Ньют
10 декабря 2018 г., 21:36
Примечания:
Самая кинковая часть: откровенный мазохизм (упс), размыто прописанный фистинг, еще более размыто прописанный кинк на перчатки (да, так и было задумано). Беременных детей от экрана можете не убирать, все очень деликатно (но это не точно).
Посвящаю Папочке, а кому бы еще.
— Детка, — шепчет Гриндевальд, опускаясь на пол рядом с ним и нежно, едва ощутимо касаясь кончиками пальцев его щеки, — если я останусь, я сделаю с тобой такое, чего бы никогда не сотворил с тобой твой любимый профессор Дамблдор.
Ньютон вскидывает глаза и смотрит на Геллерта. Он вернулся, вернулся к нему — с взлохмаченными волосами, странным взглядом разноцветных глаз, в одной перчатке, как был. Он останется, и нет такой цены, которую Ньют не был бы готов за это заплатить.
— Именно поэтому, — он сглатывает скопившуюся слюну и отмечает, что все еще чувствует вкус Гриндевальда, — именно поэтому я и прошу вас остаться…
Ньют больше не может выносить его взгляда — он опускает веки, трется испачканной в засохшем семени щекой о ласкающую ладонь. Сломай меня, думает он. Используй меня. Может быть, тогда…
— Скажи это, — шепчет Геллерт, и этот шепот становится осязаемым, он скользит по затылку Ньюта, легко касается выступающих позвонков, растекается по всему телу, чтобы проникнуть под кожу, заставляя кровь кипеть, а сердце — биться так часто, что Ньюту кажется, будто оно сейчас выскочит из груди.
Он не сможет, понимает Ньютон. Эти слова навсегда останутся в плену его губ, и даже Гриндевальд не сможет освободить их.
— Я сделаю все, о чем ты меня попросишь. И так, как ты меня попросишь, — шепот обволакивает его, и Ньют притягивает Геллерта к себе, вцепившись тонкими пальцами в тонкую белоснежную ткань его рубашки.
— Поцелуй меня, — шепчет он прямо в его бледные губы, — поцелуй меня так, как целовал его…
И от этих слов с ума сходит Геллерт — обхватывает обеими руками хрупкое тело в нелепой полосатой пижаме, прижимает к себе — крепко, но бережно, и целует Ньюта так, как не целовал его никогда и никто. Ньюту кажется, что это длится вечность, и ему недостаточно этой вечности, срочно нужна еще одна, нужны эти горячие губы, прижимающиеся к его губам, нужен этот ловкий, умелый язык, сплетающийся с его языком, нужны эти руки, сильно и уверенно ласкающие его тело, оглаживающие бока, по-хозяйски сжимающие худые ягодицы, спешно расстегивающие крохотные пижамные пуговицы.
Мир переворачивается — Ньютон лежит на полу, пижама расстегнута, пальцы перебирают короткие волосы Гриндевальда, покрывающего короткими, болезненными и сладкими поцелуями его тонкую шею. Все, на что сейчас хватает Ньюта — это стонать, когда очередное обманчиво нежное касание губ оборачивается болезненным укусом, и выгибаться под неспешными ласками умелых, знающих его тело, рук.
— Скажи, — шепчет Геллерт куда-то в его шею, прежде чем прикусить тонкую, чувствительную, усыпанную веснушками кожу над ключицей. Еще не зажили напоминания об их прошлой встрече — он замечает аккуратные, но стремительно заживающие следы от зубов на плече, там, куда он вцепился в прошлый раз, кончая в узкую, горячую плоть выгибающегося от удовольствия и боли Ньюта, — а он уже наставил новых.
Гриндевальд, конечно, догадывается, что Ньют любуется этими следами их пылких ночей не менее пристрастно, чем он сам. Но вслух они об этом не говорят, и сладость общей тайны делает наслаждение еще острее, еще болезненнее, еще слаще.
