***
Внизу царила суматоха, стоял шквал голосов, из которых отчетливо выделялся бодрый баритон Хаширамы. Старший Сенджу активно жестикулировал и отдавал приказы, Хобо стояла чуть поодаль, молчала, но сдвинутые на переносице брови и поджатые губы действовали на подчиненных не менее эффективно. По периметру комнаты расставлялись столы, створки выносились, расширяя пространство. Несколько молодых девушек, скатав циновки, спешили вынести их во двор. —Что здесь творится? – Недоумевал Тобирама, замедляя шаг и останавливаясь на последней ступени лестницы. Хана замерла позади, с упоением наблюдая за происходящим. Именно это понравилось ей в доме Сенджу с первых дней – жизнь, которая здесь била ключом. Неумолкающие голоса, песни, которые без стеснения мог затянуть каждый, улыбки, которые открыто дарились друг другу. Хаширама увидел их, и глаза его загорелись радостным блеском. Он что—то быстро сказал Хобо и направился в сторону пары. — Долго вы спите, господа. — Лицо его румянилось от умиления, он многозначительно улыбнулся брату, и на мгновение Хане показалось, что Тобирама смутился. —Не иначе мы самого дайме ожидаем. – Тобирама проигнорировал слова брата. – Что за суматоха с самого утра? Хаширама выразительно улыбнулся, лицо его просияло ярче лучей солнца, заливавших комнату, и извлек из кармана хаори свиток. Тобирама пробежал по строкам глазами, Хана из—за плеча мужа силилась разобрать иероглифы, но написано было мелко и коряво. —Надо же. – Наконец изрек Тобирама, скатывая свиток обратно в трубочку и передавая брату. – А они быстро отозвались. —Думаешь подвох? – По лицу Хаширамы ясно было – чтобы сейчас Тобирама не ответил, он своего мнения не поменяет. Но, на удивление, младший лишь слегка пожал плечами. — Не думаю. К тому же глава Инузука прибудет со всей своей семьёй. Это говорит о серьёзных намерениях. Мы уже говорили, Хаширама. Возможно, нам придётся проявить лояльность в некоторых моментах, но у союза всё же больше преимуществ, чем недостатков. —Рад это от тебя слышать, брат. – Хаширама сжал плечо Тобирамы и, обернувшись к Хане, добавил с теплой улыбкой. – Очевидно это твоя заслуга. Ты положительно влияешь на моего несговорчивого брата. Хана улыбнулась, покосившись на Тобираму, тот только фыркнул, а Хаширама одарил их самой открытой, отеческой улыбкой и вернулся к своим обязанностям. —Не передумала? – Тобирама перевел взгляд на Хану, лицо его было серьезным. Она тихо мотнула головой, и он едва заметно кивнул. Решение было принято. Наори сидела на циновке перед низким лакированным столиком и перебирала сухие травы. Из—под убранных в узел седых волос выбивались две тёмные пряди, упрямо не поддававшиеся времени. Движения рук оставались уверенными, как в те годы, когда она укачивала маленькую Хану. Увидев их вместе, она замерла. Взгляд тёмных глаз чуть расширился, в нём мелькнуло узнавание, смешанное с чем—то, похожим на опасение. — Господа… Не ожидала. Чем могу служить? Голос был почтительным, но в нём слышалась ранняя тревога: старые слуги всегда чувствуют, когда приходят не просто в гости. — Нам нужно знать правду, Наори. — Тихо, но уверенно произнесла Хана. — Ты можешь снова промолчать… и тогда, как и прежде, я наделаю глупостей, пытаясь самостоятельно докопаться до истины. А можешь позволить мне все узнать сейчас, в эту самую минуту. Наори выпрямилась, лицо её обрело бесстрастную, почти строгую маску, и только крепко сцепленные в замок пальцы выдавали внутреннее волнение. Она перевела взгляд на Тобираму, и тот, не моргнув, встретил её глаза. В этом молчаливом обмене взглядов было что—то похожее на негласное согласие. Женщина едва заметно кивнула. — Я берегла это воспоминание почти двадцать лет. — Тихо сказала она. — Но коль