Радость моя, подставь ладонь, Можешь другой оттолкнуть меня. Радость моя, вот тебе огонь, Я тебя возлюбил более огня.
У Дмитрия кудрявые волосы спадают на белый лоб. У Дмитрия пальцы в ожогах от реактивов и пятнах от едких чернил. У Дмитрия безбашенная улыбка и лихой блеск в карих глазах. Дмитрий с ленивой ухмылкой провожает очередную девушку из своей комнаты, деликатно поправляя сбившиеся оборки ее пышного платья и напоследок целуя трогательно обнаженное плечико. — До встречи, мой светлый ангел, — улыбается он, наперед зная, что никакой встречи не будет. Эраст Петрович лишь на минуту выйдет из своего кабинета, в шелковом халате с кистями, длинными пальцами щелкая бусинами любимых нефритовых четок. — Митя, вы бы п-перестали по девкам-то ходить, — бросит равнодушно, невозмутимо. — Да они сами ко мне ходят, вы же видите, Эраст Петрович, — смеется Дмитрий, а глаза так и горят. Эраст Петрович лишь головой покачает, да к себе уйдет. А Митя опирается спиной о стену, выдыхает судорожно, падает на разворошенную забавами постель. Девок этих много было, и правда — Марья, Катерина, Софья, всех и не упомнишь. И никто не знает, чего он ждет от них, никто не знает, чего он ищет в еженощном разврате да попойках. Митя плачет каждую ночь, так тихо, чтобы не услышал Фандорин. Раз за разом говорит ему Эраст Петрович, мол, со мной можешь быть честен, я все-таки законный опекун твой, Митя, но невыносимо трудно быть собой, коль ненавидишь в себе каждую черточку, каждую мысль. Митя слаб. Два года назад все иначе было. Митя скромным был, ласковым, добрым, пока не случилось то, что перевернуло его жизнь с ног на голову, выпотрошило его, встряхнуло, будто бы кутенка за загривок, да так и оставило. Сила неведомая, боль страшная, любовь недозволенная будто вьюном в сердце проникает, пускает свои губительные побеги, разрастается пышной зеленью. Любовь к тому, кого любить не должно. Опекун его, Эраст Петрович Фандорин, статский советник. Митя стонет сквозь стиснутые зубы — имя это в нем клеймом выжгло, и глаза голубые, будто вода родниковая, и пальцы длинные да сильные, и заикание в тихом, властном голосе, и улыбка на тонких губах тоже будто бы горит в нем, горит изнутри, и Митя ловит воздух губами, задыхаясь в своей страшной, чудовищной любви. Матушка-заступница, за какие грехи мне любовь эта? Но никогда, ни разу Митя не жалел о своей любви. Один взгляд — ласковый, спокойный, чуть насмешливый — стоит всех мук, что приготовили черти Мите. Знает Митя о том, что Эрасту Петровичу ласки женской не хватает. И видит порой, как томные, изысканные красавицы в шляпках, одетые по последней моде, приходят к нему порой. Иногда задерживаются — на час или на несколько месяцев, но уходят всегда. Мите кажется, что Эраст Петрович не умеет любить. Будто выжжено все внутри Фандорина, словно примороженный он, как виски седые его инеем покрыты, словно ледяной коркой покрыто все, и Мите хочется растопить этот лед, так хочется сжать чужие пальцы порывисто, поцеловать, прошептать, задыхаясь, имя чужое, и телом жарким, руками горячими этот иней изгнать, зиму прогнать. Но Эраст Петрович только хуже делает, только подталкивает безумие ядовитое. Полюбите меня, полюбите!.. — хочется Мите кричать, молить на коленях, в кровь кулаки сдирая, но он только чужие бедра белые сжимает, только двигается быстрее, жестче, под закрытыми веками вместо очередной девицы с доверчивым взглядом видя только холодный взгляд голубых глаз и длинные пальцы. Эраст Петрович с утра уже завтракает, и задумчив он, и красив до невозможности, и Митя застывает в дверном проеме, глядит во все глаза — оцепенелый, оледеневший и в том же время будто жаром объятый. — Митя, ну ч-что же вы стоите? Проходите, г-горничная принесет сейчас кофе. Митя слушается, будто бы во сне. Садится напротив, взгляд не в силах оторвать. Эраст Петрович красив какой-то удивительно утонченной, аристократичной красотой — будто статуя греческая, будто бы из мрамора выточен. Разворачивает