Даже если кажется, что уже не осталось места для очередного «еще».
— Боже, — хрипло кричит Ньют, когда рука в перчатке проникает под резинку пижамных штанов и крепко сжимает его твердо стоящий член. Контраст его собственной горячей плоти и прохладной поверхности перчатки заставляет его вскинуть бедра навстречу этой нехитрой ласке, но Геллерт укоризненно цокает языком.
— Детка. Скажи. Сделай это… Для меня.
И Ньют слушается. Не говорит — хрипло умоляет, чтобы Гриндевальд сделал его своим, и чтобы быстро, больно и грубо, и чтобы взял его, и использовал, и сломал, и сделал с ним все те невозможные вещи, которые он, Гриндевальд, захочет с ним сделать.
— Я хочу принадлежать тебе, — шепчет Ньют сбивчиво, зажмурив глаза и вцепившись пальцами в его плечи, — я хочу быть твоим, только твоим, твоей любимой игрушкой, твоей самой…
— Самой отзывчивой деткой на всем этом континенте, — заканчивает за него Геллерт, прежде чем стянуть с Ньюта эти нелепые полосатые штаны.
Ньют отворачивает голову, прикрывая глаза ладонью, прежде чем широко развести ноги перед сидящим между ними Геллертом. Таким Ньютом нельзя не любоваться — тонкое тело усыпано звездочками веснушек, грудь часто вздымается от сбившегося дыхания, теплая кожа цвета молока с медом словно светится изнутри, а щеки покрывает восхитительный, яркий румянец. Можно ли отказать такой красоте, особенно когда с ее припухших алых губ срывается очередное «Пожалуйста, Геллерт, умоляю, сделай это…»
— Тише, — шепчет Гриндевальд, — тише, мой мальчик.
Он успевает поцеловать острую коленку, задев кончиками пальцев тонкую кожу на ее задней стороне. Наградой Геллерту становится длинный выдох, и он обещает себе в следующий раз уделить более пристальное внимание этому месту, а пока…
Пока он покрывает цепочкой укусов внутреннюю сторону бедра Ньюта, а тот стонет в ответ, царапая пальцами пол, и шире разводит ноги, снова и снова шепча свое непотребное «Возьми меня, умоляю, возьми».
Из шепота рождается крик — громкий, короткий, потому что Ньют зажимает себе рот, — когда два щедро смазанных пальца проникают в его узкое, жаждущее ласк тело. Перчатку Геллерт так и не снял, и Ньюту приходится укусить себя за запястье, когда он чувствует это, — только так получается сдержать рвущийся из горла стон.
— Ты можешь кричать, — Геллерт проталкивает в него третий палец, и это уже больно и туго, и крик переходит в рваный, умоляющий скулеж, — по случайному стечению обстоятельств ни твоих соседей, ни хозяйки квартиры нет дома…
И Ньют кричит.
Геллерту часто доводится слышать эти звуки, но каждый раз он наслаждается ими, точно впервые. Ньютон узкий, горячий там, внутри, и этот жар ощущается даже через тонкую кожу перчатки, и если сказать ему об этом, получишь в награду тихий, смущенный вздох. Разведешь пальцы, не спеша, медленно и нежно — услышишь стон, длинный, сладкий и тягучий, как гречишный мед. Протолкнешь поглубже, резко, чтобы захлюпала смазка, — Ньютон вскрикнет, задышит еще чаще, еще тяжелее, начнет царапать тонкими пальцами твои плечи, сожмется внутри, выгибаясь на жестком деревянном полу. Согнешь пальцы, потирая упругий бугорок внутри этого узкого, гибкого и послушного тела — услышишь свое имя между хриплыми полувстонами-полувсхлипами, вот только слушать надо внимательно, потому что всхлипывает Ньютон громко, а шепчет тихо, едва слышно, словно на слова не хватило ему дыхания.