пришло время… — Она снова посмотрела на Тобираму. — Вы оба должны услышать историю до конца, без прикрас и недомолвок. Они сели на циновки. Хана — напротив Наори, Тобирама чуть в стороне, будто хотел остаться просто слушателем. Наори положила перед собой ладони, глядя в пустоту между ними, и начала свой расска. — Мэзуми родилась в боковой ветви клана Учиха — той, где дочерям обычно отводили роль «хранительниц очага». Но девочка с первых шагов тянулась не к вышивке, а к оружию. На первом же пиршестве, когда ей исполнилось пять, она утащила у двоюродного брата тренировочный танто и к всеобщему ужасу родни начала повторять стойку, увиденную утром на плацу. Отец не рассердился: в его глазах вспыхнул огонь гордости — он и сам когда—то мечтал о дочери—куноичи, которой не придётся прятаться за ширмами. И в тот же день он показал ей первый, скромный, но настоящий урок фехтования. К одиннадцати годам Мэзуми уже бегала с мальчишками на утренние обходы. К пятнадцати сопровождала караваны лекарственных трав, и эти миссии казались ей идеальными: тихие, почти мирные, но требующие зоркости, внимания к каждому шороху и взгляду. Среди сверстников она снискала уважение — никто не решался назвать её «девчонкой, которая путается под ногами». Подростковая самоуверенность, что казалась ей незыблемой, сменилась первой бурей, когда на плацу появился Таджима — высокий, жёсткий, с глазами тёмного пламени. Мэзуми увидела его, когда он тренировался с длинным одноручным клинком: удары были резкими, почти грубыми, но беспощадно точными. Он заметил ее, усмехнулся и пригласил «подержать меч, коль так интересно». Она отбила первые три выпада — и впервые почувствовала, что удар может будить в крови не только азарт, но и странное, непривычное биение где—то глубоко внутри, там, где раньше не было ничего, кроме стремления к победе. Слухи о чувствах наследника к «кузине—куноичи» разлетелись по клану быстрее ветра. Таджима не умел любить вполсилы — если считал что—то своим, он держал это крепко, до боли. Провожал её от тренировочного двора, появлялся на учениях без всякого повода, обменивался нотами едкой ревности с каждым, кого мог посчитать соперником. А Мэзуми тянулась к свободе: страсть Таджимы была слишком густой, душной. Вместо крыльев — цепи. Эта любовь, с самого начала отравленная его собственническим жаром, не принесла никому ни радости, ни покоя. Глава клана, отец Таджимы, следил за этой драмой с холодной расчётливостью. Для сына он хотел не бунтарского романа, а выгодную политическую связь. И, когда момент созрел, решение было принято: наследника сосватали за девушку из союзной семьи — дело закрыто. Одновременно, чтобы пресечь любые разговоры, жениха нашли и для Мэзуми — двоюродного племянника, Хашиму Учиха: вежливого воина, известного своим мягким голосом и покладистым нравом. В глазах клана это выглядело безупречно: две боковые ветви связаны, мир восстановлен, порядок соблюдён. Сначала всё и правда стихло. У Таджимы рождались сыновья — Итачи, Такеши, позже Мадара и Изуна. Мэзуми, став женой Хашимы, наконец—то получила код официальной куноичи: короткие миссии по столичным дорогам, охрана чиновников, вылазки против мелких разбойников. В столице она и встретила Бацуму Сенджу — высокого, задумчивого шиноби, который угощал её рисовым вином и не говорил на политические темы. Они знали, чьи гербы носят, но в тот вечер говорили так, словно это не имело значения. Как будто на миг позволили себе забыть, что рождены врагами. Когда старый глава клана умер, и власть перешла к Таджиме, ничто уже не сдерживало то чувство, что он носил в себе с юности. Он явился к Мэзуми в траурные сутки и предложил начать «всё по—новому». И Таджима и Мэзуми оба были волевыми