Зелёное пламя

NC-17
Завершён
85
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
41 страница, 16 578 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
85 Нравится 86 Отзывы 20 В сборник

Часть 1

Настройки
      Направляясь зимою по утрам в должность, я всегда преисполнялся особого настроения. Заснеженный Петербург под чёрным небом неизменно чаровал и завораживал меня, обращая мысли мои к судьбам Отечества. Под таковой пейзаж как нельзя лучше было и мечтать о грядущих судьбах, и печалиться о нынешних и минувших: к первому побуждала нега и белизна снегов, без различия устеливших мостовые, тротуары и площади, ко второму — плотный мрак небесной выси.              О, как многообразны были мои ощущения, порождённые этим пейзажем! Ведь снег не просто ослепительно сиял, подобно непреложной истине: он не был мёртв в своём совершенстве, в жёлтом свете фонарей он мерцал множеством живых и весёлых искр, и так он был ликующ и весел, что тьма постепенно мягчела перед ним. Она не рассеивалась — к тому времени, как я приходил в присутствие, ещё не начинало светать — но будто бы оживала, обволакивала меня, делалась тоже какою-то родною. Дисгармония снега и тьмы каждодневно превращалась в гармонию, чему я уже не мыслил придать философского значения, и чем попросту наслаждался.              Дорога моя к месту службы занимала обыкновенно минут сорок, и ни за что на свете я не помыслил бы сократить её на извозчике: сколько красот, не говоря уже о ценном времени покойных размышлений, я упустил бы по своему малодушию!              И не будет ли, думал я, извозчик, как это в обыкновении у нас зимой, пьяный, и не разбередит ли, не смутит ли моих мыслей ещё более тем, как походит его угар на мою собственную опьянённость? И не сольюсь ли я, мерещилось мне, до времени с чёрным небом в чёрном и высоком его экипаже?..              Помимо прочих извивов пути, мне нужно было проходить изрядно по набережной Мойки, где я, если не хотел срезать, неизменно встречал светло-зелёный дом со строгим фронтоном и белыми пилястрами. Многое время я не обращал внимания на сей дом; а если и обращал, то в том роде, что его цвет на фоне преимущественно жёлто-охряной палитры города был довольно приятен, даже несколько приводя на ум последний зелёный лист среди изжелтевшей осени. Словом, сие было простое и симпатичное здание, без давящих массивностью колонн и внушающих содрогание атлантов. И долго ещё ходил я в должность мимо него, покуда не узнал, сколь много в действительности имеет оно атлантов, на скольких согбенных плечах держится…              «Дом Аракчеева, — услышал я однажды испуганный торопливый шёпот, — да уж он не живёт больше здесь».              Шёпот не был обращён ко мне, но заставил меня резко обернуться. Сей внезапный шелест, коий трудно было сопоставить с человеческим голосом, был искажён тем своеобразным страхом, не скрашенным ни толикою почтения, с которым повсеместно произносится у нас имя этого вероломнейшего из подлецов.              Однако, услышав сие злославное имя, я не вздрогнул. Не вздрогнул я и в следующий после того миг, снова взглянув на дом, и с неудовольствием найдя его будто бы совершенно переменившимся. Я всегда был впечатлителен — но коли я был бы впечатлителен столь много, чтобы вздрогнуть, то, несомненно, очень скоро исчерпал бы все свои запасы дрожи, не сумев употребить их там, где они были надобны далее. А ведь многие, имеющие и менее чувствительные сердца, на моём месте сотряслись бы непременно, и, могу быть уверен, сотрясались.              Генерал от артиллерии и граф, неумолимый, жестокий временщик, любимец и баловень царя, а того более, должно быть, Сатаны; ирод, злодей, гнетущей тенью парящий над отечеством! О тебе ли напоминание желал встретить я на своём мирном пути? Как низок ты, но сколь страшен России!              Показалось мне тут, что не одна отвага, но и страх, коль он достаточно силён, способен низвергать сатрапов, низлагать самодуров: собрались бы все, Аракчеева трепещущие, да вздрогнули разом — глядишь, и порушился бы сей дом, не устоял бы на опорах…              А после и пыли бы от него не осталось. Потому что, вздрогнув от страха, вслед за тем от смеха вздрогнули бы они — и пуще прежнего. Хотя и нет у нас вельможи, коего бы боялись больше сего временщика, да ведь и того, над коим больше смеялись бы, нет.              С гадливостью взглянул я на зелёный дом — теперь цвет его стал будто бы не свеж, а бледен, изрядно даже отсвечивая трупной зеленью. Не давая себе додумать страждущих атлантов с исполосованными палками спинами, я отвернулся и продолжил свой путь. Дом сей сделался мне глубоко противен, а посему я на него в душе своей плюнул.       

