Часть 1
8 декабря 2018 г., 00:35
— Что, Дазай-сан, — Достоевская спрашивает с мягкой насмешкой, скрывая за ней что-то неясное, мутное, как вода на мелководье, взбудораженная чьими-то шагами, — не можете контролировать низменные инстинкты?
Медленное, тягучее возбуждение, рождающееся скорее из разума, нежели из желаний тела, и не думает утихать: Дазай улыбается своим мыслям, широко расставив ноги и поглаживая себя сквозь ткань — чувство стыда ему неведомо.
— Могу, — не соглашается он. — Но не хочу.
Жаль, что он не слышит ее голоса — камеры звукоизолированы, и им приходится читать по губам — но Дазай и так знает ее интонации до последней нотки, так хорошо, как будто они прорастают из его собственной груди. Иногда ему кажется, что, глядя на Достоевскую, он смотрится в кривое зеркало.
Иногда ему кажется, что зеркало это самое точное из когда-либо созданных.
В удовольствии смотреть и видеть Дазай себе не отказывает: на Достоевской — и как только не отобрали? — длинные чулки, доходящие до края неприлично короткой юбки. С кружевной оборкой по краю и геометрическим узором, идущим до тонкой лодыжки. Когда она качает узенькой ступней в воздухе, положив ногу на ногу так провокационно, что нельзя поверить в то, будто она ничего не имеет в виду, у Дазая пересыхает в горле.
Он позволяет себе расслабиться — все равно делать в камере особо нечего, почему бы и не развлечься, почему бы и не подергать крысу за усы? — и запускает руку под резинку тюремных штанов, размазывая выступившую смазку. В подземной тюрьме прохладно, но ему жарко до отвращения — Достоевская похожа на русскую водку и русскую рулетку одновременно. От пота на затылке мокнут пряди, прилипают к загривку — Дазаю мерзко, Дазаю хорошо.
Достоевская приподнимает бровь, но не отводит глаз — натянувшаяся ткань слабо скрывает движения ладони, Дазай трет указательным пальцем головку и чуть запрокидывает голову, вытягивая заманчиво беззащитную шею. Если бы не двойной слой стекла между ними, он бы, пожалуй, не решился на такую откровенность, но сейчас подразнить эту мнимую невозмутимость — дело чести.
Его действия не остаются незамеченными: Достоевская приоткрывает рот, словно и ей не хватает воздуха в тесном помещении, и крайне неспешно меняет положение ног. Дазай успевает рассмотреть и почти сошедший синяк на бледной коже бедра, и белую полоску белья, самого простого, в отличие от чулок. Подобная скромность раздражает — ему хочется стащить это с нее, отбросить в сторону, чтобы ничто не мешало ей любоваться. Синяки же ей идут — Дазай практически мечтает о том, чтобы подарить ей как можно больше.
Если бы они оказались в одной постели, кто и кому перерезал бы горло раньше?
— Не хотите ли совершить со мной двойное самоубийство? — предлагает Дазай ради интереса и сразу же немного жалеет об этом: чтобы узнать ответ, ему придется перевести взгляд с края чулок на ее лицо, какое упущение.
Достоевская быстро проводит языком по тонким губам, будто бы действительно раздумывает. Эти самые губы куда лучше смотрелись бы на его члене, думает Дазай, но тогда он был бы лишен удовольствия вести с ней диалог.
— Если бы мы, — говорит она, — убили бы всех людей в этом городе и остались в нем одни, разве не напоминало бы это самоубийство?
Слушать свои же слова от другого человека — редкий подарок. Дазаю думается, что Достоевская почти идеальна — словно Ева, созданная для него, под него; он и в самом деле не пожалел бы ребра — только чтобы испытать неподдельное наслаждение, смыкая руки так, чтобы пережать ей сонную артерию.
Чтобы на пороге их рая, откуда они были однажды изгнаны, трахнуть ее — не как богиню, но как земную женщину, грязно, больно, по-настоящему. С ней бы было по-другому — не так пресно, не так пусто, как с другими, Дазай уверен — в конце концов, он тоже идеален для нее, неспособный умереть от одного прикосновения, достойный противник в их шахматной партии. Она бы кричала, и стонала, и злилась, и кусалась, точно настоящая крыса, а потом поднялась бы с земли — в рваной одежде, прекрасная, будто смерть — чтобы поднять Книгу, и сперма Дазая текла бы у нее по бедрам, как святая вода.
И прежде чем ее рука коснулась бы белых страниц, Дазай выстрелил бы ей в спину — разумеется, если бы она прежде не ударила его прямо в сердце тем самым ножом, которым когда-то чистила яблоки в одной из просторных залов замка посреди тумана.
"Мы", которое она произносит, звучит почти интимно — что-то только для них двоих. Великолепный спектакль для единственного зрителя — Дазай прикусывает щеку изнутри, чтобы не потерять контроль окончательно: из всех крючков, на которые его можно подцепить, осознание собственной исключительности — самый надежный.
— Из всех людей на Земле первой я хочу убить вас, — отвечает он, и Достоевская смеется, с нажимом проводя по краю юбки. Дазай понимает, что она не направит руку выше, чтобы залезть пальцами под безыскусный хлопок, не изогнется, демонстрируя всю себя и в то же время не показывая ничего, но ему и не надо. Он толкается в кольцо пальцев сильнее, быстрее, представляя ее под собой, не отрывая взгляда от искривившихся губ.
— Дазай-сан, — зовет она его с той улыбкой, которая бывает предназначена только ему. Имя — как награда за развлечение, и у Дазая в животе расползается жар, как от раскаленного металла. — Дазай-сан.
Под сомкнутыми веками пляшут цветные пятна, и он не знает, произносит ли она еще что-нибудь. Наслаждение смывает все наносное, оставляя от Дазая блаженное ничто; между маленькой смертью и смертью реальной различие только в том, что первая чересчур коротка.
Когда Дазай открывает глаза, Достоевская уже на него не смотрит — на коленях у нее лежит книжка. Сейчас она похожа на благоразумную ученицу старших классов, на спор пришедшую на урок в слишком фривольной одежде, и эта маска нравится Дазаю тоже, пусть она и лжива, точно его собственная. Чем дольше затишье перед бурей, тем страшнее надвигающаяся гроза, но пара минут спокойствия не помешает никому.
Когда эта тюрьма рухнет, выпуская их на свободу, он найдет в своем плане пять минут, чтобы стащить с нее чулок на память или попытаться ее убить — а может быть, и то, и другое одновременно.