…              Вскоре Аракчеев стал очень надобен Александру в связи со множеством разных дел, и Александр начал чаще и чаще вызывать его к себе в кабинет. Когда он просил его садиться, тот всегда занимал место у двери — самое, как считалось, последнее, и пересаживался только по настоянию. Именно такое поведение и диктовал хороший тон в обращении подчинённого с начальником. Вместе с тем, хороший тон предписывал не спрашивать о здоровье, но Аракчеев регулярно это делал. И если Александру удалось отучить его от первой привычки, то вторая была ему очень приятна.              Впрочем, приятна была и первая.              Определённо приятными были и ряд других. Так, помимо вопросов о здоровье и пожеланий оного, даже при чихании, под запретом издавна находились и некоторые проявления заботы, например, радения о том, чтобы государю не доставлял беспокойства холод, выраженные в просьбах не пренебрегать тёплой одеждой. Алексей же всегда так молил Александра постоянно пребывать в тепле и комфорте, что можно было подумать, будто его предыдущий государь скончался от мороза.              Однако, стоило Александру сказать Аракчееву оставить просьбы, как он тут же прекращал — ведь он не смел перечить императору. И многоречивы бывали его ухищрения единственно потому, что Александр желал вдоволь ими насладиться.              Аракчеев простирал заботу о царском самочувствии ещё дальше: не только на его здоровье, но и на связанные с ним причуды. Зная, что Александр смущается своего никудышного зрения, Алексей примкнул к ревностным гонителям очков, преуспев в этом гораздо лучше церемониймейстера.              И всё же, множества даруемых этикетом удовольствий Александру не хватало. Он был не менее чувственен, чем его отец, и даже гораздо более.              Поэтому он ввёл поцелуи в плечо.              Отныне при изъявлении благодарности государю нужно было мягко касаться губами либо его эполета, либо места рядом с ним. То же надлежало делать всем подчинённым в отношении вышестоящих. Обычай не новый, разве слегка подзабытый…              «Смотри, Алексей Андреевич, будешь несдержан — наймём тебе особливого церемониймейстера, дабы не за усердием следил, а, против того, унимал», — сказал он тогда с улыбкой Аракчееву, и у слов этих уже не оставалось иного смысла, кроме желания вогнать его в краску.              При первом поцелуе в плечо Алексей трепетал. Осторожно приблизившись, он робко и коротко приложился губами к государеву эполету — так почтительно и вместе с тем нежно, как, подумалось Александру, целуют только икону. Александр чувствовал исходящее от Аракчеева тепло, ощущал запах его тела, а, когда тот отстранился, и долгим, проникновенным, ищущим взглядом посмотрел в его глаза, надеясь убедиться, что сделал всё правильно, он впервые понял, что не сможет выдержать.              Перво-наперво он, ко всеобщему отчаянию, разместил Алексея во дворце. Зная аффективность натуры Аракчеева, Александр решил подготовить его исподволь. Выгадав вечер, в который им было бы удобнее всего остаться наедине, Александр без стука приоткрыл дверь Алексея. Он тут же понял, что не рассчитал с аффективностью, потому что обнаружил Алексея с застланным слезами взором. В ответ на растерянную попытку выяснить причину горя, Аракчеев тихо произнёс:              «Известно, за плечо благодарен Вам, батюшка… Да как же сие — руки у государя не лобызать?»              Тот вечер Александр провёл за трактатом Плутарха. «Сравнительные жизнеописания» в отрочестве были его настольной книгой, и наставник Лагарп не возражал бы, чтобы стали и престольной, не беря в расчёт, что ни то, ни другое обстоятельство воспитанника не прельщало. Поэтому за плутарховское сочинение о лести Александр тоже принялся с предубеждением, и не взялся бы вообще, если бы оно не сулило прямую инструкцию, как отличить льстеца от друга.              Но вскоре, запутавшийся в трактате и в собственных мыслях, Александр забылся спасительным сном.              Наутро, когда им снова предстояло обсудить наедине одну из грядущих военных реформ, Алексей, внимательно выслушав замыслы Александра, вдруг поблагодарил его — неизвестно за что — и в движении, успевшем уже сделаться отточенным, коснулся губами его плеча.              «Я ласкаю себя надеждой, — скромно проговорил он затем Александру на ухо, — но можно ли назвать сие ласкательством*?»              Александр и сейчас поражался не столько тогдашней проницательности Аракчеева, сколько его двойному каламбуру. Кажется, до того момента он и вовсе не слышал от него каламбуров.              И ведь «ласкаю себя надеждой» он с тех пор начал говорить частенько, всегда побуждая Александра улыбаться полунамеренной двусмысленности этой фразы…              В тот день Алексей многословно и пылко поведал своему государю на ухо, как часто и в какое время ласкал себя надеждой, всем существом взывая к срыву покровов. Наконец он мог целовать сразу руки и плечи, и даже стопы и бёдра, и, не дожидаясь пасхального христосования, самые уста. И если бы Александра спросили, чего больше было в страсти его любовника — пыла или почтительности, он, не отвечая прямо, сказал бы, что страсть являлась для Алексея неотъемлемой частью подобострастия.              Жалобно глядя в глаза Александра, Аракчеев шептал, что отдаться своему новому государю было настолько вожделенной его мечтой, что ему беспрестанно снилось, будто это становится частью его служебного долга и вменяется в обязанность. Стенал, что ему надо было прилагать колоссальные усилия, дабы не портить идеального фрунта эрекцией. Скулил, что был не меньше распалён, читая указы Александра, чем перечитывая полученные от него письма.              И Александр взял, что хотел — правду, которая была неотделима от Аракчеева. Правду, которая была его сутью и которой нельзя было овладеть, не овладев им самим.              Александр слушал его сбивчивые стоны и крики, в которых сокровеннейшее "люблю" перемешивалось с уставным "так точно", в ответ на что перемежал поцелуи с укусами. Александр самозабвенно вбивался в горячее тело, в полной мере раскрывшее ему всю свою податливость и совсем превратившееся из жёсткого и нескладного в мягкое и гибкое. Он гладил разрумянившееся, будто с мороза, лицо Алексея, и смотрел, смотрел, смотрел в его глаза, так двусмысленно таящиеся за полуприкрытыми веками...              Нельзя было усомниться в неподдельности его несдержанных слёз — заведомо скопившихся ещё в предыдущий вечер, подобно предвещающей семяизвержение эрекции; не поверить искренности невообразимо множественных и быстрых оргазмов.              И если иные простецы, судача, что Аракчеев готов лизать Александру зад, хотели таким образом назвать его льстецом, не могло быть ошибки фатальнее. Он и зад лизал искренне.              Александр вздохнул.              Растерев виски, он безуспешно попытался охладить рассудок.              Что ж, конечно, ему не получилось удержать себя от вожделения, думая об Алексее. И кого он хотел обмануть?..              Преданность — не из тех добродетелей, которыми очень удобно загордиться. Во всяком случае, добронамеренность и благочестие может проверить только Всевышний, преданность же перед тем вверяет себя строгой ревизии того, к кому её направляют. Преданным можно быть только по отношению к другому; подобно тому и девиз на гербе Аракчеева следует читать только двояко — без лести предан сам Алексей; не льстя, называет его преданным Павел. И потому, быть может, Александр так долго и не поддавался своему чувству, что правдивость фаворита взывала к ответной правдивости: если не к искренности поведения, то к искренности оценки, что для душ, захлебнувшихся лаком надлежащего воспитания ещё до того, как их успели им покрыть, тоже зачастую является трудным делом. Но Александр, немало искушённый во всякого рода лукавстве и не привыкший без него обходиться, давно обнаружил — к своему удивлению — что мог и желал бы сказать об Аракчееве совершенно без лести: «предан».              Ласково прищурившись на письмо и убрав служившую ему пристанищем тетрадь, Александр подумал, что, пожалуй, для посланий Алексея ему стоит отвести отдельный ящик. Это почти так же благоговейно, как подшить их в переплёт — что заведено у Аракчеева с письмами государя.              А впрочем, ложь: и близко не так же.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.