личностями, не умеющими уступать и подчиняться. Каждый приказ в сердцах их вызывал протест. Только вот Таджима после смерти отца стал хозяином своей жизни, тогда как Мэгуми рождена была всего лишь бесправной женщиной в мире, принадлежащем мужчинам. Ее чувства ещё тлели в глубинах души, когда вновь она встретила свою первую любовь, но сильны и глубоки были её убеждения, и возрождать отношения с чужим, пусть и любимым, мужчиной, будучи замужем за другим, отказалась. Хотя Хашима не добился её любви, она испытывала к нему уважение и была предана, как жена. Таджима не принял отказ. Его гордость и власть сплелись в жёсткий, тугой узел. Он обрушил на Мэзуми ярость, подкреплённую титулом. Хашиму ссылал на миссии – будто случайные. А сам приходил к «двойной родственнице» всё чаще: любовь превратилась в болезненную одержимость. В доме полушёпотом говорили, что ночью слышат спор, плач, но хозяйка, подняв голову, отвечала «всё в порядке» и на следующий день уходила на задания с обычной ровной улыбкой. Таджима совершил жестокую ошибку и навсегда уничтожил к себе добрые чувства Мэзуми. Он заставил её быть с ним, угрожал, в порывах гнева поднимал руку, когда она пыталась прогнать его, но на утро приходил вымаливать прощение, которого так и не получил до конца жизни. Он любил её слишком сильно, но это чувство сводило его с ума и граничило с безумием. Оно было запретным и, может, именно поэтому стало для него таким непреодолимым. В тот самый тёмный год судьба вновь свела её с Бацумой. Все тот же уставший взгляд, доброжелательность без навязчивости. Он говорил с ней так же мягко, как в первый раз. Они перекинулись несколькими словами у чайной лавки, и Мэзуми впервые за долгое время почувствовала, как из груди уходит горький камень. Позже они стали обмениваться записками — короткими, сдержанными, больше о погоде и цветении слив, чем о чувствах, — но в каждой строке жила человеческая теплота. Мэзуми дорожила этой тенью спокойствия: Бацумa никогда не переходил границу, не просил «повернуть меч против клана». Он предлагал не бегство, нет. Покровительство. Свитки с печатями, знамя боковой ветви Сенджу — всё, что могло защитить. Он любил её — но берёг. В такие дни она вдруг вспоминала, что может улыбаться по—настоящему. Мэзуми сама отказалась от покровительства Буцумы. Не из робости и не из гордости. У нее были причины. В её чреве уже рос ребёнок. И под стягом Сенджу его объявили бы символом позора Учиха — заложником в перетягивании каната. Для Бацумы это стало бы приговором. Она не хотела превращать его в пленника своей боли, не желала, чтобы он отдавал честь, свободу и, возможно, жизнь ради того, чтобы вытащить её из ямы, куда швырнул Таджима. Вот почему она сложила его письма, вернула свитки и прошептала мне: «Передай: встреч не будет». Не из холода сердца! Нет. Из самой горячей, жертвенной любви, какая только бывает у женщины, что уже знает вкус боли и не желает давать его тем, кого любит. Наори выпрямилась, словно сбрасывая с плеч долгую, тяжёлую ношу, и медленно перевела дыхание. Голос её прозвучал мягко, но в этой мягкости было столько же силы, сколько и усталости: — Запомните. Иногда самое сильное чувство доказывают не криком «я останусь», а шагом назад — чтобы уберечь другого от своей же судьбы. Слова повисли в воздухе, как частички пепла над жаровней. Хана сидела неподвижно, пальцы сжали рукав кимоно так крепко, что тонкий шёлк зашуршал. Она переваривала слова Наори, тяжесть жертвы и безмолвную преданность матери — и ,вдруг, поняла, что за всеми этими подробностями не прозвучало самого больного. — Кто мой настоящий отец, Наори? — Спросила она шёпотом, будто надеялась, что ее вопроса не услышат. Наори опустила глаза. Долгий, выстраданный вздох