***

             Не могу сказать, что отныне обходил его, не могу и сказать, что искал встречи с ним. Поскольку укладом общества я начал по тому времени интересоваться недавно, меня больше всего занимали мои измышления, и, хотя несколько они касались и до временщика, сотворялись лишь в голове, занимая моё внимание всецело и отвлекая его от реальности. Посему ежели бы я и хотел выразительно взглянуть на бывшее жилище Аракчеева, желая поставить этим в своём мысленном высказывании восклицательный знак, то обнаружил бы, что давно оставил жилище сие позади.              Однако, что-то в этом здании, похоже, чувствительно цепляло мою мысль, и безразличие моё не было полным. По крайности, случись около дома возникнуть одной необыкновенной детали, взгляд мой выхватил её наперёд намерения.              «Деталь», сразу на моих глазах разросшись, возвысившись, в один миг превратилась в главную часть «композиции», и не одинокий зелёный дом сделался теперь её фоном, а целый Петербург, ибо «деталь» сия была человеческою фигурою, неподвижною, тёмною, но непременно узнаваемою. И тут мне сполна довелось испытать, сколь отличается пример натуры от примера безжизненного: потому что теперь я вздрогнул, и ещё как.              Будто громом поражённый, вперил я взор в сию стоявшую ко мне спиной фигуру; а после принялся тщательно её разглядывать. Офицерская шинель серого, но казавшегося очень тёмным сукна — надетая не на манер плаща, а плотно застёгнутая и крепко схваченная хлястиком на пояснице; двуугольная шляпа с чёрным плюмажем — тоже надета не по-щёгольски, не мысом вперёд, как ходят многие. И плюмаж, и полы шинели колышутся слегка от ветра, отбрасываются особенно сильными его порывами. Чёрные ботфорты тонут в позёмке — кажется, будто сия фигура заворожила саму метель, и та не смеет подняться выше.              Вот она достопамятная сутулость, лёгкая, но столь приметная — впрочем, в моменты того или иного устремления, как говорят, склонная враз исчезать. Вот заложенные за спину руки — в белых по форме перчатках, контрастных чёрному силуэту, белых уже гладкою, плоскою белизною, совсем не под стать переливчатому снегу. И всё же до того гармонировала эта глухая чернота и эта бесстрастная белизна с мягкою чернотою и искрящейся белизною пейзажа, что сие было до крайности причудливо и необычайно.              Я не решался назвать в мыслях своих имя точно так же, как не решаюсь назвать его сейчас, но угадал его сразу, хотя лицо неподвижного человека было от меня отвёрнуто. Я будто бы спасался от имени сего, внушал себе, что не знаю его, оно мне неведомо и никогда не было слышано мною, посему я и не умею его произнесть. Но так как время моего ступора стало превышать уже всякое приличие, я должен был наконец признаться себе, что вижу самого Аракчеева.              «Я опаздываю на службу, — подумалось мне. — Впрочем, не есть ли сей прямое олицетворение всяческой службы, какая только бывает, так что я пренебрегу ею, наоборот, пройдя мимо?»              С расстояния в несколько шагов глядел я на Аракчеева, удивляясь его неподвижности, а Аракчеев глядел на давнишнее жилище своё — очевидно, с неудовольствием отмечая одному ему ведомые перемены, как он, верно, отмечает у встреченного вне строя полковника расстёгнутую у шеи пуговицу. Только разжаловать полковника — дело секунды, а с домом эдак уже не пройдёт, что, должно быть, зароняет в чёрствой сей душе небывалое смятение.              Мне показалось, он вздохнул. Он даже отворотил лицо, явив мне едва склонённый профиль. О, гневно помыслил я, неужто хочешь ты, не будучи в силах переменить по желанию твоему уже не принадлежащего тебе дома, переделать весь этот каменный город, в стенах коего уже давно обитают новые, ни в чём не сродственные тебе жильцы?! Неужто надеешься ты на возрождение дряхлого, неужто, мешая свершителям грядущего, ты станешь отчаянно цепляться за гнилую ветошь… да что же это?              Потрясённый, взирал я на лицо Аракчеева. Должно быть, мыслительные процессы мои замедлились совершенно, ибо я не успокоился, пока не сделал ревизию каждой его черте. В конце концов, я с позором вынужден был принять, что обознался.              Грозный временщик растворился в мягкой мгле, как растворялись в ней каждодневно мои тяжкие думы — в смятении глядел я теперь на человека, которого так глупо за него принял. Лицо незнакомца не имело почти ничего общего с лицом Аракчеева, как оно известно нам по гравюрам, сделанным с многочисленных портретов. Не было его вечно полуприкрытых век, тяжёлой челюсти — да что и перечислять, когда лицо положительно другое.              