И хорошо, что не хватило, думает Геллерт, складывая пальцы лодочкой и проталкивая их внутрь, все, по самые костяшки. Дыхание тебе сейчас не очень-то пригодится, мальчик мой.
И Ньютон задыхается, с его губ срываются короткие, рваные вскрики, он жмурит глаза, стараясь справиться с водопадом ощущений, захлестнувшим его. Он приподнимается на локтях, смотрит — то на Геллерта, то туда, вниз, куда с хлюпаньем проникает узкая, затянутая в черную кожу ладонь.
— Я… Не могу… — скулит он, и вцепляется в предплечье Гриндевальда так, что останутся синяки. — Мне больно, Геллерт, пожалуйста, не надо, прошу… Остановись, я… Я не выдержу этого…
— Маленький лгунишка, — шепчет Гриндевальд, замирая, давая привыкнуть, — мы же оба знаем, что ты не можешь жить без боли, которую могу тебе дать только я. Давай, детка, расслабься, сделай это для меня…
Геллерт ловит взгляд Ньюта, и не видит в нем ничего, кроме удовольствия, сладкой, такой желанной муки и опьяняющей их обоих страсти. У Ньюта стоит, стоит крепко и твердо, потому что, черт возьми, он с ума сходит от того, что делает с ним Геллерт, и от своего беспомощного шепота, и от безумного чувства заполненности и жара там, внутри.
Он шепчет: «Остановись», — но только Геллерт знает, что это «остановись» означает «еще». Он кричит: «Мне больно», — и только Гриндевальд знает, что это переводится как «Продолжай». Он умоляет: «Не надо», — но они оба, и только они, знают, что это значит «Сильнее».
И именно поэтому Ньютон всегда будет выбирать Геллерта.
— Скажи мне… Скажи мне, что я твой, — шепчет Ньют, запрокидывая голову назад, стараясь сдержать хриплые стоны, рвущиеся из груди. Он давно уже потерял себя, растворился в безумном коктейле из удовольствия, боли и снова удовольствия, что ему кажется, будто он вот-вот потеряет сознание. Пульс стучит, как бешеный, щеки горят, но все, все чего он сейчас хочет — это развести ноги еще шире и получить еще, сильнее, грубее и жестче.
Потому что Гриндевальд прав. Он не может жить без его сладких пыток, потому что только благодаря им он снова чувствует себя живым. И плевать, что с ним делает Геллерт, главное — это то, что Ньют чувствует.
Хоть что-то.
— Ты — мой, — чеканит Геллерт.
И плавно, но уверенно вталкивает в растянутое отверстие Ньюта сложенную лодочкой ладонь. До запястья.
И это слишком — слишком болезненно, слишком горячо, слишком хорошо. Правильно. Ньют захлебывается воздухом, содрогаясь в сильнейшем спазме удовольствия, кончая так сильно и ярко, как никогда прежде, так и не прикоснувшись к себе.
Он теряет сознание, как только заканчивается этот долгий оргазм, успев почувствовать только тонкую змейку сквозняка, пробежавшую по полу, прямиком между его потными, дрожащими лопатками.
Он не чувствует, как Геллерт медленно, осторожно, бережно вытаскивает кисть из его расслабленного, опустошенного тела. Не видит, как он снимает перчатку, прежде чем накинуть плащ.
Он не слышит, как открывается дверь.
Он не видит бледного, точно чистый пергамент, лица Тесея. Не слышит его слов:
— Что… Что вы с ним сделали?
— Ничего сверх того, о чем он сам меня просил, — Геллерт кидает Тесею тонкие кожаные перчатки, и он рефлекторно ловит их, не зная, что одна из них еще хранит тепло тела его возлюбленного брата. — Мне это больше не нужно, можете оставить себе.
Удаляющихся шагов Гриндевальда он тоже не слышит.
Но чувствует, как Тесей бережно поднимает его с холодного пола и нежно укладывает на узкую, жесткую кровать.