пронёсся между ними, как тяжёлая волна. — Дитя, на это я не дам точного ответа. За много лет в браке у Мэзуми и Хашимы так и не появилось детей. Но природа знает тайные тропы: иногда семя прорастает, когда никто уже не ждёт. Не могу поклясться, чья кровь сильнее в твоих жилах. Рядом послышалось короткое движение — Тобирама слегка приподнялся с колен. — Скажи тогда, — голос его был ровен, но под стеклянной гладью слышалась тревога, — может ли кровь Сенджу жить в Хане? Мог ли мой отец… Наори подняла руку, почти отсекая вопрос ещё до того, как он успел сорваться с губ полностью. — Нет. — Слово прозвучало резко, как захлопнувшаяся дверь. — Он не прикасался к ней. Любил её, ласкал взглядом, касался мыслью, но никогда его руки не притронулись к Мэзуми. Он уважал её клятву перед алтарем, хотя знал, что она его тоже любит. Тобирама выдохнул: короткий, едва заметный звук облегчения — словно нечаянно выпустил слишком долго удерживаемое в груди пламя. Наори перевела взгляд с одного на другую. Хана — в смятении, но с каким—то странным облегчением, будто тяжесть в груди сменилась пустотой. Тобирама — всё такой же сдержанный, но в этой выдержке появилась трещина, сквозь которую можно было разглядеть его живое, уязвимое нутро. Тишина рассыпалась лёгким потрескиванием углей. — Истина, деточки, — сказала она мягко, — редко бывает ровной полосой. Но раз вы пришли вместе, значит, в силах нести её вдвоём. А остальное… остальное решит время и ваша кровь. Тобирама резко поднялся — так стремительно, что задел низкий столик. Ни поклона, ни прощальной фразы. Он шагнул к выходу, и уже через миг за раздвижной перегородкой раздался отдаляющийся топот его сандалий по каменной дорожке. Хана дернулась было вслед, но ноги словно налились свинцом. Воздух в беседке стал вязким, тяжёлым, как густой мед. Наори молча положила ладонь ей на плечо. Кожа ее была тонкой, почти прозрачной, но тепло прикосновения было удивительно уверенным, надёжным — как у земли, на которую всегда можно встать. —Лишь чудом вы не повторили судьбу вашей матери. —Тихо произнесла Наори, будто продолжая внутренний монолог. —Сердце моё не знало покоя, пока жили вы в стенах дома Хаджимы—самы. Хана подняла взгляд. В её глазах ещё дрожал шок от прошлых признаний — и в то же время теплилась острая, почти детская надежда: что, может, всё не так страшно. Но Наори, встретив этот взгляд, чуть качнула головой — медленно, без тени утешения. — Мадара. — Выдохнула она, и имя прозвучало тяжёлым камнем, упавшим в тишину. — Похож на своего отца в молодости сильнее, чем думает. У него тот же жесткий свет в зрачках. Я видела, как он смотрел на вас — тем же взглядом, каким Таджима жёг Мэзуми: будто сквозь, будто уже решил, что вы принадлежите ему и злился за сам факт чужой воли. — Твои опасения беспочвенны. — Отмахнулась Хана, поднимаясь на ноги. — Мадара меня ненавидел и ненавидит до сих пор. В его чувствах никогда не было тепла. — Ненависть Мадары удивительным образом походила на любовь его отца. — Ответила Наори без тени насмешки, почти с печальным уважением к этой искажённой человеческой природе. — Таджима становился тираном именно тогда, когда не получал желаемого. Его «любовь» не знала покоя и границ. Мадара учится на чужих ошибках медленно. И, боюсь, в нём всё ещё тлеет та же искра. Разница лишь в том, что вы успели вырваться раньше, чем пламя взяло в кольцо. Хана ничего не сказала. Слова Наори, словно раскалённые угли, прожигали в старых убеждениях дыры: «он презирал… он ненавидел» — и в пустоты, оставшиеся после, проникали новые, ещё более опасные догадки. И всё же она не могла поверить, что Мадару толкала к ней не ненависть, а именно жажда обладать тем, что не поддаётся. Наори не сводила с неё