газету, читает. Видно, читает и правда что-то нехорошее, потому как брови хмурит, и Дмитрию хочется пальцами разгладить эту морщинку на высоком лбу, чтобы никогда больше Эраст Петрович не хмурился так, чтобы ничто не омрачало его больше. — Вы молчаливы в последнее время, — говорит Эраст Петрович, не отрываясь от газеты. — Что-то с-случилось? — Нет, все в порядке, Эраст Петрович, — почти неслышно откликается Митя. — П-приболели, быть может? — Фандорин внезапно встает со своего места, подходит к Мите, кладет прохладную узкую ладонь на лоб. — Если хотите, останетесь дома сегодня, ваша г-гимназия не так важна, как здоровье. — Да бросьте, Эраст Петрович, здоровье мое в порядке, — вскидывает голову кудрявую Митя, словно вспомнив о том, кто он, как ему должно себя вести. Будто бы вспомнив о всех девицах, из комнаты выходивших, будто бы вспомнив о пирушках да шумных скандалах, о пьяных вечерах и неутихающем хохоте. — А я прошу вас дома сегодня остаться, — говорит Эраст Петрович, да таким тоном, что перечить нет никакой возможности. — Вы м-мой воспитанник, и я не хочу, что бы с в-вами что-то случилось. И голос, голос властный и невозмутимый, будто бы рассудка Митю лишает. И смотрит он завороженно, и кивает, и в ушах все еще звучат слова чужие. Я не хочу, чтобы с вами что-то случилось. — Идите в постель, Митя, — Фандорин будто бы в секунду смертельно усталым становится, и уголки губ у него опускаются. И единственное, что хочется Мите — на колени упасть, прижаться головой буйной, кудрявой к чужим коленям, чтобы никогда, никогда не было так тяжко Эрасту Петровичу, чтобы знал он, что тяжесть эту можно разделить с Митей. Но все, что Митя позволить себе может — смотреть снизу вверх, а потом вдруг легонько, будто бы случайно, рукой до пальцев чужих дотронуться. — Что такое, Эраст Петрович? — спросит, оцепенев от собственной смелости. А Эраст Петрович глядит, глядит на него глазами голубыми, прозрачными, странно изумленный, но не говорит ничего, только кончики губ приподнимает в усталой, печальной улыбке. — Да так, Митя, что вам голову з-забивать. Стариковские заботы не для м-молодых, — говорит тихо, ласково. — Да какой вы старик, Эраст Петрович? — взгляд лихой, без извечной робости вскидывает Митя. — Что ж вы говорите, вы любому фору дадите — хоть молодой, хоть старый! Эраст Петрович распахивает глаза, не веря будто бы Митиной дерзости, а потом вдруг пальцами, пальцами сильными зарывается в буйство темных кудрей, затылок ласкает да шею поглаживает. И Митя ластится, тянется за рукой, будто собака дикая, что впервые погладили. — Вы стали б-бросаться из крайности в крайность — то водите девушек вереницей, то с-сидите в своей спальне, не выходите и не с кем не р-разговариваете. Это раз, — голос металлический, стальной, и пальцы на затылке тоже обращаются в сталь, когда Митя пытается вырваться. Что же вы делаете, Эраст Петрович? — Вы п-погрузились с головой в учебу, хотя раньше подобным старанием не слыли. Вы стали все больше времени проводить со мной, что удивительно для вашего возраста и интересов, — голос звонкий, почти мальчишеский, хотя Фандорину уже за четвертый десяток, и Митя слушает, очарованный, будто забыв об опасности. — Ваши взгляды, ваши слова, ваши действия приводят меня к определенному выводу. Это два. Митя поднимает взгляд и смотрит. Смотрит, как в последний раз. Чужие глаза голубые, прозрачные, как вода родниковая. Только вода холодная, а глаза у Эраста Петровича — ласковые.***