Я уже собирался сердито выругаться через плечо и продолжить свой злосчастный путь, как вдруг незнакомец, видимо, тоже побуждённый мыслью наконец оставить предмет своего наблюдения в покое, поворотился совсем и оказался со мною лицом к лицу. От неожиданности он несколько испугался меня — и верно, за это время я незаметно для себя приблизился к нему ещё более.              — Как это Вы близко стали, я уж подумал, не хозяин ли, — незнакомец с усмешкой кивнул на дом.              — Чего ещё недоставало! — воскликнул я с сердцем, и, видимо, слишком уж громко.              — Да, нет у нас человека, внушающего столь же опаски и подозрения, — задумчиво проговорил он, пригласительно снизив для безопасности тон и глядя вниз, в снег, где глаза его встретились с переливчатыми, подвижными искорками, — а между тем, живут уже здесь совсем другие люди, и не гнушаются. Думаю, только стены все перелицевали, чтобы напрочь забыть. Чем страшнее нам что-нибудь, тем легче мы это меняем.              — Если французы превращали в храмы Разума то, что рассудку противнее всего — церкви, — осмелел я, встретив такое созвучие мыслей в самом неожиданном лице, — то наш народ должен устанавливать храмы Разума в Главном штабе и департаментах.              Право, не знаю, отчего я столь свободно с ним заговорил. Видел ведь ясно, что человек военный, похоже, что и гвардеец, да и не приходилось прежде мне столь смелым быть в беседах даже с последним канцеляристом. Поозирался — ничего, вроде не замечены.              — Я мог бы представиться, — сказал незнакомец, подняв глаза, и я увидел, что он уже заразился весёлостью от снежных искорок, — да полагаю, что порядочные люди должны рекомендоваться хорошими гражданами прежде чинов и имён. Впрочем, капитан лейб-гвардии Семёновского полка, Сергей Петрович Трубецкой.              Разговорились совершенно. Оказалось, нам по пути, так что всю дорогу мы с ним оживлённо проболтали, причём беседу обоюдно расценили столь увлекательною, что решено было непременно при случае её продолжить. Так я гостил у Сергея Петровича дома, а чуть позже он, доверительно глядя мне в глаза, сообщил, что вхож в один просветительский кружок вроде английского клуба. Трубецкой дал понять, что этот кружок, именуемый Союзом благоденствия, может называться свободомысленным, но в значении столь умеренном и мягком, что решительно ни у кого не вызывает подозрения и не преследуется властью. Выразив внимание и любопытство, я тут же оказался в оный приглашён.              За пару дней нашего знакомства мы с Сергеем Петровичем переговорили о столь многом, что всё это совершенно спуталось в моей голове. Он стал учителем, а я — учеником. Позёмка нашей первой встречи превратилась в настоящую пургу, которая бесновалась вокруг его одинокой чёрной фигуры, — на коию я будто всё ещё смотрел со спины, находясь позади; хоть и недалеко, хоть и готовый поравняться.              Отчего же я тогда принял его за Аракчеева? Это казалось мне всё более удивительным. Не оттого ли, что я ожидал увидеть тогда Аракчеева, готовился к этому? Но почему же скорее полагал я увидеть не человека, мне подобного, охваченного смятением перед давнишним жилищем временщика, а его самого?              Тогда, ещё не ведая, что обознался, я долго не мог назвать себе его имени. Но гораздо, гораздо дольше не мог я от оного отвязаться.              Образ Аракчеева всё преследовал меня — в ту пору необременительно, легко. Я знал о нём изрядно неутешительного, как и всякий мой соотечественник, но будто бы не видел всей полноты его вероломства и нелепости, не торопился впускать его в мой рассудок. Весь строй тогдашней жизни нашей я почитал злом, и не слишком заострял внимание на отдельных бесах. Более полезным для моего развития тогда было не разобщать, а соединять, чем я воодушевлённо и занимался.              Не могу сказать, что Трубецкой экзаменовал меня, но, узрев мою радостную готовность вступить в «клуб», он удвоил ораторские усилия, и я был побуждён сделать то же самое. Так мы пробеседовали о конституции, Сен-Симоне, военных поселениях, открытии Антарктиды, Священном союзе, афинской демократии, карбонариях, «Истории государства Российского», и снова о военных поселениях и Сен-Симоне.              Наконец, Сергей Петрович назвал мне точный адрес «английского клуба», и, «по-английски» же стиснув мне руку, обещал в воскресенье ждать.              Ну, а я был столь утешен его обществом, что уже почти считал его своим другом, но при этом столь был им уже доволен, что не огорчился бы ни капли, ежели бы никакой дружбы не воспоследовало.
85 Нравится 86 Отзывы 20 В сборник
Отзывы (14)