взгляда — долгого, пристального, будто взвешивала, сколько истины Хана сможет вынести, прежде чем надломится. — Даже Таджима—доно чуял, что история способна повториться. — Твёрдо сказала она. — Потому и запретил Мадаре проводить с вами время. Не из отцовской заботы, нет. Из страха увидеть в собственном сыне то же безумие, что когда—то терзало его самого. Хана приоткрыла рот, но слова не вышли. Сердце колотилось так сильно, что стук отдавался в висках. Под рёбрами расползался холод — резкий, как февральский ветер, ворвавшийся в дом сквозь щели сёдзи. Наори говорила дальше, почти невесомо, но каждое слово падало в Хану тяжёлым грузом: — Когда вас привели в главный дом после смерти Хашимы, вы были хрупкой, с глазами, что искали хоть чьё—то плечо. Мадара тогда часто дежурил во внутреннем дворе. Он показал вам, где растёт кизил, как держать кунай. Вы часами пропадали у запасных ворот. Я помню, как он впервые улыбнулся не натянутой, а человеческой улыбкой. Хана сжала край рукава. В голове пустота — только звенящий вопрос: почему же она этого не помнит? Ни улыбки Мадары, ни прогулок к воротам, — ничего, кроме холода и враждебного взгляда. — Я… — Голос сорвался, и она едва заставила себя выговорить. — Я не вижу этого в памяти. Всё, что помню — это его злость. Его ненависть. Наори вздохнула тихо, как человек, знающий больше, чем хотел бы произносить вслух: — Память хрупка, дитя. Особенно детская. Особенно, если рядом были те, кто умел прятать чувства под чужими тенями. Кто знает, какие слова вам тогда шептали? Какие обиды сеяли? Может, вам помогли забыть — во имя «мирного дома». Хана опустила взгляд на свои ладони — и заметила едва заметную дрожь пальцев. Как будто кто—то вынул изнутри знакомую картину прошлого и вставил вместо неё пустую рамку. Тишина легла тяжёлым, почти осязаемым полотном. Где—то за стенами павильона ударил сигнальный колокол — стража меняла караул. А Хана всё стояла, понимая, что её воспоминания — не надёжный камень, а зыбкий песок, который мог смыть любой прилив чужой воли. Наори вздохнула и заговорила размеренно, словно вплетала нить в давно начатое полотно: — И Бацума, и Таджима велели соединить Сенджу и Учиха, но эти два распоряжения похожи лишь снаружи, как два дерева, кроны которых сплетаются, а корни уходят в разную землю. Бацума испытывал к Мэзуми тихую, сдержанную любовь — ту, которая не требует громких обещаний. Он знал её заветное желание: увидеть, как кланы, привыкшие окрашивать реки кровью, однажды станут течь рядом спокойно. Умирая, он передал эту мечту как дар: «Найдите путь к миру через брак, клятвы, переговоры — любым способом, который не потребует новой резни». В основе его воли была любовь и вера, что семья станет щитом, а не цепью. Голос Наори стал твёрже, и в нём появилась та редкая нота, когда человек говорит о страхе, который сам когда—то чувствовал: — А Таджима всю жизнь боялся увидеть собственную греховную тень в сыне. Он ясно чувствовал: вы можете быть его кровью. И если страсть Мадары вспыхнет к вам, она станет грехом куда страшнее его собственной ошибки. Он повторил поступок своего отца, распоряжаясь судьбами других, но сделал это, чтобы загородить дорогу тому, что считал неизбежным позором. Наори подняла взгляд, и слова её прозвучали как итог: — Бацума воздвиг мост, Таджима — стену. Первого вела любовь, второго — страх, а путь у обоих был — один. Беда лишь в том, что мост и стена выглядят одинаково, пока по ним не попробуешь пройти.Глава 42
14 августа 2025 г., 09:00
Хана проснулась с рассветом. Тёплый свет, пробившийся сквозь щели в окне, коснулся её лица, и она невольно улыбнулась, жмурясь от его мягкости. Едва слышно шурша волосами по подушке, она повернулась к спящему рядом Тобираме.