Черт побери этого мальчишку, — в бессильной ярости Фандорин едва не рвет нефритовые четки. Это же надо было умудриться — Эраст Петрович, вам, все-таки, сорок пять лет, остепениться пора, так нет же. Этому мальчику всего семнадцать, Эраст Петрович, что же с вашими мыслями да чувствами творится?! Эрасту Петровичу сорок пять, и он влюблен в своего подопечного. Влюблен отчаянно, невозможно, мучительно, как не любил никого прежде — ни Лизоньку, ни Мидори, ни Ангелину. И страшно (а еще страшнее сам факт того, что страшно) от того, что безумие его, Эраста Петровича, вон оно — руку протяни и коснешься буйных темных кудрей, кожи белой да гладкой, рук тонких, будто девичьих — все в пятнах чернильных, и не оттереть уже. Иногда помечтается о немыслимом вовсе — как бы эти ладони к губам прижать, пятна эти синие самому отмывать, пальцы хрупкие перецеловать бы, и от мыслей подобных тело в жар бросает, а разум в холод. Но отчего-то сейчас самоконтроль Фандорина сбой дает, и никак не может от остановить поток картин — бессвязных, жарких, бесстыдных. Как Митя голову бы откидывал, дрожащей рукой убирая с белого взмокшего лба прилипшие кудри, как глаза будто пеленой заволокло бы, а глаза-то черные, и в них хмель да буйство веселое, затуманенное лишь сладким, томным жаром. Как всхлипывал бы в плечо, прихватывая кожу зубами до влажных, алых следов, как выстанывал имя чужое сладко, тягуче. Благородный муж сдерживает желание, — повторяет Фандорин будто мантру, но ни медитация, ни гимнастика не помогают. Господи, Митя, мальчик мой, за что же ты мне такой достался? И Митя этот щенком рядом крутится, все чаще и чаще рядом бывает, под руку ластится да глазами доверчивыми глядит, будто бы в душу прямо. Эрасту Петровичу встряхнуть бы мальчишку хорошенько за плечи, сказать бы так, чтобы из головы вся дурь вышла — что ж ты творишь-то, дурной, я ж примороженный, я же поломаю тебя, глупый, куда ты в сердце мое лезешь?! Только Эраст Петрович молчит, плотно губы сжав, когда глядит на девицу очередную, что выходит из комнаты Мити. А тот глядит на Фандорина глазами темными да бесстыжими, улыбается шально и отчаянно немного, только вот ни одна дедукция не поможет понять, отчего это отчаяние, почему такая тоска да боль в глазах. Когда Фандорин заставляет себя изгнать из сознания все эмоции и подумать рационально, то застывает в оцепенении прямо в своем любимом кресле, сжав стальными пальцами бусины четок. Не может быть такого. Не может. Но Эраст Петрович привык фактам доверять, а не эмоциям, а факты-то, факты вот они, на ладонях, только не верится в это. И когда мальчишка порывисто говорит о том, что Фандорин вовсе не стар, что Фандорин любому фору даст, руки Эраста Петровича будто не слушаются, и пальцы кудри темные обвивают, будто кольца тяжелые, ладони ложатся на затылок, и мальчик чуть не тянется магнитом за касанием, будто ласки ему не хватило, будто щенок лобастый, будто дворняга бездомная, голодная, но Фандорин понимает внезапно, будто бы вспышкой ум озаряет — он голоден до касаний, но лишь до касаний Эраста Петровича. Пальцы из ласковых, мягких становятся стальными, властными. И Эраст Петрович тоже чувствует, что меняется в одну секунду — становится тверже, увереннее, будто чувствует, что сейчас необходимо это, будто осознавая, что Митя сам ласковым да покорным становится. — Вы стали б-бросаться из крайности в крайность — то водите девушек вереницей, то с-сидите в своей спальне, не выходите и не с кем не р-разговариваете. Это раз, — слова твердые, будто удары. И отсчитывает их Фандорин так, будто бы каждое слово ударом приходится — шлепком на мягкое, горячее, и Митя будто стонет под этими ударами, только подставляется. — Вы п-погрузились с головой в учебу, хотя раньше подобным старанием не слыли. Вы стали все больше времени проводить со мной, что удивительно для вашего возраста и интересов. Ваши взгляды, ваши слова, ваши действия приводят меня к определенному выводу. Это два. Мальчишка замирает под взглядом Эраста Петровича, но только льнет сильнее — неосознанно, будто бы готов удар принять. Будто бы готов и уехать навсегда, и остаться, отдать все и отдаться самому — только бы недомолвки эти исчезли, только бы пропало ощущение, что по краю пропасти оба ходят. И Фандорин смотрит в эти глаза — темные, жаркие, желанные, и говорит, задержав дыхание — уж если пропадать, то вместе, а с Митей Фандорину и в аду не страшно — будто в омут ледяной с головой, будто в воду студеную, до ломоты сведенных пальцев. — Не трусьте, Митя. Это т-три.