Счастье тихо, но неотвратимо распирало грудь. От него исходило то особое тепло, которое невозможно подделать — покой, будто мир за пределами этой комнаты перестал существовать. Светлые волосы беспорядочно упали на лоб, строгие черты смягчились во сне, открывая миру лицо простое и почти беззащитное.
Ей хотелось коснуться его, разбудить тот огонь, что пылал в нём ночью. Но его безмятежный сон, ровное дыхание, чуть заметная тень улыбки на губах — всё это не позволило рукам дать волю. Хана отвернулась, будто даже взгляд мог нарушить этот хрупкий покой.
Солнце поднималось всё выше, заливая комнату золотом, обещая ясный день. И будто бы всё налаживалось, но в сердце, точно в глубине реки, жила тихая, упрямая тревога. Словно в любой момент всё это могло исчезнуть, оставив горький привкус разбитой мечты и неоправданной надежды.
Тобирама заворочался, и Хана повернула к нему голову. Он уже не спал, смотрел на неё своим пронзительным взглядом и молчал. Не отстранялся, не закрывался — лишь чуть отодвинулся, чтобы лучше видеть её лицо.
— Что тебя тревожит? — Спросил он наконец, и голос, ещё хриплый от сна, прозвучал глухо, будто издалека.
Хана уставилась в потолок, задумчиво покусывая губу.
— Ты был влюблён? — Её голос прозвучал тихо, почти как шёпот, будто этот вопрос мог разрушить что—то невидимое между ними.
— Это зависит от того, что ты подразумеваешь под этим словом. — Тобирама приподнялся, опёршись на локоть, и простыня сползла с плеч, открывая крепкую грудь, на которой утренний свет ложился мягким золотом.
— Ну, знаешь… — На переносице Ханы залегла морщинка, она медленно подбирала слова. — Когда просыпаешься и понимаешь, что человек рядом — твой дом. Что бы ни случилось — радость или боль, покой или война — ты всегда хочешь вернуться к нему. Когда его боль становится твоей, и ты готов защищать его, даже если придётся пожертвовать собой. Когда готов просто слушать его, даже если сам устал. Когда все страхи исчезают, если он рядом, даже если вокруг бушует буря.
Тишина, которая последовала, казалась осязаемой. Внизу уже доносились шаги, приглушённые голоса, звон посуды и мерное постукивание ножа по деревянной доске — мир просыпался. Но им обоим не хотелось в него возвращаться.
Тобирама долго молчал, словно споря сам с собой. Его взгляд скользнул по лицу Ханы — спокойному, мягкому, такому далёкому от всего, что он привык видеть в битвах.
— Если бы я когда—нибудь испытал то, о чём ты говоришь.— Сказал он наконец, ровно, почти отстранённо. — Мы бы не лежали сейчас в одной постели.
Хана нахмурилась, не до конца понимая.
— Наверное, я намеренно не позволял себе таких чувств. — Продолжил он тише. — Это… опасно для душевного равновесия.
— Ах, какой же ты глупец. — Хана улыбнулась тепло и чуть грустно, коснувшись кончиками пальцев его руки. — Думаешь, можно выбрать — любить или нет? Наверное, если бы мы сами решали, кого любить, все было бы гораздо проще. Но куда менее волшебно.
Тобирама покосился на неё, бровь иронично изогнулась. Он потянулся, отбросил одеяло и поднялся. В лучах рассвета тонкие волоски на его коже сверкнули золотом.
— Неужели дела не могут подождать? — Хана вздохнула, привстав на локтях.
— Дела? — Он неожиданно улыбнулся, по—мальчишески, с блеском в глазах. — Какие могут быть дела, когда мучает нужда совсем иного рода?
Хана откинулась на подушку и рассмеялась, украдкой следя из—под ресниц, как он натягивает одежду и идёт к седзи.
— Ты же вернёшься? — Окликнула она, когда он уже был у дверей.
— Обязательно. — Ответил он и вышел.
Хана сидела на футоне, окружённая подушками и сбившимся одеялом. Тепло сна ещё не успело уйти из её тела, волосы свободно рассыпались по плечам и груди. На плечи ее был накинут льняной халат, почти не скрывавший изгибов ее стройного тела, и в этот момент она напоминала нимфу, случайно забредшую в утренний свет.
Тобирама на мгновение замер, вглядываясь в черты ее сосредоточенного лица. Она листала томик со стихами. Ее длинные пальцы перебирали пожелтевшие страницы, а Тобираме вдруг почудилось, что они касаются его кожи. Как прошедшей ночью. Медленно, словно крылья бабочки, поднимаясь вверх по руке, задерживаясь на плече и дальше, к ключице.
Капли воды с влажных волос скатились по позвоночнику, по спине пробежали мурашки.
Хана остановила свое внимание на странице, палец пробежался по строчкам, и она принялась читать:
Милый мой,
Моя любовь к тебе,
Словно эта летняя трава, —
Сколько ты ни косишь и ни рвешь,
Вырастает снова на полях!
Пока в саду своем ждала,
Что ты придешь ко мне, любимый,
На пряди черные
Распущенных волос
Упал холодный белый иней.
Повисла тишина.
— Чем тебя привлекли эти строки? — Спросил Тобирама, встряхнул головой, чтобы сбросить с волос капли воды, и обтер плечи полотенцем.
— Похоже на нашу историю. — Хана захлопнула томик, сверкающие в утреннем луче солнца пылинки взмыли в воздух.
—Но она не о нас. – Хрипло отозвался мужчина, отбрасывая полотенце в сторону и подаваясь вперед, становясь одним коленом на футон. – Холодный белый иней уж давно упал на мои пряди.
—Дурак. – Хана шутливо замахнулась на Тобираму томиком, но мужчина ловко извернулся, выхватил книгу и опрокинул девушку на спину, взяв в плен запястья.
—Мне бы отшлепать тебя за оскорбление. – Еще минуту назад излучавшие лукавое озорство глаза, наполнились раскаленным металлом.
Хана совсем не заметила потемневшего взгляда и поняла его слова по — своему.
—О, конечно, как могла я, покорная раба, забыть, что женщине не полагается перечить мужу. Ее обязанность – быть обслугой и рожать детей. – Резкий тон Ханы ввел Тобираму в замешательство. В её голосе — горечь, колючая, как соль на ране. Он не знал, что именно задело её — старая боль, память, что—то иное. Но понял, что задел.
Тобирама нахмурился сильнее, взгляд стал жёстким, будто обнажилось что—то глубоко личное, не терпящее насмешки.
—О чем ты, женщина? – Несколько сурово спросил он, но Хана не повернула головы. Тогда он смягчил тон. – Хана, посмотри на меня.
Она обернулась, ее глаза блестели обиженно и гневно.
—Ты думала, я действительно тебя желаю выпороть? – В его глазах сквозило недоверие. – Я, правда, с чувством юмора не в ладах, но ты видно тоже, раз решила, что за невинную шутку я применю силу.
—Ведь у вас так заведено. Бить женщину за провинность и неподобающее поведение. – Она отвела взгляд и вперила его в стену.
— У нас? — Совсем растерялся Тобирама.
— У мужчин.
Тобирама выпустил её руки и отстранился. Лицо его потемнело — не от злости, скорее от внезапной, хмурой тени в мыслях.
Хана села, обхватила себя за плечи. Льняной халат, едва прикрывавший тело, делал её особенно уязвимой в этот момент, как будто она стояла перед ним без всякой защиты. Она бросила в его сторону короткий взгляд — настороженный, но прямой.
— И часто тебя били? — Его голос казался холоднее стали.
Хана вздрогнула но не отвела глаз. Ни страха, ни растерянности — лишь странная, пронзительная серьёзность.
В
— Нет. — Отозвалась она. — Но я и не была раньше чей—то женой.
— Ты полагаешь, что в обязанности мужа входит поколачивать жену?
— Да. — сказала она после короткой паузы и, почти шёпотом, добавила: — Полагаю, что да.
Тобирама едва заметно скривился — как от горькой травы, попавшей на язык. Её слова были простыми, без драмы но он слышал за ними всё: женские шёпоты за закрытыми дверями, детские воспоминания, чужие судьбы, запах страха. Она не говорила о боли, но будто держала в руках её форму.
— Так было в семье, в которой ты жила? — Тихо спросил он.
Хана кивнула, помня, как не раз дядя поднимал руку на свою жену. Не сильно, но за поведение, противоречащее понятиям Таджимы, женщина несла наказание.
—В моей семье не было принято принижать женщин. Бить. Кричать. Мать никогда не была для отца прислугой. Она рожала для него сыновей не из долга, а по любви. Заботилась о нём — не из страха, а из уважения. И он...
Он запнулся. В глазах Ханы промелькнуло что—то резкое, острое, словно её душа вздрагивала при каждом его слове.
— ...и он? — Тихо спросила она, но в голосе звучала горечь.
— Он любил её. — Сказал Тобирама, словно вынужденный защищать то, во что сам уже не был уверен до конца.
Хана отвернулась, медленно вздохнув.
—И изменял. – Слова сорвались прежде, чем Хана успела подумать, повисли между ними горящей лентой, так и норовившей опалить и сжечь обоих.
Он смотрел на неё, сжав челюсть. В груди что—то дрогнуло — не гнев, нет, — сожаление.
—Мы не знаем правды. – Сказал он негромко. Без упрёка, но и без утешения. В этих словах было то, что он обычно прятал под слоем контроля: сомнение.
Хана подтянула одеяло к груди, словно надеялась в нём укрыться от холодного ветра, хотя в комнате было тепло.
— Не знаем всей правды…
Он кивнул, почти незаметно.
— Письма. — Произнес, не глядя на неё. — И чужие рассказы. Мы не слышали ни голоса моего отца, ни голоса твоей матери. Мы не видели, почему они сделали то, что сделали.
Хана обвела глазами комнату, будто в ней мог скрываться ответ. Узел на матрасе; их хаотично брошенные по полу вещи; засохшая веточка сакуры на низком комоде. Всё это напоминало о них двоих — людях, которых лихорадочная ночь сблизила, но старые призраки так и не отпустили.
— Я хочу знать. — Произнесла она вслух желание, которое зрело давно, но только сейчас прорвалось. Голос её окреп, в нём почувствовалась твёрдость, которой иногда недоставало. — Я хочу узнать всё. Кем они были друг другу. Что их связывало. Всё. Без недомолвок.
Она подняла взгляд прямо на него.
— И я знаю, у кого спросить.
—Тебе от этого станет легче? – Спросил он негромко, будто боялся потревожить хрупкое равновесие.
— Жить в неизвестности больнее. Я каждый день примеряю чужие версии прошлого на себя, как чужое кимоно — то тесно, то холодно, ни одно не подходит. Если правда окажется горькой, по крайней мере, это будет моя одежда, не чужая.
— Правда редко бывает бесценной. Иногда она требует того, к чему мы не готовы. Примирения с тем, кого уже не спросить, или… — Он осёкся. — Или прощения, которое невыносимо произнести.
— Но если мы не спросим, так и останемся заложниками половинчатых слухов. Ты сможешь жить с ними? Я — нет.
Ответа на это у него не было. Тобирама молчал, чувствуя, как от каждого её слова внутри откликается тихая, но упрямая правда: он сам устал от пустых догадок. И от груза вины, который возложил на себя за ошибки отца, не зная, были ли они.
Наконец он глубоко выдохнул, будто готовился к трудному шагу.
— Хорошо. — Голос его стал резким и собранным, как перед миссией. — Мы пойдём к Наори. Вместе. Но… — он задержал взгляд на её лице. — Если услышанное окажется больнее, чем мы предполагали, мы примем это. Клятва?
Хана осторожно коснулась его ладони и накрыла её своей
— Клятва. — Произнесла она, не отводя глаз.